Текст книги "На грани веков. Части I и II"
Автор книги: Андрей Упит
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 32 страниц)
– Может, барину лучше в замок пойти? Девки возле дверей толкутся и в тепле поплясать не прочь.
Второй поддержал его:
– И кой-чего сладенького испробовать.
Холодкевич кивнул головой.
– И правда, люди добрые. Молодые белки пусть еще немножко попрыгают, а вам пора по домам. Завтра день рабочий.
Поднявшись, он потянулся, точно сытый кот, у которого в плошке осталось кое-что на заедки. Музыка утихла, и танцы прекратились; толпа поредела, видно, что собираются расходиться. У дверей замка, смеясь и толкаясь, гуляли девки, несколько их, разряженных, крутилось и неподалеку в толпе. Одну, молоденькую, стройную, с длинными светлыми косами, мать сама подталкивала к остальным, а она вроде противилась. Холодкевич взял ее за подбородок.
– Почему ты не хочешь идти, коли мать посылает? Я никого не неволю, кто не хочет – пускай идет домой. Вон они с охотой и попляшут еще, и повеселятся.
Мать припала губами к рукаву барина.
– Что вы, барин, чего же ей не идти, только молоденькая еще да глупая.
– Ты глупая? Так, так. Этакие мне в замке не годятся. И работы полегче, видать, тоже не хочешь? Тебе что – больше нравится с цепом в овине возиться да сено сметывать?
Мать, совсем переполошившись, даже ткнула дочку в бок.
– Да нисколечко, барин, вот уж нет! Всю неделю она собиралась, все торопилась вот эту юбку сшить, новую рубаху и ленты от Лины Клоч принесла. А вот, когда идти пора, застыдилась. Мало где еще бывала девчонка, потому и пугливая такая. Ну, иди, Мария, коли барин велит. А то вон остальные уж зубы скалят.
И верно, те, что у дверей, поглядывая сюда, подталкивали друг дружку, слышался оттуда еле сдерживаемый смех. Мария набралась духу, высвободила подбородок из руки барина и убежала в девичий кружок. Холодкевич, да и мать тоже довольно посмотрели ей вслед.
– Она у меня, барин, шустрая девка, только с детства такая робкая. Ежели оставите у себя, то пусть уж экономка даст ей работу попроще. Потом попривыкнет, это уж я ручаюсь.
– Чего же не привыкнуть. Я вижу, она совсем не такая глупая, как вы расписывали.
Холодкевич потер руки. Мать снова припала к его рукаву.
– Да, мой старик еще велел просить барина милостивого, чтобы он не забыл о том лесном лужке. От именья он далеко, именью все равно от него никакого проку. А мы бы уж этим летом туда скотину гоняли.
– Ты, видно, своих коров кормишь, как свиней на убой. Прошлой осенью дай тебе лесу для выгона, теперь лужок… Ну, увидим, увидим.
Он так быстро повернулся к дверям, что хозяйка не успела припасть к рукаву и только чмокнула губами воздух. Это вышло до того забавно, что Холгрен даже заржал. Хозяйка, кланяясь, засеменила следом.
– Уж такое вам спасибо, барин! Уж такое спасибо!
Холодкевич обернулся.
– Послушай-ка, матушка Грива! Обеги кругом да погляди, где тут Ян-поляк пристроился. Пусть не мешкая идет наверх.
Затем растопырил руки, направляясь к девичьему кружку, точно играя в жмурки на святках.
– Киш наверх, куропатки! Киш! Киш, ноги застудите!
Те взвизгнули, отпрянули, сбились в кучу и, толкаясь, вбежали в двери, рассеялись в большой передней с высокими сводами, резвой стайкой исчезли за средней опорой, и только слышно было, как они, взвизгивая и хохоча, бежали наверх по ступеням. Очевидно, были здесь не впервые.
Холгрен пожал плечами,
– И часто ты так гоняешь этих куропаток?
– О! Куда там, в году раза три-четыре, только по большим праздникам.
– И они идут охотно?
– Не только идут, прямо рвутся. Дома старикам покоя не дают, те меня слезно упрашивают. Добрую треть из тех, что хотят идти, я не могу впустить.
– Так у тебя есть выбор?
