Текст книги "На грани веков. Части I и II"
Автор книги: Андрей Упит
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 32 страниц)
Дядя почти выпрямился. Не верилось, что его спина еще может так разгибаться.
– Что ты ко мне пристаешь со своим Гроцием! Гроций говорит совсем о других народах!
– Да, конечно, и о других господах.
– Для нас смеха достойно даже помыслить о какой-нибудь договоренности и единении с мужиками, с нашими крепостными, о чем мечтает этот твой голландец. Скорей уж можно учинить подобное с волками и медведями в лесу. Что ты тут разглагольствуешь об улучшении их жизни и просвещении их ума – все это сейчас творят ненавистные тебе шведы.
– История ничто не оставляет без воздаяния. Стоит тебе забыть о долге своем и собственном благе, как рано или поздно приходит другой и, свершая не сделанное тобою вовремя, тебе же наносит вред. У своих недругов мы больше всего и можем учиться. Нам надобно не только освободиться от их ига и прогнать их с нашей земли, но и продолжить начатые ими деяния, ибо они разумны и дальновидны, в будущем они уберегут лифляндских дворян от тех испытаний, какие приходится претерпевать ныне.
– Ты поэт и мечтатель! Если поляки помогут нам освободиться от шведского ига, то они и определят, что нам еще испытывать и претерпевать. Иго остается игом, накладывает ли его Карл Двенадцатый или Август Второй.
Старик выпил и снова ушел в себя. Курт тоже налил себе третий стакан и с усилием сдержал свой словесный поток – дядя выглядел таким усталым и немощным. Только походив с минуту, он спросил:
– О чем ты думаешь?
– Что? Ах да, я думаю о той оси, вокруг которой все вращается.
– Но ведь ее нашел Галилей?
– Нет, не о той, а о той, вокруг которой вращаешься ты… Паткуль… а может, и все мы.
– Это загадка, дядя. Говори яснее.
Барон отмахнулся.
– Долгий разговор. В другой раз.
Так он еще долго просидел молча, глядя на угасавший огонь, видимо, совсем забыв, что, кроме него, в комнате есть еще кто-то.
По узким и темным лестницам и извилистым переходам слуга проводил Курта в отведенную ему комнату. У каких-то низеньких дверей остановился со свечой в руке и, нагнувшись, прошептал:
– Не желает ли барин взглянуть на старую госпожу?
– Ты с ума сошел! Сейчас, в ночное время!
– Это ничего: день или ночь – она все равно ничего не видит и не слышит.
– Не видит и не слышит?
– Ни единого словечка. Уже восемь лет рта не раскрывает. С того самого дня, как барон ногами занемог. До той поры язык у нее все время шевелился. Люди говорят, что она его прокляла. Была перекрещенной, а все держалась католической веры. И у католиков проклинают – велят предать имя церковному проклятью, и пропал человек. Барин ведь знает, что у старого господина барона была вторая… лютеранка, мать фрейлейн Лотты. Так она и умерла неладной смертью – даже сказывать не хочется…
– Придержи язык, старый ворон! Веди уж!
В низком помещении, заставленном креслами, скамьями, лавками и ларями, набитыми покрывалами и шубами, пахло восковыми свечами и какими-то целебными снадобьями. На огромной груде подушек из-под одеяла виднелось нечто, когда-то бывшее человеческим лицом, а ныне казавшееся клубком морщин и жилок размером в добрый кулак. Над ним на стене висело закопченное деревянное распятие, точно такое же, какие в Литве стоят на перекрестках дорог. Возле постели в глубоком кресле – черная монахиня, укутавшая платком лицо, с четками до самого пола, неподвижная, словно мумия или сидящий мертвец.
Курту стало не по себе, и он поспешил выйти. Слуга со свечой шел сзади, а впереди по ступенькам прыгала черная уродливая тень, изгибаясь, переламываясь на поворотах и снова возникая под низкими сводами. Над головой, очевидно, сразу же крыша, – там кто-то царапался и ворковал, верно, голуби устраивались на ночлег.
Так, значит, в этой комнате спал Паткуль – великий, боговдохновенный Паткуль, вновь обретенный герой и спаситель лифляндского рыцарства! С необыкновенным почтением Курт осмотрел все углы и каждый предмет в этом помещении. На потолке большое серое пятно: видно, дождь просачивался через дыру в крыше, – и это тоже казалось исполненным тайного смысла и достойным благоговения. Кровать прикрыта медвежьей шкурой. Курт не осмелился возложить на это ложе свою недостойную плоть – старательно постелил шкуру на скамью и прилег. Лежать на почти голых досках было жестко, сон долго не приходил, но зато Курту казалось, что он уже начал свершать миссию, ради которой прибыл сюда. Стезя мученика всегда многотрудна, но и привлекательна. Чего только не претерпел предстатель и борец за рыцарство, потерявший все, приговоренный к смерти, вынужденный скитаться на чужбине, побираясь при дворах заносчивых королей и все-таки не унижаясь и высоко держа старое знамя ливонских рыцарей!..
