412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Упит » На грани веков. Части I и II » Текст книги (страница 2)
На грани веков. Части I и II
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 06:42

Текст книги "На грани веков. Части I и II"


Автор книги: Андрей Упит



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 32 страниц)

Его собственные глаза, точно шилья, впились в лицо лежащего. Тот вздохнул… Нет, только сдул муху, нахально норовившую сесть на губы.

– Как же он назвал того… Ну, того, который помещиков мутит?

Поляк почесал за ухом и отвернулся.

– Пусть пан рыцарь убьет меня, и то не вспомню. Я и тогда никак не мог его имя выговорить – такая совсем неслыханная немецкая фамилия. С поляками и русскими против шведов… Против шведов! Пусть попробует кто-нибудь подняться сейчас против шведов, увидит, что ему будет. Голова с плеч!.. вот что.

Корчмарь еще долго топтался, поглядывая сквозь щелочки глаз на Курта. Но тот, видно, снова задремал. И только когда поляк дошлепал до самых дверей, шевельнулся. Снова лениво и равнодушно начал потягиваться.

– Так говоришь… барон Геттлинг?

Корчмарь мгновенно обернулся, словно отброшенный пружиной.

– Это наш господин барон, да. Имение тоже на берегу Дюны. Ведь пан рыцарь и сам его знает: танненгофский кучер сказывал, что пан рыцарь в родстве с господином Геттлингом.

– В довольно дальнем. А ты не знаешь… барон Геттлинг дома?

– Дома, дома, где же ему еще быть. Наш господин всегда дома. Из своих покоев не выходит. Крестьяне четыре года его не видали. Служанки сказывают: болен. А кучер говорит: пустяки – стакан грогу, как и всегда, выпивает…

Спохватившись, словно сообразив, что заболтался, корчмарь прикрыл рот рукой и деланно-виновато улыбнулся.

– У меня ведь язык, что трепало. Какое дело корчмарю! Корчмарь – тот же холоп при имении, корчмарь ничего не должен знать. А что, пан рыцарь не наведается туда в гости? Целые сутки проторчать в этой дыре не бог весть как приятно.

«Еще как неприятно», – подумал Курт, но ничего не сказал. Долго просидел так, свесив ноги со скамьи, уткнувшись локтями в колени, подперев голову ладонями. Днем здесь, конечно, не так мрачно, даже стыдно стало при воспоминании о вчерашних страхах. И все же пережить еще одну такую ночь… Курт поежился, словно кто-то холодной рукой провел по голой спине.

Седые усы поляка вновь просунулись в дверную щель.

– Осмелюсь попросить пана рыцаря не мешкать с завтраком. Молоко вкуснее, когда оно еще парное. И чтоб лепешки не остыли – жена сегодня утром напекла. Сухих еловых дров я сам нарубил. Жена у меня большая мастерица, господа всегда хвалят ее стряпню.

Но Курт думал не о еде, а о чем-то ином.

– Что, здесь все совы так противно кричат?

Поляк осклабился.

– Разве напугала пана рыцаря? Это только в первую ночь так. Я привык, даже и не слышу. Нет, не все – только эта. У нее где-то весной гнездо разорили, ну и поселилась тут. Напугана, потому так и кричит. Я знаю, где у нее гнездо, да только спина уж закостенела, не могу забраться. Стерва, трех цыплят у меня слопала. У пана рыцаря такие дивные пистолеты – не попробует ли ее сбить? Она вон там сидит. Днем слепая – можно совсем близко подойти.

Курт не ответил. Надоел ему этот корчмарь со своей трескотней. Хитер, что сам нечистый, и обо всем знает куда больше, чем говорит. Все время возле чего-то вокруг да около ходит.

Молоко было еще теплое, с необычайным привкусом лесных трав. Теплой была и ячменная лепешка с творогом – кисловатая, колючая и терпкая после пшеничного хлеба, к которому Курт привык в Германии. Сладко пах липовый мед в посудине из бересты, только утонувшая в нем пчела отбивала вкус. Полковриги ржаного хлеба, черного и колючего от отрубей. Масло в туес корчмарка, может, руками намяла… Поев немного, Курт поднялся.

С корчмарем ему больше не хотелось встречаться. Прямо через ворота стодолы Курт вышел наружу. Но поляк, наверное, услышал, как он спускался по ступенькам, и, улыбаясь, уже стоял у дверей, указывая рукой.