– Да, выбор у меня есть. Поначалу смотрю, чтобы приходили только те, у кого есть во что принарядиться, – постолы да навозный дух терпеть не могу. И потом я без жалости гоню тех, кого уже сговорили с их парнями и у кого скоро свадьба.
– Ты с такой ерундой тоже считаешься?
– При Шульце не приходилось считаться, тот молодой кобель только этаких и искал. Я же берегусь всякой ерунды, которая мне повредить может. Здесь ведь не так, как у вас, в Танненгофе, где никто не сует носа в дела имения.
– Ну, в мои дела тоже есть кому совать нос…
У Холгрена явилась какая-то мысль. Он медленно поднялся по широким пологим ступеням следом хозяином.
В большом зале было совсем не так светло, как казалось снаружи. Все убранство по новой моде. На стенах много светлых пятен, там, верно, висели портреты рыцарей Ордена и бывших владельцев замка. Теперь на почетных местах только портреты Карла Одиннадцатого, Густава Адольфа и Карла Двенадцатого в огромных золоченых рамах. Зал так велик, что кучка в двенадцать девушек совсем пропадала в углу. Они стояли там, плотно сбившись, потихоньку перешептывались и фыркали, прикрывая рот рукавом.
На длинном столе для господ расставлены яства и бутылки с вином. Так же накрыт и второй стол. С удивлением Холгрен увидел на нем масло, ситные лепешкой и вино. Н-да, не удивительно, что эти девки-скотницы так сюда рвутся. Экономка с двумя служанками ожидала господ. Поджав губы, она высокомерно и презрительно поглядывала в тот угол, где эти лесные белки даже при появлении господ не перестали стрекотать. Кроме вошедших, никого из мужчин не видать. Похоже, здесь настоящее бабье царство.
После нескольких кружек пива Холгрен почувствовал голод, он даже не заметил, как Холодкевич отпустил своих служанок и вмешался в девичью стайку; там от обычного страха перед господами почти ничего не осталось. Но вот поднялись музыканты и заиграли старые простонародные танцы, и стайка разлетелась, словно ветром подхваченная, и закружилась вихрем. Холодкевич присел рядом и ткнул гостя в бок.
– Погляди-ка на этих трясогузочек – как они сами себя называют. Я бы лучше сказал, что это танцующий цветник.
Его лицо сияло благодушием и довольством. Холгрен подпер бородатую челюсть ладонью и повел белками в сторону танцующих. Никакого цветника он там не видел, но посмотреть было на что. Фигуры у девок сильные и гибкие – да, впрямь у Холодкевича губа не дура. Зеленые, красные, синие и желтые полосатые юбки развевались широкими кругами; мелькали черные, коричневые и фиолетовые бархатные лифы, обтягивающие упругие груди, сверкали четыре унизанных бусами венца, каждый на свой лад и с особенными узорами. Желто-льняные, пепельно-серые и светло-каштановые косы взлетали, падая на чуть изогнутый или откинутый стан, цветные ленты реяли извиваясь, – нет, не цветник, скорее уж пляшущая радуга! Постолы здесь не шаркали – у всех поверх белых нитяных чулок башмачки. Вот сильные ноги притопнули в лад на паркете, плясуньи лихо взвизгнули, круто повернули в другую сторону; описывая круги все ближе и ближе к барину, обогнув, наконец, весь край стола. Сияющие глаза, обращенные к нему, искрились, сверкали белые зубы, по всему залу веяло запахом здорового юного тела, сена и влажной, росистой земли.
Холгрен так и не успел высказать свое суждение об этом гулянье. С приставшей к одежде травой, оживленный и улыбающийся в зал вошел Крашевский. Когда Холгрен не заметил протянутой ему руки, тот оскорбительно хлопнул его по плечу и еще более приветливо поздоровался с Холодкевичем. Без приглашения налил себе стакан вина и поискал, чем бы закусить. Пляска оборвалась, девушки кинулись к столу, чтобы выпить и перекусить, стрекотали, подшучивая и пересмеиваясь, бросая словечко в сторону господ. Видно, издавна здесь так заведено.
Холодкевич смеялся, все больше приходя в веселое настроение.
– Ну, пан Крашевский! Что вы скажете про этот бал?
Ян-поляк тоже был в наилучшем настроении.
