Текст книги "На грани веков. Части I и II"
Автор книги: Андрей Упит
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 32 страниц)
От большой березовой рощи все же пришлось идти по открытому полю. Но дорога была пустынной, а тут уже можно разглядеть за тремя взгорками и крыши Вайваров, похожие на серые козлиные спины. Из Падегов проковыляли двое и исчезли за ивняком… Может, это Клав с Кришем, может, они еще до времени хотят незаметно убраться, покамест скотину не выгоняют, чтобы на условленном месте дожидаться полудня… Всю ночь Мартыня подхлестывала тревога, а сейчас сердце забилось еще сильнее, по жилам словно горящие муравьи засновали.
ЧАСТЬ II
ПЕРВАЯ НОЧЬ
Первый раздел
1В Атрадзене, наверно, все еще спали, когда Курт фон Брюммер вышел из своей комнаты.
Тихо прикрыл двери, тихо спустился по ступеням – будить ему никого не хотелось. Приближаясь к обиталищу старой баронессы, пошел на цыпочках. Но там двери открыты и комната пуста. Свеча еще, правда, горит перед распятием, но кровать и кресло вынесены. Ах да, ведь баронессу еще вчера перенесли наверх, в покои усопшего барона. Из библиотеки убрали на чердак книги и прочие вещи, которые новой владелице имения казались ненужными в спальной. Сама она тоже уже начала передвигаться, но голос еще слабый, гнев могла выражать больше жестами и гримасами, прикрикнуть как следует еще не в силах. Но зато во всю мочь вопила монахиня – никто не поверил бы, что в этой тощей восковой свече таится столько злости. Кухонные и комнатные девки метались, как всполошенные куропатки, у одной Курт уже заметил растрепанные волосы и красную царапину на щеке. Да, старым добрым временам теперь конец. Шарлотта-Амалия, как горностай в нору, забилась в свой угол и старалась не показываться.
У наружных дверей Курт остановился. Наверху снова кто-то каркал, точно ворона, когда мальчишки подбираются к ее гнезду. Нет, это не тот голос, который умел выпевать молитвы столь елейно и сладостно – ну прямо всем ангелам небесным на умиление.
У дверей ждал старый слуга барона, в ветхом мужицком кафтане, съежившийся и понурый.
– Ну вот и вы уезжаете, господин барон… Что же мне одному… как же нам теперь вдвоем с фрейлейн Лоттой?
Он отер слезы с седых усов. Забавно было, что даже у этого мужика свои горести и он их, верно, считает столь же важными, как и господа – свои. Курт улыбнулся.
– Чего ты горюешь, старина! У фрейлейн Шарлотты-Амалии – у той совсем другое дело, для нее впереди тяжелые деньки. А тебе-то что? Имения у тебя нет, терять тебе нечего.
– Ну, что это вы говорите, господин барон! Как же это терять нечего? Сорок лет при покойном бароне состоял. Хороший барин был – мир праху его! – вот только жениться не позволил, – отдал мою девушку старому кучеру, сатане этакому. Но зато до смерти кусок хлеба сулил. Где он теперь, этот кусок хлеба?
– Разве же старая барыня без призрения тебя оставит?
– Старая барыня… зверь она, а не барыня! На мужской пол глядеть не может, близко никого не подпускает. Эта чернохвостая, она теперь настоящей хозяйкой будет. Вчера вечером выгнала меня, как старую собаку. Переспал на сеновале. Сказывают, в пастухи меня пошлет, с коровами по лесам да болотам… Какой я пастух, коли у меня кости ломит и по ночам судорога сводит икры… Скотница будет меня ругать, кучер-дьявол – гонять… Сорок лет я им передавал повеленья господина барона. Отыграются, съедят теперь меня…
Курт уже не смеялся,
– Ничего, не горюй, старина. Я же не насовсем уезжаю, так вас обоих не оставлю. Через недельку вернусь, тогда увидим, что тут можно сделать.
Старый Кришьян из Танненгофа уже ожидал. Ночью не спал, чисто вымыл повозку, лошадей вычистил. Помог барину забраться и усесться. Курту по нраву пришелся этот старик, – в фигуре и в лице его не видно ни следов страха, точно у забитого животного, ни лицемерной угодливости, так надоевшей за эти дни в Атрадзене. Курт посмотрел на небо, где восходящее солнце гнало к западу черные рассеянные тучи.