– Каких-нибудь полмили до имения. Через Птичий холм, через речушку Кисум, мимо Румбавской корчмы, сразу же налево липовая аллея к замку. Любой ребенок покажет.

Курт ошеломленно обернулся.

– Может быть, и пройдусь до Атрадзена. А ты присмотри за моими вещами, да так, чтобы ничего не пропало.

– У меня?! Пан рыцарь может положиться. У меня здесь еще ни у кого ничего не пропадало. Прошлым летом один рыцарь переправлялся в Курляндию, тоже в верхней комнате ночевал. Трубку забыл – красивая пенковая трубка с янтарным наконечником. Когда этот господин осенью переправлялся обратно, я вышел навстречу и показываю: «Господин барон, не ваша ли это трубка?» Он так и расцвел. «Я думал, говорит, что она у меня в дороге выпала. Корчмарь, ты честный человек, а глуп, как телок. Как три телка разом! Да знаешь ли ты, сколько такая трубка стоит? Голландская работа – из самого Амстердама. Ее еще мой дед курил. Ты бы за нее тысячу марок мог просить. Вот тебе два талера за честность!»

Нахмурив лоб, Курт махнул рукой.

– Если я там останусь ночевать, пусть утром кучер приедет за мной!

– Как пан рыцарь прикажет. Я пану – слуга покорный, исполню все, что потребует.

2

Дорога сразу же начала полого подыматься в гору. Слева топкий косогор, до самой Дюны заросший ржавой осокой, местами густые заросли камыша. Дорогу пересекали борозды, прорытые потоками недавнего дождя, сбегавшими с лесистой кручи, что по правую руку.

Весь холм буйно зарос орешником. Близ Дюны на твердом глинистом берегу кусты его куда мельче, он зеленовато-желтый, по другую сторону – темный, сочный, с серыми, прямыми, как камыш, отростками, заваленный сучьями, оставшимися после порубки. Ели отступили в сторону, насколько видно с дороги – все липа, дуб, клен, рябина. Над густой порослью клонится к реке огромная раскидистая липа. Вокруг отверстий на месте выгнивших сучьев снуют стайки пичужек. Гомон такой, что уши закладывает. У самой воды в обрушившейся слоистой глиняной стене берега сплошь стрижиные гнезда, – крылатое голубовато-белое облако промелькнет со звоном в воздухе, упадет, рассыплется по норкам и вновь собирается вместе. Дальше посвистывает желна, попискивает ореховка, стучат дятлы, звенят пеночки, высоко-высоко в небе парят два ястреба. Да, Птичий холм назван так недаром,

По другую сторону – крутой, точно крыша, косогор. Дорога огибает его большой дугой, и все же непонятно, как здесь на телегах въезжают наверх. Ноги спотыкаются о настеленные лесины, между которыми наложены еловые ветки. Осенью и весною тут, должно быть, сущий ад. Чаща с обеих сторон нависает над узкой расселиной дороги, и солнце пробивается сквозь нее до земли лишь местами. По обе стороны, журча, стекает вниз глинистая вода. То и дело попадаются колья, жерди, слеги и сломанные оглобли. В ложбинке валяется переломанная дуга, чуть подальше – расплющенное неошинованное колесо с измолотыми концами дубовых спиц.

Через Кисумский овраг – каменный мост с обносами тоже из каменных плит. На крутом изгибе угол левого из них отбит, обкрошился, оттуда вниз по спуску – колея сквозь ободранные, заляпанные дегтем кусты; немало, видно, возов с сеном, разогнавшихся было для подъема, катилось тут кувырком вниз. Неглубокий поток, разделяясь на мелкие искрящиеся ручейки, устремляется к Дюне, огибая большие плиты известняка – в их щелях блестит ярко-синяя глина. Глинистые отмели в устье заросли тростником и островками звездчатки. На самой середине – большой камень, словно сгорбившийся медведь. Даже спокойная сейчас река, ударяясь о него, взметывает пенистую волну,

Небо вновь прояснилось, и солнце припекало все сильнее. Курт снял шляпу и перешел на другую сторону моста. Сюда с северной стороны, со дна оврага, доносился чей-то задумчивый шепот. Из лесной чащи через обнос моста буйно наваливались орешник, черемуха и множество других кустов, название которых Курт уже не помнил. Над ними вздымались макушки старых лип и дубов, еще дальше темнела черная стена елей. Настоящее прибежище для разбойников и грабителей с большой дороги! В памяти всплывали давние рассказы, но ясно вспомнить их не удавалось – все как будто, истлело, утонуло в серой дымке. И все же стало жутко, он надел шляпу и стал торопливо взбираться на другой пригорок.