– Это же чистая буколика! Точь-в-точь представления в Версале, о которых говорит весь свет. У вас завидный вкус, пан Холодкевич.
Холодкевич рассмеялся от всей души.
– Почему же мне не наслаждаться самому, коли и для них это услада. Разве лучше сидеть, как Холгрен, будто они ему живот каблуками помяли.
– Господин Холгрен, видимо, читает слишком много пессимистических виршей.
Белки Холгрена гневно сверкнули в сторону захмелевшего пана из богадельни. Но отпарировать он так и не успел. Музыканты неожиданно грянули следующий танец, паркет вновь загремел.
После каждого танца плясуньи подлетали к столу все смелее и игривее. Холодкевич не мог больше усидеть, а топтался среди девушек, они кружились вокруг него, как нимфы вокруг фавна. Именно это шепнул Холгрену Крашевский, но тот даже во хмелю делал вид, будто никакого Крашевского не замечает, – только, пожав плечами, улыбнулся и отправился покрутиться возле плясуний.
Внезапно они прекратили пляску, накинулись на своего барона, схватили его за руки, за плечи, за одежду и потащили через весь зал. Неведомо откуда появились гирлянды брусничника и цветов, увившие кресло, – в него усадили Холодкевича, подняли, с хохотом и веселым визгом несколько раз подкинули. У того глаза от удовольствия зажмурились и голова откинулась, он держался, охватив руками шеи близстоящих. Одной из них была Мария Грива, – захмелев от вина и от танцев, она, позабыв свою робость, теснее всех льнула к барину, разрумянившаяся, запыхавшаяся, пытаясь заглянуть ему в закрытые глаза.
Но он, верно, видел даже и сквозь веки; уже опершись ногами о пол, еще с минуту не снимал руку с шеи. Потом поднялся и обоими кулаками стукнул по столу.
– Вина! Наливайте вина! Пейте! Не бойтесь, хватит на всех!
Другая девушка, которую он отпустил раньше, оборвала смех и стояла, надув губы. Холодкевич похлопал ее по ляжке.
– Ты, голубушка, не дуйся. Теперь домой придется вернуться: мать тебе жениха присмотрела, а мать всегда надо слушаться. Не забудь только на свадьбу пригласить, барин по такому случаю своим бывшим служанкам кое-что дарит.
В окнах уже забрезжил рассвет. Появилась экономка, неся пригоршню стеклянных бус, сакт и небольших серебряных перстеньков. Крашевский единым духом осушил два стакана вина и кивнул Холодкевичу.
– У вас есть размах, пан Холодкевич. Мне кажется, патриций Петроний со своими невольницами устраивал оргии ненамного пышнее этой.
– Кто это такой – господин Петроний? Что-то я с ним незнаком.
Холгрену начал надоедать этот балаган. Какой ему прок от всего этого? Старые заботы как были, так и остались. Он поднялся и сошел вниз.
Перед замком все пусто и тихо, только где-то в парке или еще дальше кто-то, захлебываясь, точно рыдая, тянул:
Там я пил и там гулял я…
Шест от бочки с дегтем еще не повален, внизу дымилась смоляная головешка. Наступающий рассвет сделал парк и тени от кустов еще темнее, чем ночью. Столы так и остались неубранными. Там и сям в темноте валялись, точно раздувшиеся трупы, опорожненные пивные бочки. Барщинники разбрелись по домам, а те, что в имении на отработках, верно, спали непробудным сном. Выбравшаяся из закутка телка бродила около столов, что-то слизывая и мыча.
Холгрена начала разбирать двойная досада – от контраста между тем, что здесь, и тем, что ожидает его в Танненгофе. Черт его знает, как здесь Холодкевич орудует! Этак брататься с вонючими лапотниками! Что же остается от господского сословия и его достоинства? Распустить их до того, что они даже не хотят срывать шапки и стоять с непокрытой головой, когда господин с ними разговаривает, или садится к столу! Так они, пожалуй, скоро начнут без приглашений вваливаться в верхний зал, как и эти лапотницы… Холгрен сплюнул, словно этим плевком хотел покрыть все мужицкое отродье.
Внезапно что-то со свистом пронеслось мимо его головы и бухнуло о стену замка. В рассветных сумерках из-за кустов вынырнуло и вновь исчезло нечто вроде взлохмаченной серой медвежьей головы – но, может быть, ему только померещилось? И все же Холгрен кинулся назад в переднюю, навалился грудью и с большим трудом захлопнул окованные железом двери. Сверху по ступеням скатывалась шумная толпа плясуний. Холгрен скрылся за опору и переждал, пока эти сороки не высыпали вон.
Вверху у дверей Холодкевич провожал свою новую прислужницу. Усталая, она все же продолжала лукаво улыбаться и, опустив глаза, слушала приказания барина.
– До, обеда можешь поспать, но к вечеру чтоб была здесь. И в этой самой одежде – постолы я терпеть не могу.
– Но эти башмаки не мои.
– Никаких разговоров! Башмаки твои, раз я тебе это приказываю. Ну, ступай!
Крашевский храпел, положив голову на сложенные руки, Холгрен с укором посмотрел на приятеля.
– Ты мужиков нам вконец испортишь.
Холодкевич выискал бутылку, в которой еще осталось немного вина.
– Вам? Разве вы их сдали ко мне на выучку?
– Нет, но твои выучат и наших. А тогда нам всем придется устраивать для мужиков гулянки, как косовицу закончат, да еще дожинки и пирушки, а самим пахать. Да и лапотниц приглашать на танцы. Черт знает, что ты здесь творишь. Это позор для всего дворянства.
Холодкевич разозлился.
– Ну знаешь, – ты такой же дворянин, как и я. Я арендатор казенного имения и отвечаю перед властями. Смотри лучше, чтобы тебе так удалось ответить. Позор или честь твоих господ для меня значит столько же, сколько эта пустая бутылка.
Холгрен не сдавался.
– И так уже эти лапотницы не уступают барышням в нарядах, а мужики – самим помещикам в пьянстве и разгуле. Чем это все может кончиться? Я говорю всерьез: если так пойдет дальше, то скоро не будет разницы между родовитым дворянином и любым вшивым мужиком.
Оказалось, что храпевший пан все же внимательно следил за разговором приятелей. Он попытался опереться локтями о стол и пристроить голову на ладони, Хотя язык его и заплетался, но слова можно было разобрать ясно:
– Разница все же должна быть. Творец, создавший людские сословия, и сам это предвидел в своем плане: А план Яна-поляка таков: пусть помещичьи дочки наряжаются еще краше, а помещики пьют так, чтобы этим вшивым мужикам их вовек не догнать. У них есть такой обычай: если кому-то на сенокосе начинают наступать на пятки, он поднатужится и норовит вырваться вперед от наглеца. Я считаю, что это единственно верный план, и я его прямо от них же перенял.
На этот раз Холгрен чуть не забыл, что этого пана из богадельни он не видит и не слышит, – еле сдержался. Поэтому еще резче напал на арендатора.
– Для кнута и палки рождены эти дикари; дай лишь им немного воли, так потом знай свою голову береги. К тебе скоро уж совсем нельзя будет прийти – из каждого куста может выскочить какая-нибудь волчья морда. Беглого мужика в своих лесах приютил, разве это дело?
Холодкевич был не из тех, кто позволяет кричать на себя, не из тех, кто станет спокойно выслушивать нападки какого-то жулика-управляющего.
– У меня такие дремучие леса, что туда порой и медведь может забрести. Я за ним и не гоняюсь – лишь бы мою скотину не трогал. Мои мужики в леса не бегут, мне их ловить не приходится.
– Мне кажется, молодой фон Брюмер подаст жалобу властям. Беглых даже арендаторы казенных имений укрывать не вольны.
– Скажите на милость, какие жалобщики нашлись!
Богаделенский пан попытался рассмеяться, но голова его снова бессильно поникла. Холодкевич склонился к своему гостю так, что нос его почти коснулся холеной бороды Холгрена.
– Ты мне лучше не грози! Покамест мы еще считаемся приятелями, но если ты что-нибудь вздумаешь – если я только что-нибудь замечу, – берегись. Запомни, что я тебе сказал: берегись!.. А теперь пойдем спать. Пан Крашевский преизрядно утомился.
Холгрен, не раздеваясь, долго сидел на кровати с такими белыми простынями и подушками, что до них боязно было дотронуться. Обидно было слушать, как богаделенский пан храпит в другом углу. Обидно вспоминать эту медвежью голову над кустом и стук камня о стену за спиной. Зачем понадобилось делать эту глупость и заявляться сюда, если никакого успокоения все равно не пришло, а все неприятности в Танненгофе как были, так и остались.
От беспокойства и недобрых предчувствий, разум метался, точно воробей под решетом. Еще когда глядел на этих лапотниц, в голову ему пришла какая-то мысль, смутная, до конца не продуманная, может быть, опасная. Теперь она снова явилась и не отступала. Окно уже зарумянилось, а танненгофский управляющий все еще не мог ничего придумать.
3Около полудня Холгрен собрался домой. Холодкевич вышел отдать распоряжения по хозяйству, к счастью, Ян-поляк тоже куда-то запропастился. Холгрен принялся завтракать один. Какие бы передряги у него ни были, но поесть со вкусом он всегда не прочь. Попробовал опохмелиться, но не шло, в горле застревало, нутро выворачивало.
На обратном пути Холодкевич смог немного проводить гостя: были дела к пастору и в богадельне. Так же, как и вчера, они ехали рядом, вначале молча, – вчерашняя ссора и похмелье мешали возобновить прежние приятельские отношения и дружескую беседу. Недалеко от березовой рощи, где дорога поворачивала к церкви, к пасторской мызе и богадельне, Холгрен начал разговор первым: не мог отвязаться от своей мысли, да и чувствовал себя немного виноватым.
– Вчера – а может, это и сегодня утром было – мы как будто повздорили. Ты ведь не станешь зло помнить?
Холодкевич отмахнулся.
– Спьяну всякое бывает. Какое там зло?
– Верно, там и злобиться не с чего. Из-за своих неурядиц я порой и сам не ведаю, что болтаю… Когда я на твоих лапотниц поглядывал, мне вот что пришло на ум. Как ты думаешь, если я по случаю приезда своего барчука устрою что-нибудь в этаком роде? Ведь это же ему по вкусу будет?
– Этого я не скажу, я же не знаю твоего барчука. Только мне никогда не доводилось встречать мальчишку, которому бы не по вкусу были молодые смазливые девки. Уж во всяком случае сынков лифляндских помещиков на такие штуки подстрекать не надо.
– И я так думаю… К тому ж у меня еще один прожект есть, ну да тут ты мне ничего посоветовать не можешь.
Холодкевич уже остановил лошадь у поворота дороги к церкви. Холгрен наклонился, радушно потряс его руку, задержав ее в своей руке.
– Ведь мы же друзьями останемся, верно? И ты ничего худого обо мне рассказывать не станешь?
– Не беспокойся: Холодкевич не какая-нибудь баба. Да и коли на то пошло, твой мальчишка не смеет у меня ничего выведывать, пусть лучше побережет свою шкуру. Еще неизвестно, с какими намерениями он сюда едет… Посланцы Паткуля теперь по всей Лифляндии подметывают письма польского короля Августа. Бунт затевают, а он им самим шею свернет… Запомни это да поостерегись сам.
До Танненгофа Холгрен продумал свой замысел. На душе как будто полегчало, когда он увидел, что рижские каменщики уже принялись за фасад, барщинники заканчивали возводить леса, а возчики отправились за кирпичами по второму разу. Дорогу через топь уже забутили как следует, только в двух местах немного зыбун проступал – еще один слой сверху навалить, и там тоже осядет. Нечего и думать, что к воскресенью все будет готово и что Кришьян сможет провезти по ней барина в именье, но тот по крайней мере увидит, что руки приложили, и оценит благое намерение. Кирпичной крошки еще довольно, если снизу настелить гать, то хватит и до самого взгорья.