– Как ты думаешь, Кришьян, хорошо сегодня доедем?
Кришьян тоже посмотрел.
– Хорошо-то хорошо, только парить будет крепко. И в лесу дорогу очень уж развезло. Вчера вечером грозу опять унесло по Даугаве, не знаю, захватило ли у нас в Сосновом, а в этой стороне с полдороги начало поливать.
Выехали из ворот. Кучер ткнул кнутом туда, где в тени столбов еще таяли крупные зерна града.
– Этим летом все так: не льет, так уж не льет, а коли польет, так сразу с бурей и с градом – больше вреда, чем пользы.
Курт вспомнил, что и в самом деле ночью за стеной выло и трещало, вся Дюна была в сплошных зарницах. Ему нравился этот давно не слышанный, гибкий, мелодичный, почти совсем забытый говор своей волости. Он будил в памяти тоже давно забытые картины прошедших дней, которые теперь вспомнились с такой приятной теплотой. Хотелось, чтобы старый говорил еще.
– Дождя теперь надо?
– Надо позарез. С самой Троицы раза два поморосило, воробью не напиться. А еще хуже, если найдет с ветром да градом. Рожь сейчас пора жать, вымолотит колоски, даже соломы не останется.
Он не поехал по аллее, а свернул на проезд для барщинников мимо клетей. Курту это показалось странным, но спросить он не успел, а как выехали на дорогу, и сам сейчас же увидел почему. Опять одна из лип лежала поперек пути… Ему пришла на ум суеверная мысль, должно быть, из какой-то давно прочитанной и забытой повести. Когда повалилась та, первая, умер барон Геттлинг… Чей теперь черед? Как бы только Шарлотта-Амалия чего-нибудь не натворила… Нет, пустяки, она такая безвольная и испорченная, а самоубийце необходимы чистота убеждений и благородство души. Несомненно, это имелось у кухонной девки Ильзы, и поэтому она не могла жить после случившегося… Курт нахмурился и тряхнул головой, словно с синевы небес капнула грязь. Эта упавшая липа, очевидно, знамение старой баронессе… И поймал себя на совсем уж нехристианских мыслях. Если старуха умрет, то, как знать, вопрос о праве наследования для Шарлотты-Амалии может разрешиться благополучно. Почему бы этому и не случиться? Суеверным предчувствиям в какой-то мере не мешает верить и человеку просвещенному. Когда же свет обходился без них – и какая вера без своих суеверий?
Заросший ров у румбавской корчмы наполовину наполнился водой. Кучер лишь головой покачал.
– Нам бы этакий ливень. А то поморосит точно на смех, одна досада.
– Разве посевы этим летом плохо взошли?
– Эх, барин, даже говорить неохота! Овес, потому как раньше высеян, еще ничего. Сам-четверт, сам-пят кое-кто думает собрать. Ну, известно, в прицерковной стороне – там суглинок. Ячмень у всех желтеет, лен только отцвел, а сохнет. Одна гречиха уродит, да ведь много ли ее сеют. Конопля еле до подмышек, капусту червь поел… На господских полях тоже невелика благодать, да барин сам увидит. В такое лето надо раньше отсеваться.
– Разве Холгрен запоздал в этом году?
– Опоздать не опоздал, да ведь ежели не поспеешь… Поля большие, а у мужиков лошаденки с голодных лет еще не оправились. Кто и с одной-единственной остался, какая уж там пахота.
– Ах да, припоминаю, управляющий мне писал. Надо думать, это были тяжелые годы, Кришьян?
– Тяжелые, говорите, барин? Наказанье господне. Скотина зимой передохла – у тех, кто не доспел прирезать и съесть. Народ – стыд сказать! – по весне падаль из земли выкапывал, а то куда ж она подевалась. Из-за того на другое лето сами подыхать стали. У нас, в Сосновом, еще ничего – только шестнадцать человек, больше все старая рухлядь вроде меня да еще дети. А у соседей были волости, где за день двоих, а то и троих на кладбище несли. Прямо как в мор сто лет назад.
