Текст книги "Победитель"
Автор книги: Андрей Волос
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 39 страниц)
А вторая рукопись, та, что жила под крышкой радиолы, часть которой так никчемно кто-то обнародовал под видом рассказа, – вот она стояла как вкопанная. И было отчетливо понятно, что покуда автор не придет в состояние совершенного покоя и сосредоточенности, она с места не сдвинется.
Он давно уже сложил в уме книгу большими кусками, каждый из которых требовал теперь бесконечных уточнений, множества деталей, увязки между собой тысяч разных обстоятельств… Вот, например, голод. Каков он? Бронников каждодневно казнил себя за то, что, выслушав рассказ Ольги Сергеевны, не сделал следующего шага, который наверняка предпринял бы на его месте хоть сколько-нибудь опытный человек: ему следовало записать то, что запомнилось, затем отпечатать, прочесть свежим взглядом, испещрить машинопись вопросительными знаками и приехать к ней снова, чтобы получить ответы на возникшие вопросы. Но тогда он этого не сделал, отложил на потом, потому что в ту пору это не было насущным делом, а теперь уж спросить не у кого… Приходилось опираться на сведения, почерпнутые из иных источников, да на собственное воображение. Тетка, увидев оборвашек, только всплеснула руками и расплакалась, причитая, и из причитаний этих становилось ясно, что она не готова взять на себя обязательства по прокорму еще двух ртов – ведь своих троих невесть чем насытить!.. Говорили, на хлебородной Украине голодомор таков, что вымирают целые деревни. Дядя Лавр угрюмо оглядел пополнение, робко стоявшее у порога, невнятно шикнул на жену, потом махнул рукой и пошел топить баню. Чисто вымытых, одетых в какие-то подвернувшиеся на скорую руку ветошки, их посадили за стол и стали потчевать чем Бог послал – худыми лепешками из прошлогодней картошки с кожурой. Дарья принялась рассказывать, как жили и как добирались, тетя снова плакала, дядя курил цигарку и часто отворачивался, кашляя, а потом уж стемнело, и полегли спать.
Скоро их разлучили. Дарью поначалу взял к себе другой дядька, отцов двоюродный брат. Потом начальнику станции понадобилась прислуга, и Дарья пошла туда. Начальникова жена часто уезжала в Ленинград к родственникам, и тогда хозяйство оставалось на Даше. Она быстро всему научилась – и дом убирала, и огород без пригляду не оставляла, и за коровой ходила, делала творог и била масло, и Ольга иногда бегала к ней за несколько километров полакомиться ложкой сметаны или творога.
Сама она стала ходить в школу – за четыре версты в тот самый поселок, где когда-то их держали в церкви до отправки на Урал… Сколько было пережито в этой школе? какая она была? – Бронников не знал, Ольга Сергеевна про ту пору сказала лишь одно: что была она отличницей, и в пятом классе ее выбрали старостой. Но на собрании присутствовал завуч, который поправил ее одноклассников, сказав, что Ольга – дочь раскулаченного, а кулаки – враги народа, и, следовательно, каждый из них под подозрением у честных людей. И в подтверждение своей неоспоримой правоты указал на иконки вождей, развешенные по правой стене класса. Ольга сидела молча, вжавшись в парту, пряча горящее лицо, по которому катились слезы, и не знала, можно ей выбежать или, если она сделает так, будет только хуже… С ними ведь не поспоришь. Колхозная власть лютовала вовсю. Единоличников продолжали ссылать, только теперь не в Сибирь и не на Урал, а, как говорили, в пески – куда-то на юг, в пустыни и степи. Или еще отбирали у иных землю, заставляя работать на колхозной за ту же пайку. Дядька Лавр прикидывался дурачком, со всеми дружил – он вообще умел жить как-то так ловко, катышком… Жить! – с такой жизни и взять-то с него было нечего, кроме голодных ртов.
Но все равно она боялась.
Год спустя, в начале следующего лета, пришли два письма – одно за другим, через день, как если бы в своих долгих путаных странствиях они нарочно где-то сговаривались и поджидали, чтобы заявиться этак вот – на пару, чуть ли не под ручку, будто одного было мало, чтобы всем тут наплакаться вволю. Одно за две недели примчалось с глухоманного Урала, другое где-то завеялось и почти полгода гуляло, добираясь из Ташкента.