Две пары носильщиков ковырялись возле кучи и, только заметив управляющего, зашевелились поживее – на носилках вмиг оказалась солидная груда. Так они здесь до полудня и околачивались как неприкаянные. Чуть дашь им послабление, так и страху никакого не ведают, прямо на ходу спят. Злоба, вызванная тяжелыми раздумьями в течение ночи, и томительный страх перед тем, что ждет впереди, пробудили в Холгрене того самого эстонца, каким его знали уже двадцать пять лет. Не говоря ни слова, только стиснув оскаленные зубы, злобно выкатив глаза, он развернулся и, крякнув, стеганул кнутом по согнутой спине с прилипшей к ней серой от пота рубахой. Старичок тоже крякнул, распрямился и обратил на управляющего больные покрасневшие глаза, из которых быстро-быстро закапали большие сверкающие слезы, одна за другой падая на серую реденькую бороденку. Слезы обычно распаляли эстонца еще больше, кнут уже сам собой взвился в другой раз. Но тут сказалась выдержка, которая управляла им все эти дни, и та самая проклятая неизвестность – он, рыкнув, опустил руку, повернулся и метнулся за угол, где у фасада работали каменщики и возились со своими мерилами мастера.
Сюда выходил угол полуподвала с обвалившимся сводом. Если подойти и влезть на край фундамента, можно заглянуть вовнутрь. Подвал вычищен еще позавчера, совсем пустой, любой звук отдается гулким эхом, слышно даже и тихо произнесенное слово. Эстонец убрал ногу с выступа фундамента и отнял руку от края стены. Вслушался. Внутри разговаривали двое. Один наверняка его кузнец Мартынь Атауга, в другом Холгрен узнал подростка Падегова Криша, полгода назад приставленного к кузнецу для выучки. Он-то как раз и спрашивал:
– Чисто сорочий у тебя глаз. Как это ты ее углядел?
– Как углядел? Господа умные, а я еще умнее. Посмотри, как я ее углядел. На всех четырех опорах, где начинается свод, выбит крест. Черт знает, и с чего бы это крест – с тем, кто дал этот знак, господа никогда в дружбе не были. Все эти кресты одинаковые, только у того, у последнего, маленькая закорючка внизу. Я еще в первый день увидал. И потом все время отклепываю, а сам глаз с нее не свожу. И подумал: не зря ее поставили, какая-нибудь заковыка тут должна быть. Взялся тогда выстукивать всю стену молотом. Как же: на два вершка под этой закорючкой не так звучит. Каменная плита о четырех углах. Я ее выбивать. Выпала – а там дыра.
– А в дыре укладка?
– А в дыре укладка. И тут аккурат тебя нечистый несет.
– Да. Я думаю, хватит на обоих. Если бы ты получил свою Майю, тогда я не взял бы, а теперь мне за то, что видал, – половину. Ну, я думаю, третью часть – мне хватит.
– Ты думаешь, там деньги?
– А чего ж они еще могут этак прятать? Видать, золотые дукаты. Теперешний-то пустой колос, а вот Старый Брюммер, сказывают, богат был.
– Нет, брат. Я как увидал, тоже сразу подумал: ну, вот и счастье в руки лезет. А только взявши, вижу: не то. Замкнута укладка, а ты возьми ее, прикинь. Коли бы внутри деньги были, ты бы одной рукой этак не удержал. Легонькая, а внутри шелестит. Какие-то бумаги.
– И впрямь шелестит. Значит, не повезло. Выходит, только эстонцу и отдать. Видно, грамоты на имение.
– Видно так. Старый Брюммер был дока. Знаешь, как шведы теперь выгоняют тех, у которых бумаги потеряны или у которых их вовсе не было. Без бумаг никакой ты не помещик, говорят. Вор и грабитель ты, говорят, – убирайся, твое имение казне принадлежит.
– Слышь-ка, Мартынь! Ежели у молодого Брюммера не будет грамот, так мы тоже можем в казенные попасть.
– Как пить дать! Разве ж барина из Лиственного не выгнали и не спровадили в Елгаву?
– Ага, улицы мести.
Оба от души рассмеялись. Но кузнец вновь нахмурился. Он зашептал что-то так тихо, что управляющий не мог больше ничего разобрать и только по восторженным восклицаниям паренька догадался, что ничего хорошего там не говорилось. Через минуту вновь стали долетать отдельные словечки.