Летучая мышь пролетела над ним, взмахнув холодными крыльями и пахнув в лицо влажным воздухом. Где-то совсем рядом, за стеной, простонала та самая сова. Как жутко кричат они в Лифляндии!..
4За завтраком барон Геттлинг сидел такой же молчаливый, каким был вчера, когда Курт расстался с ним. Казалось, он еще обдумывал все ту же мысль. Курт предпочел бы молча гадать, где барон отыскивает эту самую свою ось и не заговорит ли вдруг о ней. Но Шарлотта-Амалия трещала без умолку, не оставляя его ни на минуту в покое.
И в библиотеку с дядей она его не пустила – надобно было идти с ней гулять в парк. По узким ступеням, через крытый подъезд с пошатнувшейся колоннадой они вышли к обрыву над Дюной. Сквозь кусты виднелся возведенный в виде полукружия, когда-то грозный, а ныне уже осыпавшийся, там и сям поросший мелкими березками замковый вал. Над ним торчали верхушки молодых елей и лип, на восточной стороне они были куда выше и, наконец, сливались с седой чащобой парка.
Когда-то широкие дорожки парка заросли папоротником и мелким кустарником. Не удивительно, что в траве здесь скрывались змеи или даже волк забегал сюда ненароком. Шарлотта-Амалия, морщась, высоко подымала ноги, словно на каждом шагу ей угрожал какой-нибудь отвратительный гад. И что у нее за причуда гулять здесь? Кузен был ужасно рассеян и невнимателен, даже не замечал нежных взглядов, которые кузина, не стесняясь, часто бросала в его сторону. Но вот она с визгом подпрыгнула, словно коза, которую ударили палкой по ногам. Оказалось, что ничего ужасного не произошло – просто головка репейника уколола ногу. Так как кузен не выказал никакого пыла, отрывая от чулка этот гадкий липучий комок, кузина надула губы.
– Лучше пойдем назад, здесь все платье изорвешь.
Приподняв юбки, она осторожно пробиралась впереди. Курт, следуя за ней, взглянул на нее сзади и подумал: «Ну прямо козьи ноги! А без чулок, верно, они еще и волосатые. А впрочем разве и голос у нее не как у козы?» Он усмехнулся, но, спохватившись, сейчас же отогнал недостойную мысль: ведь это все-таки женщина, и к тому же двоюродная сестра, а он сам – потомок древних рыцарей, гость и кавалер.
Шарлотта-Амалия свернула на полукруглую, вырубленную в самом высоком месте кручи террасу с мраморными скамейками по краям и перилами вокруг. К замку перекинут деревянный мостик через сток из пруда, густо-густо заросший шиповником, боярышником, а на самом дне – цветущим вербейником и таволгой. К реке обрывается известняковая стена кручи саженей пять в высоту, а затем идет пологий склон с елями, ясенем и осиной, верхушки которых возвышались над балюстрадой террасы. За этими зарослями до самой Дюны тянется голая, поросшая лишь ржавой травой и островками тростника ноздреватая мочажина, где местами чернеют наполненные водой впадины.
Курт сидел, облокотившись на перила, и смотрел через реку. Леса на курляндской стороне по широкому скату постепенно подступали к самому краю пологого берега. Сосны с красными стволами и мохнатыми макушками еще не отражались в воде, солнце не успело подняться над излучиной. Внизу, там, где покрытый елями и раменьем Дубовый остров пышной темно-зеленой купиной разрезал как раз посредине медленный серебристо-серый поток, слышался тяжелый шум волн, бьющихся о его каменное чело. Над ним сквозь верхушки деревьев рябили домишки Фридрихштадта с двумя красными башнями костела, окутанными снизу серым облачком дыма. Еще дальше – подернутые голубоватой дымкой курляндские леса, постепенно теряющие зубчатые очертания и сливающиеся вдали в одну вытянутую темную ленту.