Мама писала, что латышские родственники, извещенные дядькой Лавром о ее с Сергеем судьбе, отправили посылку. Посылка каким-то чудом дошла, и той гречки, пшена и сухарей хватило им, чтобы дотянуть до весны. (Бронников, слушая, диву давался, перебивал: минуточку, как же дошла?! как могла туда посылка дойти?! – “Не знаю, – недоуменно пожимала плечами Ольга, и было видно, что прежде она не задавалась этим вопросом. – Так мама написала…”) А папу с тюрьмы отпустили искалеченного, через два месяца он умер. И она не уверена, что это письмо дойдет – законная переписка запрещена, посылает тайно через тех кержаков, у которых меняла кольцо. Голод свирепствует по-прежнему, и дядю Егора, папиного брата, пригнанного с семьей следующим эшелоном, нашли весной в землянке, а жена его и дети прибрались еще раньше. И что не он один погиб этой зимой – чуть потеплело, собрали целую команду чистить бараки, зарывали что осталось после морозов да оттепелей в общую могилу без надписи и уж тем более без креста. И что она снова не знает, выживут ли они в будущие холода.
Второе письмо пришло Лавру от невестки, жены младшего брата Трофима.
Катерина просила прощения, что не написала сразу, а только вот сейчас – ранее не было сил взяться за перо, чтобы рассказать о случившемся. Корпус, где служил Трофим, послали в дальний трудный поход – за речку Аму-дарью они направлялись, в Афганистан, спасать тамошнего царя Амануллу-хана, большого друга Советского Союза, – оказать ему помощь, разбить лютых врагов и поставить на своем!.. Вернулись двумя месяцами позже – так же скрытно, как уходили, – да только Троша в корпусе уже не числился. Вызвали ее в штаб. Командир бригады герой Гражданской войны Виталий Маркович Примаков, под началом которого шел Трофим в свой последний бой, обнял за плечи и наравне с ней, горемычной, пролил слезу. Вручил посмертный Трофимов орден Красного Знамени и бумагу, где было написано, что муж ее, комбат Князев Трофим Ефремович, был храбр и отважен и погиб за дело мирового пролетариата. Еще выдал командирский аттестат на полгода и обещал устроить сынишку в детский сад. Теперь без работы ей никак, и, слава богу, уже взяли директором гарнизонной библиотеки, где прежде был один узбек, совершенно все разваливший, так что и хорошо – дел невпроворот, день проходит как в тумане, а ночью она лежит без сна, прижав к себе ребенка. Болит у нее сердце, ноет, каменеет, булыжником гнетет душу. Вспоминает она Трошу – и никогда, никогда его не забудет! Уж так она его любила, так холила, так к нему всей душой прилепилась! Через силу она терпит эту боль, плачет, горюет, а что говорят про нее всякие гадости, так люди и рады посудачить о том, до чего им никакого дела нет, а про красивых женщин и толковать нечего – вечно про них распускают гадкие сплетни, все это неправда, и на том до свидания.
На помин Трофимовой души Лавр ночью разрыл схрон в углу огорода, вытащил полведра картошки, тетя сварила. Ольга взяла в руку горячую порепанную картофелину и вдруг ясно поняла, что прежде был у нее дядька Трофим – живой, веселый, грозный, каждым движением властно приближавший к себе весь окрестный мир, – а теперь вместо него вот эта картошка, и это навсегда!.. Выронила, расплакалась, и дядька Лавр сначала бранил ее, что едой не дорожит, а потом посадил на колени, прижал к себе и стал кашлять и отворачиваться…
В конце концов она успокоилась, но долго еще потом время от времени вспоминала и вздрагивала – как же так? не будет больше дядьки Трофима? не сможет он подкинуть ее выше яблонь и крыш?.. Его образ постепенно терял четкость очертаний, туманился, как туманится вечером луг, когда в зыблющихся белых пластах можно увидеть что угодно – вот, кажется, белобородый человек в белой рубахе стоит и смотрит на тебя!.. вот белая лошадь медленно прошла, понуро опустив голову и растрепанную белую гриву – и растаяла, разошлась волоконцами тумана… вот с беззвучным шорохом, неслышно роняя капли с мокрых листьев травы, пробежал белый мальчик в белом картузе, оглянулся напоследок, так же беззвучно смеясь, и пропал на берегу белой реки…
Так же и дядька Трофим пропадал, истаивал в ее памяти – туманилось и гасло все то неясное, зыбкое, странное, что могла она, ребенок, вообразить о его дальней жизни в сказочном и страшном Туркестане…
Туркестан
Яблони, груши и урючины сбросили цвет довольно давно, однако в пряном воздухе еще витало его призрачное веяние, а то еще в пиалу слетал, кружась, ненадолго забытый временем душистый лепесток.