Кисумский овраг на этот раз клокотал и ревел, мост захлебывался, вода белыми клубами вырывалась из-под него, с силой пригибая кусты на склонах. С Птичьего холма по обе стороны стекали быстрые ручейки, глина раскисла, местами жидкое месиво рябило складками, точно простыня, лошади шлепали, тяжело дыша. Видно, у кучера эти голодные годы крепко засели в памяти, много было у него чего порассказать.
– Да-да, годы – вот это были годы! – одно мученье. Даже крепкие хозяева пошли милостыню просить. От нищих спасу не было. Лиственский барин на своем порубежье на всех дорогах мужиков поставил, чтоб не пускали в имение.
– Разве же у него совсем нечего было уделить умирающим с голоду?
– Было, у лиственского все есть, под казной живет, и барин он хороший. Да разве же весь свет накормишь? Раньше о своих людях надо подумать, говорит, пускай бароны о своих сами пекутся. Люди озверели, за каравай хлеба глотку другому готовы были перерезать. У нашего барина клеть ограбили, ржи пятнадцать пур, сказывают, увезли. Потом шесть мужиков каждую ночь должны были в счет барщины караулить.
– Как – пятнадцать? А ты это хорошо знаешь? Разве не сорок пять?
Кришьян прикусил язык.
– Ну, я не знаю, до ржи я не касался – мое дело у закромов с овсом. Ежели барин так заявил, так сорок пять и должно быть.
– Какой Холгрен барин? Он мой управляющий.
– Теперь-то оно так выходит. А покамест господин барон жил в Неметчине, он барином был…
– Да, да, почти так и выходит… Но как это могло быть: люди умирали с голоду, а у него в клети был хлеб, да еще столько, что вшестером надо было караулить. И он никому не давал?
– Давать-то давал, да только хозяевам, от которых назад получить можно. Уж какая там радость была брать, отсыпка дело не шуточное. Иные еще и этой осенью с плачем повезут.
– Я не совсем понимаю, что такое отсыпка. Это что же, он, выходит, одалживал пуру, а назад требовал пуру с меркой?
– С двумя…
Кучер внезапно умолк и поспешно накинулся на лошадей, которые с вершины холма никак не собирались идти быстрее, чем когда взбирались на него.
Курт покачал головой.
– «С плачем повезут…» А тем, кто не мог вернуть, он совсем не давал?
Тут старый Кришьян оказался еще более занятым. Да ведь и как же – как раз спускались под гору к корчме, надо хорошенько поглядывать, чтобы не вывалить молодого барина в грязь. Успел только проворчать в бороду:
– Давал – кто об этом знает… Надо быть, давал. Господское – не его же добро…
Корчмарь уже ждал их. Вынес дорожные мешки, положил у дверей, помог привязать их к задку повозки, суетясь вокруг, примостил седоку ноги поудобнее. Улучив момент, когда Кришьян ушел напиться к ключу у пригорка под елями, нагнулся к Курту и шепнул:
– Поберечься надо бы сейчас, пан: шведы опять рыщут кругом.
Этот угодливый человек казался еще жуликоватей и противней, чем при первой встрече.
– Что за диво – это же их земля.
– Земля-то их, да ведь если так рыщут по ней, то, видать, вынюхивают недругов на своей земле. Потому я и говорю, что надо поберечься.
Нет, он и впрямь или круглый дурак, или ищейка и прожженная бестия, и его самого надо беречься. Курт сделал высокомерное и бесстрастное лицо.
– Мне со шведами враждовать нечего.
Поляк поспешно закивал головой.
– Кто же это говорит? Никто этого и не говорит. Все мы верные подданные шведам. Да ведь все же – проезжие рассказывают: целый отряд скачет верхом из Риги, по имениям разбойничают.
Курт насторожился. Внезапно ему вспомнилось прохладное утро после дождя, затянутый ряской пруд в Атрадзене, Ильза с голыми коленями на берегу и рядом с нею скорчившийся подручный садовника. Ведь он же слышал, что этот парень исчез, и никто не мог сказать куда. Возможно, вполне возможно, что отправился в Ригу жаловаться. Хорошую кашу заварил этот распутник Шрадер.