И от реки, и от трясины внизу, и со дна стока тянуло сырым холодком. Курт запахнул черный испанский плащ и стал прислушиваться, как в парке то и дело насвистывает иволга, все время перелетая с места на место. Тяжело хлобыща крыльями, низко над Дюной пролетел аист, и в клюве его судорожно извивалась змея. Где-то, наверное за дорогой в большом лесу, тявкнула лиса.
Шарлотта-Амалия явно скучала. Острый носок башмачка нетерпеливо ковырял известняковую плиту. Глаза время от времени постреливали на невнимательного кузена. В конце концов она не выдержала и процедила сквозь зубы:
– О чем это вы задумались?
Потревоженный Курт вздрогнул: совсем забыл, что он здесь не один.
– Задумался? По правде, сам не могу сказать, о чем. Верно, я просто любовался. Здесь так красиво!
– Красиво? Пф-фи! Где же здесь красота! Признайтесь, вы мечтали о юге, где плющ обвивает скалы и виноградные гроздья блестят на солнце.
– Уверяю вас, что нет. Не так-то уж много я видел настоящий юг. Я северянин, сын наших лесов, наших елей, нашей Дюны.
– В лесах Богемии ели поросли лишайниками, и со всех сучьев словно седые бороды свешиваются. Это так сказочно!
– Нет, это потому только, что корни упираются в скалу, деревьям не хватает питания, и они чахнут.
– Фу, как вы прозаичны! Разве вы всегда такой?
– Не знаю – может быть, и всегда.
– Дю-юна… Мне она вконец опостылела. Видеть я не могу эту вашу Дюну.
– Да вы только посмотрите! Разве она не похожа на ленту, вплетенную в зеленые волосы?
Шарлотта-Амалия улыбнулась и присвистнула, словно иволга в парке.
– В зеленые волосы? Разве такие бывают? Нет, все же, кажется, вы не такой уж прозаичный.
Курт указал рукой в ту сторону, где лодка, как раз подымавшаяся вверх по течению, вынырнула из-за Дубового острова со стороны, обращенной к курляндскому берегу.
– Разве она не похожа на птицу со вскинутым белым крылом?
Кузина с минуту наблюдала за ней, прищурив глаза.
– Это, верно, опять шведские солдаты. Из Икскюля или из Риги.
– Часто они здесь бывают?
– Без конца их видишь. Батюшка говорит: не дают покоя лифляндским помещикам. А вы, Курт, видели Рейн?
– Как же, сколько раз. А что?
– Ах, Рейн!.. И скалу Лорелеи? Какая она?
– Такая же, как и остальные. Ничего особенного нет,
– И она там сидит?
– Кто? Лорелея? Как вы наивны, кузина! Да ведь это всего лишь старая сказка. Не сидела она там и не сидит. Глупцы верят, что ведьма превратилась в скалу, зачаровывает пловцов и топит их в пучине. Глупости, языческие поверья – и больше ничего.
– Но пловцы там все же тонут? Не так ли?
– Какой-нибудь подвыпивший парень, может, и тонет. На отмелях в верховьях Рейна их гибнет, верно, куда больше.
Шарлотта-Амалия вновь мечтательно закатила глаза, в которых, однако, все равно мелькало что-то колючее.
– Ах, как бы я хотела там сидеть, петь по ночам и привлекать всех к себе.
– Но тогда ведь они бы тонули!
– Да, я бы пела, а они бы там в волнах тонули…
Глаза у нее совсем закрылись, голова откинулась назад, на шее с обеих сторон натянулись синеватые жилы. Кузен пожал плечами.
– Странное желание!.. Но зачем вам Рейн, если на Дюне есть нечто подобное.
– Где, где это?
– Где-то выше Кокенгузена. Крестьяне зовут эту скалу Стабурагом. Из нее постоянно сочится вода. Лорелея латышских мужиков куда красивее – она плачет. Там вам скорее подходило бы сидеть.
– Плачущая Лорелея – пфуй! Я не хочу плакать, я никогда не плачу. И кто же тут стал бы тонуть? Парни в лаптях да полосатых посконных штанах. Какая гадость!.. А у тех – рубахи с белыми широкими рукавами, чулки до колен и цветы на шляпе.
Курту не хотелось отвечать, он снова пожал плечами. Черная смоленая лодка с белым парусом уже была как раз напротив. Здесь ветер еле чувствовался, но на краю обрыва заколыхались макушки елей, шелест осин заглушал шум воды, плещущей об остров. Дюна покрылась мелкой рябью, в нос лодки начала бить сильная полна. В лодке можно было насчитать человек десять – наверно, это и в самом деле шведские солдаты.
На лице Шарлотты-Амалии вновь появилась деланная улыбка.