В прохладной тени загородного сада чуть поодаль друг от друга (должно быть, чтобы одна беседа не мешала другой) стояло штук шесть квадратных узбекских топчанов – катов, застеленных курпачами и одеялами. На одном из них и расположились.
ТАШКЕНТ, АПРЕЛЬ 1929 г.
Компания собралась небольшая – сам Трофим, затем Трещатко (его заместитель, командир первого орудия), замкомроты Безрук и Звонников. Звонников был той же роты замкомвзвода, и выходило, что взяли его немного не по чину. Но уж больно славно он, москвич из заводских, пел хорошие песни – это во-первых. А во-вторых, в застолье всегда хорошо иметь младшего. Ну, чтобы, скажем, чай разливал – да и вообще.
Именно поэтому Трофим, если б на самом деле нужно было проведать кухонные дела или что-нибудь там спроворить, послал бы по этой надобности именно Звонникова, и Звонников отлично бы все спроворил и разведал.
Но надобы никакой не было, а просто Трофим устал слушать рассуждения Безрука о верности экономической политики, даром что толковал Безрук как по писаному – дескать, дело идет к тому, что НЭПу конец, и лично его, Безрука, такой расклад не может не радовать, а то, мол, опять мироед за старое взялся и противно смотреть на сытые рожи.
Еще в самом начале, когда мальчишка бегом принес первые два чайника, пиалушки, стаканы, тарелочки со сластями и орехами, поспешно и толково расставив все на дастархане, и Звонников, вопросительно взглянув на командиров и поймав чей-то одобрительный кивок, вытащил бутылку “белой головки”, а авоську с остальными плешивый чайханщик, кланяясь и пришепетывая на приветственных словах, поспешил унести, чтобы опустить в прохладную арычную воду, – так вот, еще в самом начале Трофим решил напомнить Безруку о совсем недавнем положении вещей.
– Эх, Безрук! – неторопливо цедил он, щуря темные глаза, опасно поблескивающие на сухом скуластом лице. – Верно-то оно верно, все так, спорить не буду. Да только вот ты прикинь к носу. Ну, возьмем какой-никакой пример. Два года назад сколько баран стоил?
– При чем тут баран? – удивлялся Безрук.
– Да вот при том, – настаивал Трофим. – Двенадцать рублей он стоил. Пятнадцать – это уж от силы, если самого жирного двухлетку брать. А сейчас сколько? – тридцать пять!
– Об за тридцать пять только зубы рушить, – хмыкнув, заметил Трещатко. – К приличному барану теперь и за сорок не подступишься…
– Ну и что? – злился Безрук. – При чем тут бараны?!
– При том. Я к чему веду? Два года назад я на свой оклад десять баранов мог купить. А сейчас?
Безрук вздохнул, возводя глаза к небу, – мол, нет, ну вы только взгляните: человек о серьезных вещах, а они тут со своими баранами!
– А сейчас мне и на четырех не хватит, – закончил Трофим. – Есть разница? Как по-твоему-то, Безрук? Что для меня лучше? Или все едино?
– Ах, ты вот о чем!..
Безрук откинулся на боковину ката, несколько нервно крутя в пальцах пустую пиалу.