Казалось, пройдоха корчмарь все читает по лицу Курта, хотя тот и отвернулся. Вот он придвинулся еще ближе.
– Пан фон Шрадер заворачивал сюда на днях. Не первый раз за это лето, я пана фон Шрадера хорошо знаю. В Берггоф он поскакал. Кто знает, куда эти шведские драгуны путь держат. На всякий случай я ваши мешки спрятал в хлеву под соломой, уж вы не гневайтесь, ежели они теперь не такие чистые.
– Мои мешки тебе нечего было прятать, там только одежда и книги, больше ничего там нет.
– Прошу прощения, я этого не мог знать, в поклаже своих постояльцев я не шарю. Только подумал – времена нынче такие… береженого бог бережет…
Кришьян напился и пришел обратно. Поляк остался позади, кланяясь и желая счастливого пути. Курт откинулся поудобнее. Шрадер его ничуть не беспокоил. По правде говоря, втайне он даже считал, что тот за все свои беспутства и глупости вполне заслужил хорошую взбучку. А вместе с ним и Фердинанд фон Сиверс. Эти люди уж никак не могут считаться защитниками и стражами дворянства. Против шведов они восстают, на это у них смелости хватает. Но как они обращаются с крепостными! Точно испанские морские разбойники и завоеватели в земле инков. Так никакой свободы и незыблемости рыцарства в будущем не добьешься. Близорукие, слепые, от таких борцов больше вреда, чем пользы. Сплоченность дворянства всегда надо иметь в виду, а не пороки отдельных людей – этих нечего жалеть…
Намерения Курта оставались твердыми и неизменными, и каждый проведенный в Лифляндии день только еще больше укреплял их. Ему не давало покоя страстное стремление как можно скорее очутиться в Танненгофе и начать то, с чем опоздали на века, исправить ошибку многих поколений, повернуть всю судьбу рыцарства в ином направлении…
Под острым углом большак свернул прямо к северу. Где-то шумела разлившаяся от дождя река – нет, это не одна река, а и прорвавшаяся мельничная запруда. Сквозь седые ветлы за разбухшей бурой трясиной виднелся серый полог воды, стремительно падающий вниз. В двадцати шагах от дороги – крытая лубом мельница, белая от мучной пыли, в воскресное утро тихая и пустая. Слева отвесная глинистая круча, густо заросшая орешником, березами, кленами и ясенями. Словно в тумане, начали проступать виданные в детстве места, только все стало каким-то отчужденным. Хотелось воспринимать и чувствовать все так, как оно и было в своей неизменной сущности, ближе породниться с этой мельницей, заросшей кручей, рекой и лесами, которые приветливо провожали его по дороге к родным местам.
– Для атрадзенской мельницы воды, верно, всегда хватает?
– В самую засушь летом и то вдоволь. Речка вытекает из большого болота там, у Кокнесе, мили три отсюда. И рыбы там видимо-невидимо. Здешние говорят, что болото было озером, только мхом подернулось, и она будто живет внизу. Зимой ей там хорошо, а летом холодно, и тогда она выбирается греться в речку. Когда по весне лед на Даугаве застрянет у Дубового острова, здесь все заливает, городок на той стороне стоит в воде, вода в устье через поставы перехлестывает, сомы заходят вверх по течению на мили. Этакие, с усищами, ягнят и ребят будто уволакивают. Да и щуки – такие седые, с оглоблю длиной. Один конец в верше, а другим, как цепом, по берегу молотит. Мужики пугаются, выпускают, пускай убирается – кто посмеет ухватиться за такое чудище.
Курт улыбался. Сколько подобных рассказов слышано с давних времен! У древних греков в морях обитали обольстительницы-сирены, а в пещерах – одноглазые страшилища. У подножия швейцарских гор живут добрые гномы. У германцев Вотан двигал тучами, грохотал громами и повелевал солнцу сушить сено и выращивать злаки. А здесь вот – рыбы, которые живут в болоте подо мхом, и сомы усищами утягивают ребятишек в речку… Этот народ сросся со своей землей и лесами, в его глазах каждый уголок живет своей жизнью – они надеются, они боятся, они умирают, но и вокруг их забытых могильников живут сказания и поверья, которые связывают поколения воедино… Что же привязывает к этой земле дворянство, какие корни оно пустило?