– Значит, вы были на придворном балу в Варшаве?
– Да, приятель достал мне приглашение.
– Там, верно, одна роскошь – шелка, бархат и золото, не так ли?
– Да, конечно. Польские крестьяне самые бедные на свете, а господа их живут пышно и расточительно. Я сам не из святых, но таких пьяниц и игроков нигде не видывал.
– Верно, одни графы и генералы?
– Маркизы, принцы и герцоги, даже одного кардинала там видел.
– Живого кардинала – ах, это чудесно! Каков он? А он танцевал? Очень умен? Что он вам сказал?
– Мне ничего не сказал. Я там был незначительным человеком, самым незначительным из всех, меня даже не представляли ему.
– Говорят, что Август Второй большой поклонник дам и галантный кавалер.
– Да, так говорят.
– Некоторые наши помещики тайком ездят в Митаву, когда он прибывает туда к своему саксонскому войску. Чудеса рассказывают о его балах. А польки красивы? Вы, верно, влюбились в какую-нибудь замужнюю даму, какую-нибудь герцогиню?
– Почему именно в замужнюю?
– Потому что так интереснее. Любовные муки еще сильнее, когда не можешь добиться желаемого.
– Я эти муки приберег на будущее. Да у меня просто и времени не было. Так много важных дел!
Кузина выпятила нижнюю губу, прикрыв ею зубы.
– Вечно для вас дела важнее дам. Ах, эти мужчины! Ничего у них больше не осталось от любовного безумства древних рыцарей, от пылкости и верности Ланселота, chevalier de la charrette[6]6
Рыцарь тележки (франц.).
[Закрыть].
Курт вновь был вынужден усмехнуться над тем, как она щеголяет французскими выражениями. Но вдруг кузина резко опустила голову – ясно видно, что силится хоть немножко покраснеть,
– Что с вами, кузина?
– Ничего. Только мне так стыдно…
– Из-за чего же? Я не вижу никакого резона…
– Но вчера вы увидели меня в таком виде… в окне…
– Ах, это когда вы кричали той девушке?
– Что? Этой кухонной девке? Ильзе? Да пропади она пропадом! Но ведь я была еще не одета. И вы меня видели…
Курт ничего не видел. Его внезапно охватило раздражение на эту слишком назойливую кузину. Он процедил сквозь зубы:
– Порядочный человек не видит того, чего он не должен видеть.
– Мне так стыдно… Я, кажется, была почти голая.
Кузен удивленно смерил взглядом эту костлявую девицу, примерно одних лет с той же самой кухонной девкой Ильзой. Грудь ее под опущенным подбородком сплющилась, вырез корсажа сполз, бесстыдно обнажив все ее жалкие прелести, выставляемые напоказ. Курту стало просто не по себе, он не мог больше усидеть и встал.
– Пойдемте в замок. Здесь уже начинает припекать.
Шарлотта-Амалия вскочила – пожалуй, даже чуть стремительнее, чем следовало. Пожалуй, слишком быстро шла назад к замку, вокруг башни по узкому хребту тропинки, мимо позеленевшего пруда. На гладкой площадке, усыпанной гравием, перед наружными дверьми круто повернулась. Блеяли только что пригнанные домой овцы. Из конюшни доносились резкие свистящие удары, кто-то стонал, словно бы с заткнутым ртом.
Шарлотта-Амалия кивнула головой в ту сторону.
– Подручный садовника заработал пятьдесят розог. Ленив, мерзавец, а до дворовых девок падок. Идите наверх один, мне надо присмотреть, чтобы ему досталось как следует.
За обедом барон Геттлинг был так же молчалив, как и утром. До кушаний почти не дотрагивался, только часто прикладывался к кружке и, словно сравнивая, поглядывал то на дочь, то на племянника. Лицо его болезненно набрякло и стало еще краснее, в груди что-то неприятно сипело. Только Шарлотта-Амалия болтала, перескакивая с одного на другое, но больше всего выражая недовольство ленивой нерасторопной челядью, которая вконец испортилась за шведские времена. Она была в очень дурном расположении духа.
Когда мужчины остались вдвоем и слуга принялся убирать со стола, дядя сказал Курту:
– Сейчас отдохнем часок. А потом совершим небольшую прогулку. Вы с Лоттой можете ехать верхом, я же себе велел заложить повозку. Все лето не выходил, а ведь неведомо, долго ли мне еще суждено видеть солнце.