От моста дорога вновь круто брала влево по косогору. К Дюне тот же кисумский кустарник, а справа там и сям высятся мохнатые ветвистые сосны.

Кто-то громыхал по дороге навстречу. Старикашка, в сером заплатанном понитковом кафтанишке со сборками на спине, дремал, сидя на охапке травы, и его сиво-чалый конек подремывал на ходу, свесив голову. Съехавшая на шею дуга надломана, перевязана бечевкой, недоуздок из льняных веревок, постромки перевиты лыком и паклей, из подхомутника подле надломанной оглобли торчит пук соломы. Лошадь внезапно подняла голову, вздрогнул и седок. Жидкая седая бороденка затряслась, широко округлились немигающие глаза, жилистое лицо застыло. Рука сама собой ухватила вожжи и свернула телегу на обочину дороги. Не успев ни шапку снять, ни поклониться, старик перевел дух и перекрестился, когда неведомый прохожий уже давно исчез. Блестящие башмаки с острыми загнутыми носками, черный плащ, из-под которого торчит конец шпаги, а впереди – плащ приоткрыт – бросается в глаза фиолетовое, красное, белое, – ясное дело, бородач принял его за самого нечистого. Курт, слыша, как тот хлещет коня и понукает задыхающимся голосом, усмехнулся, но не оглянулся, чтобы не испугать еще больше.

Румбавская корчма казалась пустой и нежилой. Зеленоватые известняковые стены словно заплесневели, у ворот стодолы одна половинка, опрокинутая ветром, вросла в крапиву. Теперь Курт вспомнил: раза два или три он здесь проезжал с отцом к дяде, брату матери – барону Геттлингу, к тому самому, говоря о котором все пожимали плечами.

Да, это именно та старая липовая аллея, поросшая травой, только кое-где примятой колесами. Для барщинников, наверное, есть другая дорога, за пригорком и кузницей, напротив дома управляющего. Аллея вела прямо к воротам имения. Старые липы расшатаны ветром, некоторые уже полузасохли, у иных ветви сломаны бурей. Одна липа, недавно расколовшаяся вдоль ствола, с увядшими листьями лежит прямо поперек дороги. Вокруг верхушки у самой стены протоптана тропинка, на повозке здесь, пожалуй, и пробраться трудно. Вот обвитая ежевичником куча известняка. С незапамятных времен валяется перевернутая, вросшая в траву еловая борона с зубьями из сучьев. У выкрошившейся стены крапива и чернобыльник в человеческий рост. Тяжелые дубовые окованные ворота раскрыты, вросли в траву, видно, годами не закрывались, одна половинка покосились, угол осел в землю.

Двор за воротами зарос старыми кустами желтой акации. Курт вспомнил, что точно такими же они выглядели и прежде. Он остановился в тени, огляделся, с особым удовольствием вдыхая запах сырости и плесени старой Лифляндии, который, казалось, исходил здесь от выкрошившихся стен и каждого куста. Дальше виден круглый, обложенный известняком, наполовину заросший цветник. Вспомнилось, что Атрадзен находится на равнине над высоким берегом Дюны, а дальше за ним местность с лесами и крестьянскими дворами подымается почти что до уровня самого Птичьего холма. И там в лесах – озерко, откуда по желобам и выдолбленным бревнам иногда отводили воду на этот самый цветник, а уж отсюда она сочилась в пруд, вырытый рядом с замком, у башни. Черная, замшелая, подымалась над кустами выстроенная в кельтском духе башня с четырьмя окошечками и зубчатым верхом. Со стороны замка{9}9
  со стороны замка.
  Старые орденские и архиепископские замки большей частью были разрушены во время Ливонской и Польско-шведской войн. В описываемое время на берегах Даугавы еще сохранялся Динабург (ныне Даугавпилс), Крейцбург (ныне Крустпилс) и Кокенгузен (ныне Кокнесе). Это были подлинные замки – военные крепости. В XVII веке иногда из камней разрушенных замков строились обычные жилые дома. Строительство новых замков, вернее, уже дворцов, началось с конца XVIII века.