– Близоруко смотришь, Трофим, – вздохнул он. – Не в баранах дело. Товарищ Сталин чему нас учит? Тому учит нас товарищ Сталин, что революцию мы отстояли. Верно? И с разрухой сладили. Но мировой империализм страну победившего пролетариата в покое не оставит! Что это значит? Это значит, что скоро – война! Какой должна быть эта война? – победной! То есть придется нам громить врага малой кровью и на чужой территории. Что для этого нужно? – индустриализация! Потому что без индустриализации, Трофим, бить врага малой кровью и на чужой территории никак невозможно! Верно?.. Ну а коли верно, так люди должны не копейку сшибать, а заводы строить! – Безрук поднял стакан и закончил тоном, который отчасти показывал, как он сожалеет о том, что приходится растолковывать столь простые вещи: – Вот за это давайте и выпьем!..
Трофим пожал плечами, кивнул, неспешно выпил, а потом сказал, дохрустывая горчащую редиску:
– Ну хорошо… Пойду гляну. Что они там, черти, возятся!..
Раздраженно кривя правую щеку, свесил босые ноги с топчана, сунул в сапоги, потыркал пальцем, заправляя в голенища дудки галифе, и пошел к Джуйбору [9]
[Закрыть].
Берег негусто порос тальником, а сам канал бесшумно и плавно нес непроглядную толщу буро-коричневой воды, украшенную где урючным листом, где пчелой, безнадежно теребящей поверхность дребезгом намокших крыльев, где юркой и неизъяснимо округлой воронкой, так же быстро сгинувшей, как и возникшей.
Трофим постоял, рассеянно глядя на течение и испытывая безотчетное удовольствие от того, что так много прохладной воды несет свой плотный поток по руслу, то вдруг образуя желваки и раковинки, то снова расправляясь и выглаживаясь… можно купнуться, если жара возьмется за свое… а как ей не взяться?.. на то она и жара…
Должно быть, хозяин обратил на него внимание, и тут же давешний мальчишка примчался с куском кошмы, постелил на утоптанную глину и весело сказал:
– Пажалста!
– А! – ответил Трофим, усмехаясь в усы. – Ну что ж, спасибо… рахмат, бача, рахмат!
Пацан мгновенно унесся, а Трофим сел, спустив ноги вниз, к самой воде, в щетину зеленой травы, положил костистые кулаки на такие же костистые сухие колени и снова стал смотреть на завораживающе поблескивающее течение…
Бежит, бежит… вот и время так же бежит… смотришь – и не понять: вот вроде оно тут еще – а уже и нету!.. вот новое накатилось – а уже и его нет!.. как так получается?..
Он вздохнул и с нежностью подумал о сыне. Время, да… маленький еще… и то уже к седлу тянется – покатай да покатай! да поводья дай держать!.. вот ведь чапаевец!.. Не успеешь оглянуться – вырастет! Скажет: папка, давай на коня сажай!.. давай драться учи!.. воевать!..
Ему так приятно стало от этой мысли, от убедительности мгновенно вставшей перед глазами картины, что Трофим даже застонал немного. А что? – так и скажет Гришка, вот не встать с этого места! Боевой хлопец растет!
Негладкое зеркало воды подернулось туманцем, и из него выплыло смеющееся лицо жены – Катерины.
И тут же благостное ощущение не зря текущего времени отступило, растаяло, а вместо него накатило что-то вроде легкого беспокойства, что ли, раздражения… почти не осознанного, с каким и поспорить нельзя.
Трофим оглянулся.
Ребята галдели. Звонников, заметив его движение, потряс бутылкой, что как раз была у него в руке – разливал, должно быть.
Трофим ответно махнул – иду, мол. Нашарил справа комочек глины, кинул в воду… еще один. Плюх – и нету.
Если бы кто спросил у него прямо – веришь жене? – он бы не задумываясь ответил: верю!
Да и как не верить? Ни в чем пакостном Катерина не только замечена не была, но даже и тени подобного подозрения ни у кого не могло возникнуть. Гарнизонная жизнь тесная… все на виду… и коли что не так, непременно слушок завьется, потянется… ах, чтоб тебя!..
Самому понятно – не может ничего такого быть, не может! Любит его Катерина, нежно и благодарно любит… благодарно? – да, благодарно!.. с благодарностью за его собственную любовь, почти, бывает, лишающую его ненадолго сознания… и с радостью делит эту любовь с ним еженощно!