– Да… Тогда эстонца тоже не станут держать. Хватит, он, сатана, поизмывался над людьми…
– И еще собирается. Глянь на эти кольца в стенах и на крюки в сводах – не велел мне их выбивать. Ты думаешь, соленые окорока подвешивать? Нет, Кришинь, живых людей на них подвешивали и терзали. Кровь и стоны, на этих сводах, а им еще мало. Поросенок-то живет в Неметчине, а борова здесь оставил, чтобы от нашего пота жирел. «Пускай эти крюки остаются», – прохрюкал, покрутил бельмами и облизнулся…
Резкий свист прервал зубоскальство кузнеца, что-то больно ужалило его щеку под ухом – кнут задел только кончиком с завязанным на нем узелком. Кузнец обернулся – и мгновенно лицо его стало серым, глаза вспыхнули, как у хищного зверя, заметив исчезающую за углом голову эстонца. Он вскочил на только что уложенный ряд свежих кирпичей, схватился за край стены, рванулся вверх и спрыгнул, а Падегов Криш от страха на четвереньках юркнул в угол, скрытый сводом, и оттуда с другой стороны выбрался вон.
Эстонец потихоньку отступал, не спуская глаз с Мартына. Лицо у того, сегодня лишь слегка запыленное, совсем побелело, под ухом проступила черная капля крови и медленно поползла по щеке. Влажная ладонь поскрипывала о рукоять молота, но казалось, что скрипит само кленовое молотовище…
У эстонца рот раскрылся, но ни звука оттуда не вырвалось. Он не заметил, как оба мастера со своими мерилами в руках уже оказались рядом; отскочив от стены, стали и четыре каменщика, а от замка за ними спешил и Плетюган. Страшный вид кузнеца на мгновение сковал их всех. Но этого мгновения оказалось достаточно, чтобы рассудок его прояснился, а глаза все рассчитали. Один против восьмерых… тут надо быть Лачплесисом и великаном. Глубоко набрал воздуху в грудь, которая будто даже и не подымалась с того самого момента, как барский кнут хватил по щеке, повернулся, перешагнул через кучу битого кирпича и пошел прямо к лесной опушке, где виднелась густая поросль чернолоза. К старосте вернулся дар речи:
– Держи! Вязать его! В клеть!
Так завопил, словно его, схватив за ноги, раздирали пополам. Каменщики переглянулись, затем приготовились бежать. Но Мартынь, услышав вопли старосты, угрожающе потряс молотом и исчез в кустах. Каменщики затоптались на месте, вытирая руки о передники, – какого черта ради чужого барина соваться под этакий молот? Что они – цеховые мастеровые или мужиков присланы ловить? Оба мастера в замешательстве тоже поглядывали на Холгрена.
Тот отмахнулся зажатым в кулаке кнутом.
– Потом… Ужо мы его поймаем. Только там был еще один – этот Падегов Криш. Найти, связать, в клеть – вечером пятьдесят! Да как следует, черемуховыми розгами, чтобы три дня не вставал!
Как собака, которую науськивают, показывая кусок мяса, Плетюган кинулся звать подручных. Прокладывавшие дорогу поначалу не хотели говорить, да только не было в волости такого языка, который не развязала бы дубина старосты. Один из них, наконец, конфузливо указал на чащобу крушины, ивняка и папоротника за топью. Через каких-нибудь полчаса беднягу Криша, связанного двумя парами вожжей, в слезах и полумертвого от страха, проволокли через двор имения и втолкнули в клеть. Староста пошел к особняку управляющего и попросил экономку хорошенько выпарить черемуховые вицы.
Холгрен сделал вид, что больше этим не интересуется. Отдав распоряжение старосте и его подручным, повернулся к мастерам и каменщикам спиной, чтобы те не заметили, как у него дрожат руки. Подошел к краю конюшни, где на двух станах четверо мужиков пилили доски, а на третий в это время двое вкатывали по наклонному настилу бревно. Думая о чем-то другом, просто по привычке выругал возившихся с вагами, погрозил кнутом одному из пильщиков, внезапно опомнился и поспешил назад. Кланяясь, подскочил Плетюган, чтобы сообщить о поимке беглеца, но Холгрен злобно крикнул ему:
– Прыгни в подвал, там есть какой-то ларец! Подай!
Длинные ноги старосты перекинулись через стенку. Он упал на четвереньки, подполз, обеими руками схватил свинцовый ларец, вскочил на кирпичи и подал управляющему.