[Закрыть]
башня то ли сама обвалилась, то ли пострадала во времена войны.

Галки с криком летали над развалинами, а две из них непрестанно гонялись друг за другом, по очереди усаживаясь на поломанный флюгер. Стена высокого замка, сложенного из известняка, вся в тусклых черных пятнах. Окна – под самым выступом крыши, узкие, как злобно прищуренные подслеповатые глаза. Только у башни одно окошко ниже и больше остальных. Сквозь ветки кустов в нем мелькало что-то светлое, должно быть, фигура женщины. Послышался визгливый, точно от злости или усталости слегка охрипший голос:

– Живее поворачивайся, корова, стерва этакая! Видно, мало еще!.. Так пятьдесят тебе всыплют, покамест шкуру в клочья не исполосуют.

Кричали на ломаном латышском языке, какой был тогда в ходу во всех лифляндских имениях. Странный скрип привлек внимание Курта. По усыпанной гравием площадке перед замком катился трамбовальный каток. Тянула его впряженная в хомут плотная крестьянская девушка с полными щеками, босая, в полосатой юбке до половины икр. Повязанная белой полотняной тряпкой, голова ее казалась уродливо большой из-за бугра на затылке – видимо, там были уложены косы. Тянула она, согнувшись и ухватившись руками за упряжь, тяжело дыша, не отрывая глаз от протоптанных ею же следов. Вот она исчезла за кустами. Но через минуту каток показался снова.

И снова из окна визжали:

– Живее, стерва, живее!

Девушка тянула чуть ли не рысцою, грудь ее вздымалась под рубахой. Но вот она внезапно остановилась, пригнулась еще ниже, глазами загнанной серны взглянула сквозь слезы на чужого барина, который встал перед нею, затем подняла их выше, к окну, где только что, взвизгнув, исчезла та, в белом. Курт с изумлением оглядел необычного коня и его упряжь.

– Что ты тут делаешь?

Карие глаза вновь спрятались за темными ресницами. Девушка пригнула голову еще ниже и вновь налегла на хомут. Она потащила каток дальше, в сторону башни. Покачав головой, Курт поднялся по трем ступеням в замок.

Двери открыты. Из сводчатой темной передней навстречу дохнуло тяжелым воздухом, пропитанным запахом сырых стен. Узкие каменные ступеньки вели налево вверх, еще более узкие – в глубину, вниз. По которым же идти? Курт сразу не мог сообразить. Но тут с левой стороны торопливо вышел навстречу старик в длинных чулках и старых башмаках, Поспешно застегивая медные пуговицы и кланяясь, он припал к рукаву Курта и так и застыл в полупоклоне.

– Господин барон встал?

Курт спросил по-латышски. Слуга поклонился еще ниже и указал рукой. Они пошли по ступенькам, которые подымались вверх, очевидно, у самой наружной стены. Свод был такой низкий, что Курт чуть не задел его головой, когда подскочил с испугу: седая крыса с писком пробежала между ног и понеслась вниз. Даже крысы здесь старые и седые!

Вверху точно такие же узкие и извилистые переходы. Наконец Курт очутился в большом зале с высокими окнами, выходящими на Дюну. И все же в полупустом помещении так сумрачно, что прежде всего внимание привлек большой камин, в котором шипели сырые еловые кругляши. В середине лета топят! Но удивляться, пожалуй, нечему: на стенах зала проступала, противная сырость, кирпичный пол холодил ноги.

Пламя в горящем камине наполовину затенено. Если вглядеться в очертания заслоняющего его пятна, в сумраке можно различить скрючившегося старика. Темя у него голое, венчик белых волос с несколькими более темными прядями падал на плечи, завиваясь крупными кольцами. Еще белее борода, свернувшаяся на коленях; Лицо по сравнению с нею выглядело неестественно багровым, точно воспаленным. Но так могло казаться и от колеблющихся бликов огня. На старом бароне был серый крестьянский кафтан, шея укутана теплым шарфом, колени обернуты полосатым крестьянским одеялом, ноги, поставленные на скамеечку, обуты в тяжелые сапоги из медвежьей шкуры. В отечной руке – желтый, только что развернутый пергамент.