Провалявшись часа два, многое передумав о Паткуле и его деле, Курт спустился вниз. Напрасно он пришел сюда, в Атрадзен. Нечто совсем иное думал он найти здесь, во всяком случае не скрюченного, немощного дядю, который все еще разыскивает какую-то ось, тогда как все ясно и надо только немедля браться за дело. И что он ему постоянно подсовывает эту кузину? Неужели всерьез думает, что хоть один мужчина может польститься на эту костлявую грацию? И, кроме того, они же с ним в таком близком родстве… Противно!
Повозка подъехала, но барон еще не сошел вниз. Стройный парень, босой, в ряднинной рубахе, держал двух довольно худых мохнатых оседланных лошадей. Курту почему-то пришло в голову, что это и есть тот самый выпоротый парень, подручный садовника. Шарлотта-Амалия стояла рядом с ним и зажатым в кулаке хлыстом шутливо ударяла его под подбородок – сначала легонько, а потом все сильнее и сильнее, пока парень совсем не закинул голову и, покрывшись багровым румянцем, не уставился в небо. Большие зубы кузины прикусили нижнюю губу, но в глазах плясали смеющиеся огоньки. Кучер, злобно стиснув зубы, подавшись вперед, впился глазами, но не в мучительницу, а в парня; его густые усы и борода дергались, словно он жевал одни и те же слова: «Еще! еще! покрепче!..» Постоянный кнутобой в имении, он не мог оставаться равнодушным там, где видел что-нибудь имеющее касательство к его ремеслу.
Вдруг на лестнице послышалось тяжелое шарканье, окованная железом палка застучала по каменным ступеням. Курт почувствовал себя еще более неловко и сухо кашлянул. Кузина оглянулась и прекратила свою забаву. Кузен помог ей забраться в седло. Когда костлявая рука, тяжело опираясь, легла на его плечо, ему захотелось рвануться в сторону и плюнуть. Подталкиваемый слугой, кряхтя и откашливаясь, барон забрался в повозку. Когда подушки были подложены ему под спину, а ноги укутаны ворсистым одеялом, он даже не крикнул кучеру: «Трогай!», а только ткнул его окованной палкой.
Рысью лошади пошли, только поравнявшись с клетями. Но пристяжная сразу же взвилась на дыбы и шарахнулась в сторону: на дороге валялось ветхое лукошко с выбитым дном. У амбара, опершись о столб, стоял тот самый старикашка с бородкой, которого Курт вчера встретил неподалеку от Румбавской корчмы, – теперь было видно, что у него деревянная нога.
Кучер хлестал испуганную, запутавшуюся лошадь. Барон Геттлинг повернул голову к клети.
– Убери с дороги, старая скотина! Что глаза вылупил!
Старикашка заковылял – здоровая нога шагала проворно, но деревянная бороздила истоптанный дорожный песок и наконец запнулась совсем. Он упал. Шапка выпала у него из рук и угодила под ноги лошадям, но он все-таки успел протянуть руку и схватить злосчастное лукошко. Шарлотта-Амалия взвизгнула от смеха. Барон потряс палкой.
– Экое пугало!
Кузина никак не могла успокоиться.
– А вы видели… а вы видели, mon cousin, как эта старая уродина растянулась?.. Как песок-то запылил! А как шапка у него!..
Отвернувшись и глядя на липы, братец проворчал:
– Видел, видел…
Лошади выбрались на дорогу и свернули в сторону Риги. Барон Геттлинг оглянулся и обратился к племяннику:
– Этот старик у меня – истинное наказание господне. Из Курляндии перебрался через Дюну. Там ему во времена герцога Фридриха за побег отрубили ногу. Один глаз, видно, сам где-то повредил. Терпеть его не могу – не работник, не пастух, а жрет, как и все. Для меня он что напасть, падаль вонючая…
Барон ехал впереди, верховые вплотную за ним. Двигались потихоньку. Кучер ежеминутно переходил на шаг, чтобы осторожно перебраться через какой-нибудь корень или камень, – и без того барон от тряски только кряхтел и по временам вскаркивал, точно ворон. Туча оводов носилась вокруг, лошади лягались и отмахивались, раздраженно крутя хвостами, приходилось напрягаться, чтобы усидеть в седле. Справа звучно гудел лес, особенно с подветренной стороны. Слева шли господские поля с красной крышей винокурни в дальнем конце, а затем по ямам и колдобинам, начинались густые, усыпанные известняковой крошкой кусты белой ольхи. Небо сверкало в узкой расщелине просеки. На дороге ни малейшего ветерка, парило, точно перед дождем. С большака в кустарник сворачивала колея, повозка остановилась у поворота. Барон повернул голову назад – насколько позволяла ему короткая, толстая шея.