Да, тот самый. Холгрен хорошо запомнил этот ларчик, в котором старый Брюммер хранил документы и который он, Холгрен, тщетно разыскивал во всех шкафах, в явных и тайных хранилищах. Сунул под мышку, но, передумав, запрятал под одежду, кинулся мимо каменщиков по лестнице в замок. В большом зале возилась с уборкой Лавиза, гнусная морщинистая старуха, зелейница и знахарка, крестная Майи Бриедис. Давно бы он прогнал ее ко всем чертям, да ведь она была кормилицей молодого барона, почти в каждом письме он спрашивал о ней и приказывал следить, чтобы ей всего было вдосталь. Если бы узнала, как о ней заботятся, совсем бы обнаглела – и теперь-то еле дорогу уступает. Единственный человек в имении, по чьей спине не гуляла трость с острым гвоздем на конце, хотя сколько раз руки у него так и чесались. Вдруг пришло на ум, ладно ли сделал, что поместил ее в эту дыру, в подвале возле кухни, места ведь здесь с избытком. Но теперь исправлять уже поздно, да и в конце концов чего же еще надобно этой старой карге? Разве заказано таскать солому в свой угол, сколько ей потребно, и никто ведь не следит за тем, что кухарка ей оставляет поесть?.. Так-то так – а на сердце все же неспокойно, и из-за этой старой гнилушки тоже. Как знать? Голос его от злости даже осип.
– Гляди ты мне, чтобы все было вычищено! Молодой барин в Германии привык к порядку, выдубит твою старую шкуру, коли что не по нраву придется.
Старая ведьма что-то сердито буркнула. Глянула на него такими не по-людски сверкающими и злыми глазами, что управляющий предпочел убраться подобру-поздорову.
Во второй комнате, которую управляющий уже давно держал на запоре, в письменном столе хранились все ключи старого Брюммера – вторые забрал с собой молодой Брюммер. Ключ от ларца Холгрену знаком с давних пор. Взяв его, он прошел в последнюю комнату, в спальню господина барона, которая была убрана со всем стараньем, и все-таки здесь пахло недавно сметенной пылью, изъеденным молью тряпьем. Холгрен подсел к маленькому столику и хотел уже открыть ларец. Но вдруг прислушался, как старуха все еще ворча громыхает в зале. «Нет, здесь ненадежно. Надо поискать местечко получше…»
Вновь упрятав ларец под одежду, он спустился вниз и пошел в свой дом, находящийся в сотне шагов от замка. Под соломенной крышей, из круглых почерневших бревен, он выглядел ненамного лучше мужицких риг. Правда, можно было жить в замке, но Холгрен остался здесь с умыслом: пусть не думают, что он гонится за роскошью и забывает о своем зависимом положении…
Шапка задевала за толстые тесины потолочного настила. Щербатый, щелистый пол скрипел пол ногами, по ночам под ним квакали жабы. На кровати сенник, прикрытый тканым мужицким полосатым рядном. Холгрену вспомнилась роскошь у Холодкевича в Лауберне, и он тяжело вздохнул. Пусть молодой барон поглядит, в какой роскоши живет его управляющий и как выглядит его богатство, о котором люди болтают. Поклеп один, больше ничего!
Запор у ларца от сырости заржавел, долго не отмыкался, наконец открылся. Холгрен вывалил на стол содержимое, так что нижнее оказалось наверху. Золотой медальон на тоненькой цепочке, серебряный крестик и медный перстень – пустячные, дорогие лишь как память вещицы, значение которых было известно только самому старому Брюммеру. Холгрен даже не взглянул на них как следует. Толстые пальцы его слегка дрожали, нетерпеливо вороша пожелтевшие, местами заплесневелые пергаментные листы.
Большая пачка составляла половину всего содержимого. Холгрен прочитал по складам заголовок: «История рода фон Брюммеров, начатая от Генриха фон Брюммера в одна тысяча четыреста пятьдесят втором году, коий был и четвертым годом правления архиепископа Сильвестра Стодевешера, и продолженная до времен последних, совокупно с описаниями наиболее примечательных событий в роду, со включением бракосочетаний, рождений, кончин и подобных сему случаев и злоключений, кои от Всевышнего были уготованы членам сего рода, под благословением Его сущим».