На приветствие гостя барон ничего не ответил, но, видимо, сразу же узнал. Сквозь белые загнутые ресницы внимательно осмотрел его, а затем небрежно указал на покрытую шкурой скамеечку подле себя:

– Садись! Если тебе жарко, можешь отодвинуться. Мне не жарко. В мои годы нужно тепло снаружи и изнутри.

И как будто в подтверждение он взял со стола старомодную оловянную кружку и с удовольствием потянул что-то дымящееся и, очевидно, крепкое, потому что лицо его после этого побагровело еще больше. Крякнул и провел ладонью по животу.

– За одно то шведы заслужили Лифляндию, что выдумали такой напиток, – даже старые кости согревает.

Курт сидел и думал, охваченный необычным чувством. Еще на Кисумском мосту, когда воскресли старые воспоминания, сердце его забилось живее. В каждом уголке этого замка жила старая рыцарская Ливония – казалось, даже и та седая крыса выбежала из прошлого. Десять лет он носил в себе забытые воспоминания, сам не сознавая, насколько глубоко они вошли в его плоть и кровь. Вот они проснулись, ожили, подступают горячей волной, стоило лишь увидеть этого скрюченного у огня старика. Единственный родич на свете, последний свидетель того прошлого, ради которого он шесть недель трясся по литовским топям и курляндским лесам. Единственный, кто в состоянии разгорячить мутную кровь, разбавленную вином за время легкомысленной студенческой жизни, раздуть в яркое пламя тот тайный жар, который разгорается все сильнее от шума лифляндских лесов и птичьего гомона. И вот этот старый патриарх и пророк сам мерзнет здесь в середине лета и восхваляет величайших врагов отечества только за то, что те выдумали напиток, который согревает кости и ударяет в голову, но не зажигает застывшее сердце. Резкий вопрос готов был сорваться с языка, но Курт сдержался, кинув взгляд на дядю.

Восемьдесят три года выбелили эту бороду и согнули спину куда сильнее, чем у того встречного старика, что ехал в телеге, сидя на охапке травы. Разве он в двадцать девять лет имеет право осуждать человека, который в голом черепе хранит все пережитое почти за целое столетие? Какие же заслуги есть у него самого, чтобы чувствовать себя задетым и обиженным тем невниманием и равнодушием, с каким встретили здесь после долгих десяти лет отсутствия единственного наследника и продолжателя рода? Ведь этот старец ничего не знает о тех великих замыслах, которые он, Курт, лелеет. В памяти дяди он, наверное, все еще тот мальчик, который когда-то наполнял это мрачное здание беззаботным смехом и карабкался на скамью, чтобы получше разглядеть на стене портреты Мейнгарда{10}10
  Мейнгард.
  Икскюльский епископ (1186–1196), убитый ливами миссионер.


[Закрыть]
, Плеттенберга{11}11
  Плеттенберг.
  Вальтер фон Плеттенберг (1450–1535), магистр Ливонского ордена (1494–1535).


[Закрыть]
и Готарда Кеттлера{12}12
  Готард Кеттлер.
  Готард Кеттлер (1517–1587), последний магистр Ливонского ордена, первый курляндский герцог (1562–1587). Кеттлеры правили в Курляндии до 1737 года.


[Закрыть]
. Но старик еще забудет о кружке с дымящимся питьем и даже о своей немощи, когда узнает, зачем его племянник прибыл сюда.

И все же не так-то легко было начать разговор об этом. Все помещение с пылью столетий на сводах полно теней прошлого. Почерневшие портреты на стенах рассказывают о минувших днях. Легенды слагаются о славных делах этих рыцарей – это были те мужи, которые творили историю Ливонии. Разве он, только что заявившийся сюда юнец с горячей головой, смеет поучать героев, закаленных в битвах и дипломатии, которые в любые бури и грозы и во времена всеобщего распада сумели высоко держать честь рыцарства? Надо стиснуть зубы и терпеливо ждать, пока они сами заговорят.

Курт сидел, стиснув зубы, и сдерживался. Не собственная воля и желание заставляли его молчать, нет, старая власть, принуждающая повиноваться, излучалась из закопченных глаз легендарных героев.

Барон Геттлинг, казалось, задремал. Рука с пергаментным свитком бессильно лежала на полосатом одеяле. По склоненному темени скользили серые тени, за спиной колыхалась густая тьма. Но глаза под седыми бровями все же полуоткрыты; в них странно отражаются красные отблески пламени. Вот они обратились к племяннику, губы растянулись в увядшей улыбке. Голос, тоже увядший, отдаленно напоминает тот, другой, который Курт перед этим слышал там, во дворе, из окна.