– Поеду на кладбище, а вы съездите к печам, взгляните, закончили обжигать или нет – известь надо везти. Потом поезжайте за мной.
На этот раз Шарлотта-Амалия, которой была знакома дорога, поскакала впереди. Ни малейшего подобия возвышенности – ров, в котором ломали и обжигали известняк, врезался прямо в равнину. Он весь зарос белой ольхой, только изредка кое-где – желтоватые пятна орешника в серых зарослях.
Под крутым каменистым склоном две крытые лубом печи. Первая, очевидно, уже потушена, в ней, похоже, уже возятся рабочие – сквозь щели в лубе тянутся белые струйки. Вторая окутана черными клубами дыма, с бурыми языками пламени, выбивающимися из глубоко вмурованного зева печи. Два возчика, увидев господ, вскочили на телеги и, стоя, так и не присев, принялись свернутыми вожжами нахлестывать лошадей, – телеги, грохоча по камням, промчались прямо через ров, точно за ними гнались волки, и исчезли в кустах. В клубе дыма из устья печи вылез запорошенный белым человек с закопченным до эфиопской черноты лицом. Сорвал овчинную шапку – и голый череп его, без единого волоска, ярко блеснул над чернотой. Шарлотта-Амалия властно взмахнула хлыстом.
– Первая прогорела?
Обжигальщик поклонился в пояс.
– Прогорела, барышня. Завтра с утра можно вывозить.
– Ты смотри, – господин барон приказал, чтобы с самого утра.
– Будет сделано, барышня, будет. Люди там уже сейчас работают.
– А вторая когда будет?
– В субботу, барышня, раньше нельзя: дрова сырые.
– Дрова сырые, дрова сырые… Не следите как положено, так и дрова виноваты. Смотри, чтобы опять не оказалась невыжженной, а то заработаешь палок.
– Я ничего не могу сделать, барышня, хоть бы вперемежку сухих подкинули, так и этого нет. Господин барон уж так их жалеет, по зиме не дает привезти сколько надо.
– Ты еще смеешь господина барона учить!
Обжигальщик ничего не ответил, только начал отступать назад; лошадь медленно подавалась туда, где дым хоть немного отгонял оводов, и наступала ему на ноги. Он даже не оглянулся, не смея отвести глаз от баронессы. Язык пламени почти касался его одежды. Курту показалось, что уже запахло паленым, и поэтому он вмешался.
– Кузина, не загоняйте же вы человека в огонь!
Шарлотта-Амалия сначала взглянула на окликнувшего, затем нагнулась к шее лошади. Из второй печи вылез рабочий, белый, как призрак. Чернели только глаза да широко раскрытый рот. Привалившись к лубяной крыше, почти лежа на ней, он так выдыхал воздух, что его плоская грудь проваливалась ямой. Наверное, этот зной был для него прохладой по сравнению с тем, что приходилось переносить в печи. Так он и стоял, не обращая никакого внимания на всадников, может быть, даже наполовину потеряв сознание и ничего не видя. Хорошо, что Шарлотта-Амалия смотрела в другую сторону и не заметила его.
Затем всадники свернули на дорогу в кустарник. Над ней свешивались ветви ольшаника с облепившими листья синими жучками. Шарлотта-Амалия морщилась, откидывая обгрызанные насекомыми ветки. Курт негодовал про себя на эту сумасбродную выдумку продираться сквозь чертовы заросли на кладбище. Почему именно на кладбище? Ведь он же здесь не затем, чтобы молиться над могилами давно умерших рыцарей, которым все равно никто не может помочь. Бороться за живых – вот ныне его наивысшая цель.
Фамильное кладбище находилось на круглом, каких-нибудь пятьдесят шагов в ширину, обросшем соснами песчаном пригорке, с которого видна даже Дюна с курляндскими лесами на той стороне. Ограда вокруг пригорка местами обвалилась, железные решетчатые ворота покосились, как и положено всему, что имеет отношение к имению Атрадзен. Кучер дремал, предоставив лошадей самим себе.
Тяжелые, окованные железом двери усыпальницы также перекошены. Десять заплесневевших ступенек пели в низкий сводчатый склеп, где от запаха плесени и тлена перехватывало дыхание. Серый дневной свет прояснял только переднюю часть помещения, дальше становилось все темнее – точно в пещере, дна которой не видно. Шарлотте-Амалии стало дурно, брезгливо пошмыгав носом, она тотчас же вернулась назад и принялась прогуливаться между соснами, от скуки пытаясь разбирать латинские надписи и даты на повалившихся и давно забытых крестах над могилами рыцарей. Вытесанные из камня, одни с навесиками в виде крыши, другие округлые – иные кресты покосились, но в большинстве своем привалились или совсем лежали на земле, обросшие редкой мятлицей.
Курт недоуменно пожал плечами. Какая надобность лезть в эту черную вонючую дыру к праху прошлого, когда снаружи светит солнце и курляндский бор отражается в серебристой Дюне? Барон Геттлинг сидел на четырехугольной известняковой глыбе рядом с первой гробницей, за которой скрывался в темноте ряд остальных. Половина бороды его призрачно белела, освещенная через проем двери, другая – сливалась с темнотой подземелья. Голос его звучал странно глухо, словно обрушивая из-под сводов волны стонущего эха.
– Садись. Здесь так прохладно, приятно…
Курт сел на другую глыбу, его колени касались можжевеловой палки дяди.
– Что прохладно, это верно. Но что приятно – не скажу.
Барон захрипел – это мог быть и кашель от сырого воздуха, втянутого грудью, страдающей от одышки, а может, и бессильный, жуткий смех – обманчивое эхо не давало различить отчетливо.
– Надо привыкать, мой мальчик, надо привыкать. А ты знаешь, на ком мы сидим? Сюда вы когда-нибудь, может быть, вот-вот, поместите мой гроб подле моего отца. Я пришел взглянуть, как же оно будет выглядеть, это ложе. Д-да, нельзя сказать, что здесь так же мягко, как на медвежьей шкуре и перине. Подоткни-ка мне одеяло поплотнее вокруг колен!
– Ты простудишься, дядя. Не пойму, что тебе все-таки здесь надо.
Барон долго не отвечал, слушая, как что-то трепыхается в темноте склепа. Наверное, это была потревоженная светом и живыми людьми летучая мышь.
– Что мне здесь надо? А разве я сам хорошенько знаю? Мне кажется… да, все же кажется, что мне надо найти ту самую ось, вокруг которой вращается моя, твоя и наша общая судьба. Всю ночь не спал, думал об этом.
– Просто тебе груды книг затуманили голову. Зачем ты напрасно себя мучишь? Свою судьбу мы знаем, и ныне еще лучше, чем когда-либо.
– Да, мне кажется, что ныне и я ее знаю – только немного по-иному, чем ты. Но к чему мое знание, коли я стар и болен и у меня нет больше времени претворить его в дело. Потому-то и хочу хотя бы тебе высказать, – пусть какие-нибудь из моих убогих мыслей достигнут и тех, кто придет после меня, – а может быть, и после нас обоих. В этой стране вообще так мало любят думать… Верно, прохладно здесь, как… да, как в могиле. Третий стакан мне бы следовало выпить, тут я сплоховал. Но вот и это тоже наша судьба – всегда поздно спохватываемся.
Он провел ладонью по шероховатой обомшелой цинковой крышке гроба. Соскользнув, рука задела одно из продетых в львиную пасть колец, за которые носят гроб.
– На этой крышке отлит герб Геттлингов. Посмотри, ты ясно различишь скрещенные мечи и высунутый медвежий язык. Под гербом лежит предпоследний мужчина в нашем роду, а рядом с ним вскоре поместят последнего. И больше не придет никто. Геттлингов больше не будет – будто никогда и не бывало. И все же четыреста с лишним лет они владели Атрадзеном. Их имена останутся вписанными в фамильную хронику, и, может, когда-нибудь историк Ливонии помянет ее с уважением. Но хроника – простой кусок пергамента, который желтеет и со временем совсем истлевает. У меня на чердаке свалена груда таких неразборчивых рукописей, которые даже крысы не хотят грызть. И история – это лишь свод надмогильных надписей, гласящих об ошибках отдельных людей и заблуждениях целых поколений. Заблуждения, заблуждения. Errors like straws upon the surface flow, he who would search for pearls must dive below.[7]7
Ошибки, как соломинки, плавают на поверхности; тот, кто хочет достать жемчуг, должен нырнуть в глубину (англ.).
[Закрыть]
– А может, все-таки лучше пойдем наверх? Под соснами солнце не очень печет, но тепло.
Барон Геттлинг, видимо, даже и не слышал.
– Да… глубже надо нырять, чтобы найти истинное, единственно ценное. Но если этот молодой английский поэт о нас думал, то он ошибался. Погружаясь в свои заблуждения, мы не находим жемчужин. Противная пустая раковина – вот оно что, наше прошлое, и все же лучше, если ее берут в руки и разглядывают, нежели просто попирают ногой. Так мы здесь все время шли, ни о чем не думая, и сами свое же растаптывали. Я сам хотел быть твердым правителем для своих людей, ибо рабов, как и подъяремный скот, надо вожжами и кнутом держать в послушании и страхе. Но настоять на своем я никак не мог, этому мешала моя флегматичная натура и просто лень, а более всего книги, кои в конце концов делают человека нерадивым по отношению к своим прямым обязанностям в жизни. Мой отец был настоящим господином в своем Атрадзене. На полголовы выше меня, с мощными плечами и железными кулаками. Рассказывали, что одним ударом он убил псаря, который допустил, чтобы любимая охотничья собака барина сломала ногу. Своими людьми он правил со старинной рыцарской суровостью. У меня выпорют какую-нибудь ленивую девку, какого-нибудь подручного, – а во времена моего отца каждый субботний вечер из лесу привозили домой воз прутьев, крепостные у конюшни друг за другом ожидали свой черед. Еще и теперь эти скоты и их отпрыски зовут его «грозным Этлинем». Так, значит, я еще «добрый», хотя никогда не стремился им быть. Потрогай, потрогай этот гроб, измерь его локтем – тогда сам сможешь судить, что за силач там спит. Он умер, когда ему было ровно девяносто лет, и, насколько мне известно, ни разу не болел. Настоящий, несокрушимый человек польских времен, верный вассал своему королю, он всегда имел связи со всеми видными придворными, на службу при имении нанимал поляков, сам говорил только по-польски. Поляками он восторгался, точно как и ты, только с той разницей, что он был более цельным: ты, как я слышал, убежденный протестант, а мой отец на склоне лет собирался перейти в католичество. С самым страстным рвением он участвовал в составлении той прославленной грамоты, которая еще и доныне есть единственная основа оставшихся нам прав и которую мы называем привилегией Сигизмунда Августа. Человек горячей натуры, с непреодолимым стремлением к политической деятельности, он меньше думал о себе, чем о делах всего дворянства. Один человек – ничто, повторял он мне, видимо, неоднократно, потому что иначе я бы это так хорошо не запомнил, – лишь бы осталось его сословие. Пусть срубят одно дерево, но если вокруг пня жива роща, то он пустит десять побегов и новая поросль будет еще гуще. Мой отец был в Риге, встречал Стефана Батория, – я часами мог слушать, как он рассказывал о великолепии и могуществе поляков. В шестьсот пятом году он был в польском войске, когда они разбили шведов у Кирхгольма. Когда во времена Густава Адольфа поляки дважды ходили на Лифляндию, он, не заботясь о собственной жизни, передавал им важные вести и всячески помогал и деньгами, и довольствием, и советом. Но шведы прикончили этого страстного польского патриота. Как сейчас вижу его сломленным и опозоренным по приезде из Риги, куда его вызывал сам генерал-губернатор. Доказательством правдивости поданной на него жалобы было то самое убийство псаря, совершенное несколько лет тому назад, но в действительности шведы искали только повод, чтобы отомстить приверженцу поляков, который никогда и не скрывал, как страстно ненавидит он новых хозяев этой земли. Всю ночь просидел он неподвижно и скрючившись еще больше, чем я теперь, будто на пыточной скамье ему перебили спину. Но утром я видел, как он вдруг вскочил и, точно лев в клетке, забегал по библиотеке, – в то время стены в ней еще были голые. Его заставили дать подписку, что он не покинет имения, пока не будет закончено следствие. «Моих рабов вызывать, чтобы они свидетельствовали против своего господина! – кричал он, покраснев еще больше, чем я, когда выпью четыре стакана. – Из-за негодяя, который не стоит рыцарского плевка! Я уже не смею пнуть собаку, которая путается у меня под ногами! Я должен давать честное слово дворянина, что в своем собственном замке сам себя сделаю арестантом! Ну, я им покажу, как лифляндские рыцари держат слово, данное заморским разбойникам. Варшава не так уж далеко, литовская граница еще ближе. Скажи матери, чтобы собиралась, и сам собирайся. Как только стемнеет, мы отправимся в дорогу». Он не слышал, как в замке до вечера суетились, причитали и вопили. А когда стемнело, подъехали лошади, и мы зашли к отцу позвать его; он лежал на полу, вытянувшись во весь рост, с закинутыми за голову руками, с засохшей пеной на губах. Все Геттлинги умирают скоропостижно…