И опять то же самое, все время то же самое… Да что он, одержим, что ли, или начинает бредить наяву?.. Пусть уж лучше старый кучер рассказывает.
Между высокими берегами поверх всего русла реки растянулась мельничная запруда, за долгие годы заболотив всю долину, превратив ее в ржавый мочажинник. К излучине реки пришлось подъезжать по гати из круглых бревнышек, наложенных через топь. Повозка грохотала, подпрыгивая и кренясь, старый Кришьян с ворчанием озабоченно поглядывал на колеса то с одной, то с другой стороны. Через самую реку – покривившийся мост, сваи которого сдерживались только трухлявыми бревнами настила. Седоку пришлось податься в сторону и ухватиться за край, чтобы не выпасть. На другом конце потонувшие в топи по обе стороны ряды тесаных и нетесаных бревен позеленели, покрылись гнилью. Курт пожал плечами.
– Даже мост ленятся починить и держать в порядке.
Дороги и мосты были излюбленной темой кучера. У него снова развязался язык.
– Нынче-то еще кое-как перебиваемся, а раньше здесь чистое наказание было. В тот год, когда барин уехал в Неметчину, старый лиственский барин, осенью в Ригу едучи, сказывают, свалился и чуть было не утоп. Тогда все помещики переполошились. Ездили, ездили друг к другу, пока не порешили строить новый мост. Нагнали барщинников, зимой с девяти волостей бревна возили. Весной мастеров из Риги – тесали, бревна окоривали, до Янова дня топь месили. А потом все вдруг стихло, развалилось, с той поры бревна так и гниют. Стали спорить, сколько каждый дал да чего. У лиственского барина почитай что красного лесу и совсем нету, привез березы, а в такой мокрети только смолистые выдерживают да дуб. На дуб-то он поскупился, а березы у него сколько хочешь. Нашего опять же попрекали, что навез кривых сучковатых сосенок, которые по правде-то и для колодезного сруба не годятся. Поди знай, что там было, только все дело прахом пошло. Поправят немножко, да и снова ездят – пока опять кто-нибудь не провалится и не убьется.
– Вот видишь, Кришьян, даже у самих помещиков нет согласия.
– Да, выходит, как и у мужиков. Согласия на свете никогда не бывало, оттого вся и беда.
– Вот это верно, старина, оттого вся и беда. У помещиков согласия нет, у мужиков его нет, а у тех и у других между собой и того меньше. Потому-то чужие господа нас с тобой постоянно и допекают.
То, что среди мужиков нет согласия, казалось кучеру само собой понятным делом. Но он много чего слышал и о господских раздорах. Два помещика завели тяжбу из-за луга, судились десять лет, пока оба не разорились и у обоих имения не забрала казна. Старый Сиверс у одного – тут живет, неподалеку, на берегу Даугавы, – покупал восемь мужицких семей за полмеры талеров и две добрые лошади. Но тот не уступил эти семьи как есть, со всеми малолетками, с парнями и девками, а посбирал со всей волости стариков и старух, которые только и годны паклю прясть для имения. Старый Сиверс вызвал его один на один, да только самому пулей хребет повредило, и по сей день, говорят, лежит без ног.
Курту стало тяжело и грустно от этих рассказов. Только когда, наконец, Кришьян умолк, он постепенно успокоился и, глядя на лес, погрузился в прежнее восторженное состояние.