– Вырядился ты, прямо как настоящий придворный кавалер.

Курт слегка покраснел.

– Мне доводилось бывать на придворных балах. Сын веймарского гофмаршала был в Виттенберге моим лучшим другом. – Но тут же спохватился, что это звучит хвастливо и не произведет хорошего впечатления на дядю. – Французская мода, – продолжал Курт. – Все дворяне в Европе теперь так одеваются. Конечно, некоторым студентам это было не под силу.

– Но, вероятно, им было под силу кое-что иное… Такого разряженного мужчину вижу второй раз в жизни. Женщины… ну, этих я повидал довольно.

Старик просунул руку под бороду и провел ладонью по своей крестьянской одежде.

– Одежда – скорлупа, ее можно надеть, можно и скинуть. Неизменной остается лишь собственная шкура и то, что под нею. Чем нарядней камзол, тем больше к нему пристают пыль и грязь. В туфлях да шелковых чулках пускаться в путь по нашим лесным дорогам не советую. Для нашего дождливого лета и зимних метелей лучшая одежда та, что меньше промокает и больше греет.

– Здесь я тоже обзаведусь одеждой поскромнее. Но в Германии у меня просто не было другой.

Барон кивнул головой.

– Ты, верно, многому там выучился. Десять лет не шутка. Даже не знаю, сумею ли разговаривать с тобой. Состарился я здесь и обомшел, как пень среди молодой поросли.

Курт горделиво выпрямился.

– О Германия, Франция, Голландия, Англия – везде теперь есть чему поучиться! Во всех науках такое оживление, новые искания – и двадцати лет не хватит хотя бы поверхностно со всем этим ознакомиться. Жизнь можно отдать, лишь бы встретиться с великими умами, которые доказали, что земля вертится вокруг своей оси да еще и вокруг солнца. С теми, кто доказал, почему подкинутый в воздух камень падает на землю и из каких мелких, невидимых частиц состоит эта самая земля и каждая ее песчинка.

– Астрономию и естественные науки изучал?

Курту стало жарко – не то действительно от камина, не то от чего-то другого. Он вскочил, бросил плащ на скамью и принялся расхаживать по залу. Шаги гулко отдавались в пустом помещении.

– Астрономию? Нет… да, ровно настолько, насколько она связана с остальными науками и насколько те от нее зависят. Я многое изучал… Многое, ты мне, конечно, можешь поверить. По правде говоря, начал с теологии, потому что так желала моя покойная мать.

– Да, моя сестра была набожной, точно какая-нибудь католичка.

Курт уже огибал по залу второй круг и не слушал.

– По дороге сюда еще позавчера заночевал у какого-то католического священника, неподалеку от Бауска. Тот хвалился, что учен, читал Мартина Бема и Парацельса. Но хоть бы один луч великого ума Теофраста Бомбаста запал в его закоснелую башку! Схоластика трехсотлетней давности впиталась в нее, как плесень в эти стены, заглушила все, как ряска загнивший пруд. Отцы нашей веры Лютер и Меланхтон для него по-прежнему суть только еретики; точно сквозь зубы сплевывая, произносил он эти имена. Всю ночь поучал меня, толкуя о греческом таинстве покаяния и лютеранском безбожии в самих основах веры. В своем медвежьем углу он совсем ничего не слышал ни о янсенистах, ни о великом эльзасце Шпенере с его Collegia pietatis[2]2
  «Collegia pietatis» («Собор благочестия») – трактат пастора Филиппа Якоба Шпенера (1635–1705).


[Закрыть]
{13}13
  о Шпенере с его Collegia pietatis.
  Филипп Якоб Шпенер (1636–1705) – основоположник немецкого пиетизма (благочестия). Collegia pietatis, или Collegia biblica – так назывались создаваемые им кружки благочестивых прихожан.


[Закрыть]
, ни обо всех стараниях искоренить схоластическую догматику и служение букве, отбросить умерщвляющие дух споры и возродить единую живую веру Христову. Только одно-единственное хорошее качество нашел в нем: он смертельно ненавидит шведов и боготворит Августа Второго и его саксонские войска.

Старик как-то поерзал в кресле.

– Теология мне надоела.