А вот поди ж ты – стоит подумать, будто может она быть ему неверна, как прямо кипятком обдает!..
Хоть бы чуть она не такая была, что ли… – тоскливо подумал вдруг Трофим.
На такую-то всякий посягнет… глаза!.. брови!.. губы!.. а как засмеется – так ведь просто сердце прыгает!.. А как пойдет, как бедрами качнет, как поправит невзначай платок на груди, как улыбнется вдруг лукаво и нежно!.. И вот знает, знает он, что нет в том лукавстве ни обиды ему, ни умысла нехорошего! Просто она такая – видная, красивая, источающая ток радости, нежности, безобидного веселья! Разве виновата?
И все равно – будто в кипяток!
Тут же он сам не свой, башка кипит, взгляд волчий, сама же Катерина к нему – что такое, Троша? что случилось?..
Разве она со злом к нему? – вовсе нет. А он в эти минуты одну только злобу испытывает! Сколько уж раз так случалось, что не хватало Трофиму сил эту непонятную ей злобу утаить!.. всякий раз во хмелю, конечно!.. ведь что у трезвого на уме, то из пьяного как из дырявого сита сыплется!..
Сорвется, наговорит, пригрозит – за что ей все это?.. Потом-то, конечно, самому противно! Самому жалко. Самому горько… Дьявол побери эту чертову злобу!.. Ни к чему она ему, ни к чему! Потому что любит он ее, Катерину-то свою, родную свою Катерину!..
Расстроившись от этих мыслей и от того, что почувствовал себя виноватым, Трофим в сердцах бросил еще один комок глины. Разлетелись брызги – и тут же, словно по его воле, вода в арыке как будто вскипела и пошла бурыми разводами.
Трофим взглянул направо.
Невдалеке от камышового навеса курились два очага, на одном из которых стоял казан. Еще чуть поодаль над опрокинутым к небу зевом танура [10]
[Закрыть] струился раскаленный воздух, а подчас показывался бесцветный язык пламени.
Утратив первую звонкую силу, кровь ручейком стекала с берега. Баран еще подергивался, а хозяин уже пластал шкуру точными движениями черного и, судя по всему, смертельно острого ножа.
Заметив Трофимов взгляд, приветливо оскалился и покивал, не переставая ловко свежевать тушу.
Трофим неспешно поднялся, подошел.
Чайханщик, успевая между делом поглядывать на гостя и приветливо посмеиваться, молниеносно высвободил сердце, легкие, печень, почки, желудок, опростал от кишок (кишки тоже должны были пойти в дело – к вечеру из них сделают перченую колбасу). Мальчик уже мыл весь этот ливер, выполаскивал в арыке разрезанный желудок.
Хозяин беззлобно на него покрикивал, поторапливая, сам же спешно крошил на колоде охапки разноцветных трав, мешал с крупной розовой солью.
Через пять минут на шкуре лежали лакомые куски порубленной туши и зашитый желудок, набитый ломтями курдючного сала и внутренностей.
Чайханщик плотно стянул края шкуры, сделал несколько стежков кривой ржавой иглой. Оставалось только погрузить вышедший из его рук аккуратный тючок в раскаленную печь.
Чайханщик поднялся, вытер ладони куском мешковины и, извинительно разведя руками, сказал высокому русскому в военной форме, внимательно следившему за окончанием работы:
– Танури-кабоб, товарищ командир! Харош?
Трофим хмуро кивнул – ну да, мол, хорошо, танури-кабоб… Понятно. Для того, мол, и тащились сюда, в сад за гидростанцией, через весь город.
Повернулся и пошел к своим.
* * *
Гринюшка скоро уж должен был проснуться. Катерина доделывала кое-какие дела, стараясь вести себя потише – не шлепать босыми ногами по прохладному, с утра вымытому дощатому полу, не греметь посудой, не хлопать дверью, когда выходила во двор.
Они занимали две небольшие комнаты в четырехкомнатном доме, а в двух других, побольше, размещалась семья Комарова, Трофимова сослуживца, – сам с женой и трое мальчишек, погодков и разбойников, старшему из которых исполнилось двенадцать.
Дом стоял недалеко от причудливого здания аптеки Каплан и Нового телеграфа и одной стороной глядел на улицу Пушкина. Многие, впрочем, и теперь по старинке называли эту широкую пыльную улицу Лагерным проспектом – прежде она была трактом, бравшим начало у Константиновского сквера и ведшим, мало-помалу забирая выше, аж до самых летних лагерей туркестанских войск. По сторонам улицы, между тротуарами и дорогой, росли свечки тополей, карагачи, урючины, дававшие в изобилии мелкие крапчатые плоды, и тутовники, пышные осенью и жалкие весной, когда свежие ветви срубали на корм шелкопряду.
Напротив дома, при разъезде, позволявшем трамваям разминуться на одноколейной линии, располагалась остановка.
Дом их, как почти все здесь, был сложен из кирпича-сырца, легко впитывавшего влагу, и накрыт камышовой крышей, обмазанной сверху слоем глины. В дождь крыша протекала, и подчас отваливалась с потолка алебастровая штукатурка. Поэтому как только небо начинало хмуриться, Катерина накрывала Гринюшкину кроватку солдатским одеялом, специально для того приспособленным.
Впрочем, и дожди здесь редко случались, и зима не морозила, потому даже зимних рам в доме не водилось, а только внутри комнат за оконным косяком были прикреплены на петлях двухстворчатые ставни – с вечера они затворялись, закрывая жильцов от любопытства прохожих.
Другая сторона дома смотрела в тихий просторный двор, и двор этот, в представлении Катерины, представлял главную ценность их нынешнего жилья.
Птицы спокойно щебетали в кронах пяти или шести яблонь, четырех груш и трех старых вишен. Были еще три шпалеры виноградника, обильно родившего мелкие грозди. Трофим наладился каждую осень жать сок и квасить в добытом где-то бочонке. Винцо получалось мутное и кисловатое, но Трофим с Комаровым пили да нахваливали – и усиживали этот несчастный бочонок дня за три.
Горлинки бродили по дорожке, нежно гулили, вили гнезда под стропилами, а одна совсем уж отважная пара ютилась прямо на террасе. Трофим ворчал, что гадят на пол, а Гринюшка радовался и норовил с ними дружить.
И скворцы-майнушки, истребители саранчи, к ним частенько заглядывали, и удод прилетал – желтый, с черными полосками, с хохолком на голове, который распускался, когда он садился на землю.
Катерина развесила бельишко на веревке, натянутой между двумя яблонями, а когда вошла в комнату, вытирая руки о передник, Гринюшка уже свесил ноги между боковых стоек кровати и тер глаза, неизвестно о чем при этом похныкивая.
– А вот и Гришуня проснулся! – проворковала она, присаживаясь возле и легонько его тормоша. – Ну-ка давай мы с тобой на горшочек!
Сын захныкал было пуще, но, услышав заданный матерью невзначай вопрос насчет того, как скоро они поедут в папкину деревню, поймался в эту простую ловушку, забыл о своих минутных и не вполне проясненных для него самого горестях, послушно спустил штанишки, самостоятельно угнездился и начал подробно (правда, не выговаривая еще буквы “р”) толковать о будущем: как повезет их паровоз, да какой будет дым из паровозной трубы, да как приедут на станцию Росляки, да какой в деревне лес и какая речка Княжа, – и Катерина, накрывая ему полдник, столь же обстоятельно отвечала на требующие немедленного разрешения вопросы насчет купания, собирания грибов, и еще будут ли там овечки и собачки.
Вытерев ему рот после киселя и булки, Катерина одела сына в белую матроску, голубые штаны до колен, а на голову – панаму.
Сама же выбрала светло-розовый сарафан с цветочной каймой на поясе и у конца подола, а волосы подняла и крепко заколола кривой шпилькой с крахмальной и тоже розовой бабочкой.
Книги в сумочку, к сожалению, не лезли. Пришлось завернуть в газету и перехватить бечевкой.
Но ничего, аккуратный такой получился сверток.
Они вышли в прихожую, Катерина присела, чтобы застегнуть Гришины сандалетки. Дверь в одну из соседских комнат была открыта.
– Тоня! – крикнула Катерина. – Тонь!
Из двери выглянула Антонина, жена Комарова.
– Я что хотела-то, – сказала Катерина, поднимаясь на ноги, и спросила жалобно: – Комаров твой ничего не сказал?
– Не-а, – легковесно ответила Антонина. Вздохнула: – Что скрывают?.. Райка Глотова утром забегала трешку перехватить. Так, говорит, вчера два эшелона отправили, сегодня три!
– Эшелона? Три эшелона? – ахнула Катерина, поднося ладонь к груди. – Это куда же их эшелонами?
Она, конечно, нарушала уговор, что был у них с Трофимом: ничего из гарнизонной, из корпусной жизни с соседями не обсуждать. Не потому, что из этого что плохое может выйти, а вот просто не обсуждать, и все. Уговор такой… Но он сам виноват! Как же не обсуждать, коли сам не говорит ничего?.. Почему не сказать?.. Вчера два эшелона… сегодня три… а завтра сам Трофим отбывает!..
– Не знает она, – поморщилась Антонина. – Говорят, что не местные наши маневры, а какие-то общевойсковые, что ли… большие. Далеко где-то. – Она помолчала, а потом заметила с рассудительностью обреченного: – Нет, ну а что ты хочешь, если маневры?
– А Комаров молчит, да? – тупо повторила Катерина, хоть и так было только что ясно сказано: молчит.
– Молчит, паразит! Клещами не вытянешь! – раздраженно подтвердила Антонина. -Учения, и все тут! Какие учения? А того тебе знать не положено!.. Не положено – и хоть ты убейся! Долдонит как заведенный, противно слушать!
– Ну да, вот и мой… сердится, если спрошу, – кивнула Катерина и пожаловалась: – Сам сердится, а у меня сердце болит…
– А им-то что! – фыркнула Антонина. – Да ну их!..
Она с деланой беззаботностью махнула рукой, а потом сказала с выражением несколько искусственного изумления:
– Фу-ты, ну-ты, ножки гнуты! Ты куда это так вырядилась?
Катерина смущенно улыбнулась.
– Ты что кудахтаешь?! – пути не будет! На кудыкину гору! – И тут же радостно крутнулась, отчего подол платья разошелся в круг. – А что, ничего?.. В библиотеку съезжу. – Она наклонилась к сыну. – На трамвайчике с Гришей поедем, да?
Гриша с достоинством кивнул.
– В штаб то есть? – уточнила Антонина, как будто не знала, где библиотека.
– Ну а куда ж еще, – машинально ответила Катерина и потянула Гришу за руку: – Пошли…
– Что-то ты зачастила, – заметила Антонина, приваливаясь к косяку и складывая руки на груди.
Катерина обернулась.
– Что?
– Зачастила, говорю. – Антонина усмехнулась. – В штаб-то, говорю, зачастила.
Катерина растерянно смотрела на нее.
Антонины, жены Комарова, она, честно сказать, маленько побаивалась. Антонина старше-то была лет на шесть всего… но такая ушлая, будто третий век коротала! Просто не подходи. Смелая до ужаса, за словом в карман в жизни не полезет, режет прям по живому!.. Бабы гарнизонские про нее всякое говорили. Такое прям болтали, что прям и сказать стыдно!.. Но, видать, до Комарова болтовня их не докатывалась… кто его знает… А живут они хорошо, чисто, и дети у нее всегда под приглядом, и заботливая…
– Почему это зачастила? – напряженно спросила она. – Ты что имеешь в виду?
Антонина, поджав губы, долго смотрела в глаза, потом усмехнулась и махнула рукой.
– Да ну тебя! Не обращай внимания, это я так. Скучно просто.
– Скучно тебе? – рассердилась Катерина. – Пойди лучше!.. – в ярости замялась. – Поспи лучше пойди, чем языком болтать! Скучно ей!..
Гринюшка, задрав голову и открыв рот в приступе мучительного внимания, смотрел то на мать, то на соседку.
Она резко дернула его, ни в чем не повинного, за руку:
– Ступай, ну!
И уже взявшись за ручку входной двери, услышала примирительное:
– Хватит тебе! Развоевалась из-за ерунды! Что я сказала-то?!