Еще два раза переезжали через ту же самую атрадзенскую речку. Но место там было повыше и посуше, река поуже, берега обрывистые, короткие мосты не такие ветхие. Справа и слева в глубокую низину выходили заросшие лесом овраги поменьше, и по ним катились речушки и ручьи. Горько пахла черемуха, усыпанная черными ягодами, верхушки рябины гнулись от желтых гроздьев, липы в цвету казались просто пушистыми. Когда выбрались из низины на сухое взгорье, дорога мало-помалу стала выходить на открытое место, где на солнцепеке грелись крестьянские дворы и высились выцветшие копны ржи. После немецких селений и городков странными казались эти одинокие домишки посреди леса, от которых вряд ли даже в самое затишье докличешься соседа. Как они зимой оттуда выбираются, когда ветер на опушках наметет сугробы в рост человека, а по ночам вокруг хлевов волки бродят? Странный народ, столетия не смогли его вырвать из одиночества и тишины. А вырваться надо, надо забыть всю отчужденность, проложить дорогу в имение, где больше не будет сидеть враг, заставляющий работать от зари до зари, а вместо него будет кормилец, советчик и заступник.
Ни единого имения не встречалось по пути. Только в одном месте виднелись тесаный каменный столб, у которого сворачивала довольно широкая дорога – в свое время, видимо, за ней хорошо следили, – да два искалеченных дуба со срубленными верхушками по обе стороны ее. У Кришьяна было что рассказать об этом месте – имение разрушено во время польско-шведского побоища и с тех пор не отстроено. Теперешний арендатор от казны будто поселился в деревянной халупе, мужики и то лучше себе строят. Брат какого-то шведского генерала все пробовал такие плуги, где надобно запрягать двух лошадей и которые сами идут, только в конце борозды перекидывай. Да и другие еще какие-то диковины. Почти что разорился, еле-еле концы с концами сводит. Что у него там вырастет, коли всю добротную землю с самого верху заворачивает невесть куда в глубину…
Чем дальше от Дюны и глубже в Лифляндию, тем гуще становились леса и реже постройки. Все больше попадаются низины, топкие ольшаники, кочковатые болотца с черными провалами и хилыми березками, невысокие холмики с березами и орешниками, а дальше косогоры, поросшие лиственным и хвойным лесом. И без того ухабистая дорога за ночь раскисла, колеса все время хлюпали по глубоким лужам, через которые только шагом можно перебраться. К полудню начало так парить, что даже в тени невтерпеж, а на солнцепеке и вовсе дыхание спирало. От лошадей валил пар, они тяжело тащили повозку, воюя с мухами. Курт уже давно глядел на них.
– Ты говоришь, что твое дело при закромах с овсом. Видать, не очень часто ты туда заглядываешь. В Неметчине на таких клячах не ездят.
– В Неметчине совсем другие овсы. Шелуха такая тоненькая, что и ногтем не ухватишь. Немецкий овес можно толочь и лепешки печь.
Курт снова вынужден был улыбнуться: этот «умник» знает Неметчину лучше его самого.
– Ну, коли у вас шелуха такая толстая, надо в ясли мерку побольше засыпать.
Кучер даже расстроился;
– Было бы хоть по маленькой, да каждый день. Одного сена лошади мало. Да ежели бы еще путная трава, а то таволга все больше с лесных опушек. Листья трухой рассыпаются, что же, скотине одно твердое стебелье жевать?
– Разве у вас в прошлом году тоже не уродилось?
– Уродиться-то уродилось, да ведь сколько лошадей-то в имении! За долгую зиму да весной во время сева пропасть уходит. Да мыши с крысами свою долю съедают.
– У вас, видать, этих крыс немало?
– Как во всех имениях. Где хлеб, там и крысы. А особливо ежели самого господина дома нет…
Видимо, спохватившись, что слишком разболтался, Кришьян закусил губу и крикнул на лошадей. Курт понял и не расспрашивал больше. Еще в Германии ему приходило в голову, что Холгрен не хозяйствует как следует. Очевидно, кучер знает много, но не скажет. Да ведь и как же? Господин барон приехал и может снова уехать, а управляющий останется, с ним и дальше придется жить. Еще яснее он почувствовал, как опрометчиво поступал, зря теряя там время, тогда как эстонец здесь скотину и людей морил голодом, да и ему самому присылал лишь столько, чтобы еле-еле перебиться.
Уже под вечер Кришьян придержал лошадей на просеке, небольшой, прямой, сплошь заросшей, различимой только сверху по мелким осинам и ольхе. Таинственно улыбаясь, обернулся к барину. Курт ждал, к чему все это.
– Барин, видать, уже не помнит. Здесь граница, сейчас мы будем на своей земле.
Тут Курту вспомнилось, что как раз у дороги танненгофские владения, выступающие клином, ближе всего отстоят от Дюны. Значит, там дальше уже его лес, этот самый далекий неведомый лес, по которому столько раз в Германии он блуждал в своих мечтаниях… На сердце потеплело, когда старик так сказал об этом, словно земля и ему принадлежала, будто и его доля там есть. Да, именно так и нужно, чтобы они за собственность господина держались как за нечто свое, кровное. В этом связь, могущая их объединить, в этом та самая основа…
Курт ласково обвел взглядом свой лес, который как раз здесь не был ни особенно дремучим, ни красивым. Вперемежку с осинами и березами молодой ельник, редко где увидишь ладную строевую лесину. Но шумел он совсем по-иному, чем те, через которые только что проезжали. Так захотелось слезть, пройтись пешком, поприветствовать, провести ладонью по этому серому стволу, над которым радостно трепетала густая говорливая листва.
Песчаная дорога по обрывистому косогору круто спускалась вниз. Выехали на небольшую продолговатую лесную поляну. В глубине ее по самой середине тянулся пересохший ручей, только в небольшой яме, затянутой корнями ивы, сквозь осоку еще блестела бурая, кишащая козявками вода. Кришьян придержал лошадей.
– Надо бы выпрячь. Лошади совсем взмокли и уходились, нельзя же и вовсе запалить. До имения еще полторы мили, да ведь до захода все равно будем дома. Это наших Лукстов покос. Барин, может, приляжет под липой в холодке, немало я его кости сегодня потряс по этим топям.
На поляне, залитой солнцем, пекло, точно на сковороде. Клены, ясени и белая ольха, выступая из чащобы ельника, свешивали ветви до самой травы. Одна-единственная липа с пирамидальной верхушкой, усыпанной цветом, отделилась от опушки на десяток шагов. По ту сторону трухлявого ствола – муравейник, полный красных муравьев, а по эту – густая тень. Курт блаженно растянулся на спине.
Пахло увядающим липовым цветом и подсыхающей тиной, вверху с жужжаньем кружил шершень около своего жилища в дыре выгнившего сука. Трава уже пожелтела, если провести рукой – гремит сухой чертополох и высыпаются легкие семена полевицы. Как приятно лежать на своем лугу, на своей земле под своей липой! Срастись со всем этим, слиться воедино с природой родины, видеть и слышать эти чудесные поверья, которые все оживляют и одушевляют… Да, это и есть тот самый верный путь! Он предстал в сознании Курта в виде белой аллеи с зелеными деревьями по обочине, она тянулась в гору, а в самом конце ее, на вершине, освещенной солнцем, павильон с круглой крышей, с белыми мраморными колоннами…
Курт поднял голову и прислушался. Где-то пели. Тонкий женский голос. Напевали негромко, про себя, прерываясь, даже эхо в лесу не отдавалось. Кришьян отогнал лошадей, которые, не успев просохнуть, рвались к воде, расстелил рядно, разложил на нем кой-какую снедь. Курт ел, не раздумывая и не чувствуя вкуса, охмелев от запаха лесной поляны и собственных чувств. Как противопоставление этой солнечной благодати, вспомнились годы, проведенные в Германии. Угрюмые коридоры и сумрачные аудитории университета, комнатка на чердаке, пахнущая свежей побелкой, и сводчатый погреб кабачка. Он и там часто бывал за городом, бродил по лесам и горам, но всегда равнодушный и одинокий среди шумной толпы. Пожелтевшие пергаменты, скрипучие голоса профессоров, книги, книги и книги – потеряно десять лучших лет юности…
Захотелось пить. Старый Кришьян тут же нашел выход.
– В луже так и кишит, мне даже лошадям боязно давать. А вот две сотни шагов опушка, а там и Луксты. Колодец у них глубокий, вода студеная. Я сбегаю принесу, пока лошади отойдут.
Но Курт не согласился, поднялся и направился туда сам. Лес взбирался на пригорок; на опушке в кустах Курт напугал двух дымчато-серых коров со свалявшейся шерстью. Порыжевшие от грязи овцы шныряли по кустам, отгоняя мух, на ветках там и сям остались вырванные клочья шерсти. У самой опушки, визжа, выскочил заляпанный грязью поросенок со щетиной, торчащей по острому хребту, как иголки у ежа. Нет, видно, эти Луксты не бог весть какие зажиточные хозяева.
Певунья стояла на самом краю поля – девчонка-подросток, волосы совсем белые, босоногая, вся такая заплатанная, что не разобрать, какого же цвета у нее юбка. Пела она о каком-то братце, который лелеял свою сестрицу, – Курт не понял где. Заметив вылезшего из лесу чужого человека, пастушка так перепугалась, что сразу онемела. Курт не успел рта раскрыть и сказать что-нибудь, как она уже шмыгнула в лес. Три строеньица жались друг к другу на пригорке, крыши растрепанные, местами голые решетины вылезают наружу. Женщина рубит в корыте только что нарванные на огороде пташью мяту и лебеду. Старик и долговязый подросток с такими же волосами, как у пастушки, видно, только что пришли с поля, повесили под застреху косы, прилаженные к грабелькам, и уселись перед клунькой у опрокинутого короба с миской, ложками и каравайчиком хлеба. Сами серые и невзрачные, как и их постройки.
Когда Курт подошел, оба разом вскочили, у молодого даже ложка в траву упала. Женщина перестала рубить – все трое, остолбенев от ужаса, выпучив глаза, глядели на чужого разряженного барина. Кроме животного страха, Курт ничего не мог различить в этих глазах. Будто это не их барон, а выскочивший из лесу разбойник… Ему стало не по себе, даже гнев пробудился. Хорошо, что Кришьян идет следом, тот, наверное, знает, как с ними обходиться. И верно, кучер знал – прикрикнул на них, как на лошадей:
– Ну, чего глаза пялите! Это же наш молодой господин барон.
Но Луксты даже не осмелились к рукаву припасть, слишком уж гордым и неприступным казался их молодой барон.
Курт перевел взгляд вдаль, на другом склоне пригорка маячили только что поставленные копны, даже обабки еще не надеты.
– Рожь косите? Ведь сегодня воскресенье.
Лукст затрясся всем телом.
– Простите, барин милостивый… Ржица на этих песках совсем побелела… Другим еще можно ждать, а нам уж нельзя. Прошлой ночью немного поморосило, так еще можно сейчас… А завтра опять подсохнет, прямо осыпаться будет, чуть косой дотронешься. Да еще одному надо будет по кирпичи ехать.
Курт оглянулся на Кришьяна. Кучер только в присутствии барина выглядел таким суровым, обычно же он выгораживал крестьян, как умел.
– Так оно и есть, барин, как он сказывает. Нынче всю неделю барщина, только темная ночка да воскресенья и остаются для своих работ.
Курт больше не спрашивал – не хотелось показывать, как мало он знает о своем имении и о положении своих людей. Нагнувшись, заглянул в миску с розоватым варевом.
– И только теперь обедаете? Скоро уж время ужинать.
Он взял ложку и попробовал. Похлебка из ячневой крупы с редкими желтыми кусочками мяса. Хоть и кислила, но казалась вкусной. Мясо жесткое, соленое и заметно приванивает. Кучер вновь насупился.
– Это, барин, копченая баранина. Летом, пока коровы ходят на пастбище, людям велено есть путру, а мясо чтобы на зиму хранить. Да ведь Луксты не из тех, кто слушается. Все наоборот да назло.
Лукст немного осмелел: надо было говорить с кучером и потому можно не смотреть на барина.
– Какое же там назло, ты же сам знаешь. Да только еще до Янова дня две коровы у нас перестали доиться, а от одной дай бог в имение сдавать. Совсем без приварка в страду не потянешь. А этот окорок у нас еще с прошлой зимы. До осени все равно не вылежит, уже и теперь червей приходится сверху смахивать.
Курт живо бросил ложку, высморкался в шелковый платочек – казалось, противный запах прямо-таки въелся в нос. Кучер подошел к старику поближе, заговорил тише, но достаточно громко, чтобы барин слышал, что он печется о его благе.