Курт энергично стукнул кулаком в грудь;

– Видит бог! Через два года она мне тоже надоела! Потом я больше увлекся естественными науками и философией. О! Какие просторы там открываются! Как жаль, что тебе приходится сидеть и греться около этих шипящих дров и ты не ведаешь, какой горячий пламень охватывает теперь умы.

Барон прокаркал, точно старый ворон:

– Кое-что краем уха слыхал.

Курт не обратил на это внимания.

– Там не отказываются от религии и не восстают против бога, но стараются объединить открытое и доказанное наукой с тем, что гласит священное писание и наше собственное сердце. Ну хотя бы тот же самый Гассенди, изумительный, непревзойденный француз! Он не отрицает Галилея и не отбрасывает Коперника. Он не может так поступить, ибо этого не допускает его ясный ум. И все же он приемлет систему Тихо де Браге, ибо ведь и в библии ясно сказано, что солнце вращается вокруг земли, а не наоборот. Или взять божественного Картезия! Как бы он мог сомневаться в том, что господь создал вселенную. Но он не сомневается и в правоте науки, которая доказывает, из каких мельчайших частиц великий мастер сложил все сущее и какой порядок определил всему на земле и в небесном пространстве.

– Так ты, верно, теперь доктор философии или хотя им бакалавр?

Курт слегка замедлил шаг, подумал, затем почесал за ухом.

– Видишь ли, дядя, это не так-то просто. В университете еще жива старая закваска. Не полет свободного духа они признают, а только пожелтевшие пергаменты догутенберговских времен. За степенями и званиями гонятся только те, кто думает этим зарабатывать себе на хлеб. Не думай, дядя, что доктор умнее студента уже потому только, что студент есть только студент, а он доктор. У меня был один хороший друг, ему уже за пятьдесят, так в университете девяти профессорам из десяти он на диспутах затыкал рты. Поверь мне, что звание не спасает от глупости.

– Я мыслю точно так же. Кто стремится только к степеням и званиям, чем же он отличается от подмастерья, который хочет стать цеховым мастером только ради заработка? Наука не профессия и не средство наживы. Наука требует жертв и любит мучеников…

– Да… Таких, как Галилей и Джордано Бруно. Ей-богу, ты меня радуешь, дядя. А я думал, что ты будешь браниться из-за того, что я за эти десять лет ни в чем не преуспел… Поверь мне, я был не из самых ленивых в Виттенберге. Но ведь вселенная и жизнь так прекрасны!

– Да, конечно, мой мальчик. Если только мы сами не обезображиваем ее, будто вытаптывая цветник.

Голос барона звучал задумчиво. В старике проснулось что-то из давних воспоминаний. Ведь этот скрюченный седовласый старец тоже был когда-то молодым… Племянник пришел в настоящий восторг.

– Я свою не растоптал! Нет! Можешь мне поверить. Искусство меня всегда увлекало прочь от мумий – этих иссохших фолиантов, прочь от чердачного оконца моей студенческой кельи. Я не мог успокоиться. Я побывал в Париже, видел корнелевского «Сида» и мольеровского «Тартюфа». Читал «Симплициссимус» Гриммельсгаузена и «Потерянный рай» Мильтона. С престарелым другом, которому за пятьдесят, поехал в Рим, чтобы увидеть скульптуры Микеланджело, божественного Рафаэля и фрески Леонардо. Но что это все по сравнению с картинами нидерландцев! Тебе стоило бы посмотреть «Похищение дочерей Левкиппа» Рубенса. Какая сила, какие ноги – ну прямо как у медведицы!

Он остановился перед каким-то женским портретом в самом темном, сплошь затканном паутиной углу и указал на него пальцем.

– После той стыдно смотреть на это костлявое привидение. Это обтянутый кожей скелет, а не женщина.

Старец в кресле покачал головой и буркнул в бороду:

– Это твоя мать в юности. Ее нарисовал какой-то забредший из Гамбурга художник.

Курт расслышал только последнее.

– Гамбург, Любек и Бремен – это купеческие города, художники, там не водятся. Разных там толстосумов они умеют рисовать и… такие вот скелеты. Вся немецкая живопись и гроша ломаного не стоит. Рубенсовская дочь Левкиппа напоминает тебе, что ты мужчина, заставляет громче биться сердце и жарче струиться кровь!

Барон снова отпил из кружки, которая уже не дымилась. По-крестьянски, тыльной стороной ладони утер усы. Затем добродушно произнес:

– Хм, кажется, она у тебя редко остывала.

Курт подошел поближе, он слегка покраснел от возбуждения, а болезненно отекшее лицо барона в мерцании прогоревших в камине углей выглядело совсем красным.

– Признаться, дядя, и пожил же я за эти десять лег… Студенческих обычаев ты, правда, не знаешь, но все же в свое время тоже был молодым.

Барон Геттлинг трижды кивнул головой.

– Даже очень молодым был. Нет, нет, я никого не осуждаю за его молодость, а тебя меньше всех. Отец веры нашей сам говорил: кого не услаждают женщины, вино и песни, тот всю жизнь пребудет глупцом. Нам ли менять то, чему учил сам суровый августинец? И где уж нам быть умнее его!

Курта что-то задело в голосе барона, что-то вроде неуважения или легкого налета цинизма по отношению к великому реформатору – как знать, может, даже по отношению к самой религии. Он сделал серьезное лицо и нахмурил брови.

– Он еще многому другому учил нас – я постараюсь как можно дольше удержать это в памяти. До конца жизни – какой бы срок ее господь мне ни определил.

Дядя снова задумался. Пытаясь отгадать его мысли, Курт ждал.

– И тем не менее ты оставил все: теологию, естественные науки, философию, изящные искусства – ну и все такое прочее. И нежданно-негаданно вернулся в лифляндские леса и болота. В эту темную глушь к темному, дикому народу, где место лишь таким старым гнилушкам, как я, – кому уж некуда бежать.

– Да, я вернулся…

Затаив дыхание, Курт ожидал этого важнейшего, единственно важного вопроса: зачем ты вернулся? Ожидал, чтобы громко сообщить о том, что все эти долгие шесть недель дороги таил в сердце, как глубоко запрятанный пылающий дубовый уголь.

Но так и не дождался. Из какой-то незамеченной боковой двери в зале появилось странное существо. Судя по движениям и некоторым другим признакам, это была женщина, – впрочем, она смахивала на стог сена с воткнутой сверху головой раскрашенной фарфоровой куклы. Однако, когда она приблизилась к отбрасываемому камином пятну света, не осталось ни малейшего сомнения в том, что это живой человек. Невиданно широкий, натянутый на обручи кринолин кремово-желтого цвета с широкими зелеными полосами. И без того узкая талия выглядела перетянутой так, что казалось: затяни шнуровку еще чуточку потуже, и верхняя часть туловища отделится, точно отрезанная от невидимых бедер. Длинные голые руки растопырены, как крылья клушки, – иначе они и не могли держаться из-за размеров монументальной юбки. Шея соразмерной с руками длины, голова, как пуговка, но волосы накручены небольшой башенкой. Подлинный цвет волос нельзя определить, так щедро они усыпаны пудрой или белой мукой. Вырез корсажа доходил почти до ложбинки между грудями, но тем не менее это совсем не вызывало желания разглядеть или хотя бы представить то, что еще прикрыто. Верхняя часть личика широковатая, щеки, как половинки разрезанного яблока, но рот большой, и подбородок под ним словно совсем запрятался. Два передних зуба выдвинулись и прижали нижнюю губу Серые глаза, юркие, как у мыши, безуспешно пытались спрятаться за насурмленными ресницами.

Старый барон посмотрел на появившуюся укоризненным и все же безгранично нежным взглядом,

– Это твой кузен – Курт. А это Шарлотта-Амалия. Вряд ли узнаешь. Когда ты видел ее последний раз, ей еще не было семнадцати.

Но Курт помнил свою кузину отлично. Он знал и то, что это ей принадлежал визгливый голос из окна. У Шарлотты и сейчас еще нижняя губа закушена. Двумя пальцами каждой руки она приподняла юбку, чтобы лучше показать красные парчовые башмачки, и присела. Это должно было изображать нечто вроде реверанса придворной дамы. Обычай требовал, чтобы двоюродный брат ответил на это, помахав шляпою, зажатой в правой руке, прижав левую руку к груди и взбрыкнув ногами. Так как она повторила реверанс, то и ему нужно было еще раз поклониться и потанцевать. Закончив церемонию и вновь выпрямившись, он не мог больше удерживаться, и только быстро прижатая ко рту ладонь спасла его от неприличного смеха.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю