Текст книги "На грани веков. Части I и II"
Автор книги: Андрей Упит
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 32 страниц)
Некоторые страницы исписаны красивым, витиеватым почерком, иные еле можно прочесть, нацарапаны неумелой рукой, написаны неправильным языком с вычерками и кляксами. Холгрен был не бог весть каким ученым – да и к чему мучиться, разбирая по складам писания предков Брюммера, до которых ему нет никакого дела? Родословную он швырнул назад в укладку. Пусть читает молодой Брюммер, ему все это наверняка покажется весьма важным. Он взялся за те листы и свитки с зелеными и красными печатями, которые даже по внешнему виду говорили, что это бумаги, вводящие во владение имением и подтверждающие права на него.
Целый час Холгрен читал и изучал их, покамест кое-как разобрался и отделил существенное от бесполезных сведений о бракосочетаниях и крещениях. Разместил все в хронологическом порядке, затем оперся головой на руки и задумался.
Жалованная от 1396 года, выданная рижским архиепископом некоему Клаусу фон Брюммеру и утвержденная папским легатом, кажется, самая важная грамота – неоспоримый документ, дающий право на владение имением. Позднейшие только еще больше подкрепляют его. Свидетельство Вальтера фон Плеттенберга, выданное после какого-то спора между наследниками в 1530 году. Утверждение управляющего поляка Войткевича от 1567 года и санкции генерал-губернатора Клааса Тодта от 1670 года. В копии привилегии Сигизмунда Августа нет никакой ценности, хотя все лифляндские дворяне хранят их, точно какую-то святыню. Ее Холгрен поместил обратно в укладку к остальным маловажным бумагам и снова задумался.
Для Брюммера эти документы дороже, чем ларец, наполненный дукатами. Шульц лишился Лауберна только потому, что бумаги, свидетельствовавшие о его правах на владение, пропали еще в середине прошлого столетия во время нашествия Ивана Грозного и восстановить их ему не удалось. Без них и молодому Брюммеру трудно будет доказать наследственные права, и шведы на основании ими самими изданного грабительского закона смогут прибрать к рукам Танненгоф. Перед Холгреном замаячили соблазнительные картины. Разве Холодкевич точно так же не был простым управляющим и разве теперь он не арендует это имение от казны и не спит на роскошной резной кровати барона? А он, Холгрен, считает себя наполовину шведом – значит, его возможности куда больше.
Страстная алчность и в то же время страх бушевал в Холгрене. Разве он не мог бы оставить этот ларец со всеми документами бешеному кузнецу? Нет, это все же было бы ненадежно. Молодой Брюммер наверняка разнюхал бы о находке, и кузнец после хорошей порки показал бы тайник. Значит, все же лучше, что документы в его руках.
Долго думал об этом танненгофский управляющий. Наконец решился и позвал экономку. Она вошла, грузная, тяжелая, с мясистым белым лицом и наглыми глазами. Голос Холгрена сделался мягким и приторным:
– Видишь ли, Грета, какое дело… Воздух здесь сырой, плесенью воняет, как в погребе или в хлеву. Я думаю, печь надо бы затопить.
Грета, с трудом подняв заплывшие веки, с удивлением посмотрела на него.
– Еще чего, что это за новая мода? На Янов день да печь топить! У нас и дров-то нет.
– Да много и не надо. Пускай наберут каких-нибудь щепок возле постройки. Чтобы только воздух почище стал…
– Чистый воздух ему понадобился…
Она пошмыгала носом и пожала плечами, покосившись одним глазом на разложенные по столу бумаги и, видимо, что-то смекнув. Служанка затопила. Когда большая печь для выпечки хлеба наполнилась пламенем, Холгрен швырнул в нее все бумаги, подтверждающие право на владение имением, подождал, пока они превратились в пепел, и затем растолок его тонким поленцем. Лоб у него покрылся испариной, спина просто взмокла – ну, ясно, жарко станет, коли спустя две недели после Янова дня печь топится…
Отдав старосте необходимые распоряжения на завтра, танненгофский управляющий остановился поглядеть, что успели сделать сегодня каменщики. Солнце только зашло, но от леса через двор уже полз прохладный сумрак. В имении все затихло, барщинники отпущены по домам или отдыхать на сеновале, чтобы ни молодой барон, ни шведы не могли сказать, будто в Танненгофе заставляют работать от темна до темна. Немного погодя от клети подскочил с шапкой в руках Плетюган.
– Я позабыл спросить, господин управляющий, что делать с этим паршивцем, с этим Падеговым Кришем?
– Хм, а что с ним? Что он сам делает?
– Он ничего не делает, господин управляющий. Он лежит и не хочет вставать.
– Ну, тогда распорядись всыпать еще десяток.
Плетюган почесал в затылке.
– Вроде бы уж больше нельзя сегодня. Пареная черемуха… Я думаю, он вроде и впрямь не может встать.
– Ну, тогда вели запрячь – пусть бросят в телегу и отвезут к Падегам. Дня четыре на поправку хватит?
– Думаю, и трех хватит.
– Ну, коли хватит, так три.
Как только староста ушел, Холгрен заметил старую Лавизу. С каким-то узелком в руках она вылезла из низеньких дверей кухни и заковыляла через двор. В другой раз управляющий непременно остановил бы ее и проверил, что она там несет, а сейчас только сверкнул вслед белками глаз. На уме все еще тот самый мальчишка, выпоротый Криш. Ладно ли он с ним поступил? Ведь последние дни хотел все добром уладить, чтобы никто не мог пожаловаться молодому барону, а поди вот – снова не выдержал. Да и как удержишься с этими дикарями, с этими мерзавцами, каких в целом свете не сыщешь! Ангела здесь надобно, а не управителя…
Идти старой Лавизе было недалеко. За хлевом на камне, вывалившемся из подстенка, сидел, поеживаясь, старичок с редкой седой бороденкой, в одной рубахе и босиком. Лавиза положила свой узелок в крапиву и понимающе спросила:
– Крепко болит?
– Да сводит малость.
Вымолвил он это так, как будто речь шла о ком-то другом, а не о нем самом – в больных глазах промелькнуло даже подобие улыбки.
– Ну, поглядим, как тебя этот пес хватил.
Ловко завернула старику рубаху на голову. Открылся багрово-синий рубец через всю спину, а сбоку над ребрами небольшая глубокая рана. Лавиза, прощупывая рубец, потрогала и рану. Старик закряхтел.
– Ничего, ничего, коли сперва малость потерпишь, скорей заживет. У него, видно, на конце кнута узел.
– Как же без узла! Что зубом хватил. Кнут-то еще что – днем пожжет да ночью малость, а коли уснешь, так к утру почитай что здоров. Я нет-нет да и поежусь. Думаю, не прилипает ли? Нет, вроде не прилипает. А коли не прилипает, так, значит, ничего. Ой, что ты там льешь?
Лавиза накрошила горсть листьев чистотела и принялась выжимать в рану густой зеленовато-желтый сок. Старик поводил плечами, норовя уклониться.
– Жжет? Тогда ладно. Если не жжет, так и пользы не будет. А теперь еще немного на рубец.
Она взяла замешенную на сале и кленовых листьях черную мазь и старательно смазала опухоль. Старик закряхтел.
– Лавиза, голубушка, не дави ты этак.
– Потерпи, батюшка, потерпи – тебе же на пользу, Нынче ты еще легко отделался, через неделю опять будешь как огурчик. Не так, как в тот раз, когда лен замачивали.
– А в тот раз пониже пришлось, сам Плетюган отделал розгами. Ох и лапы у него, у черта.
– Ну вот, теперь заправь рубаху в штаны и собирайся домой. Криш на сеновале?
– Которому только что всыпали? Нет, бросили на телегу и домой повезли.
– Вот как? Ну, видно, совсем уходили парнишку. Падеги вон как далеко живут, не поспеть мне туда за ночь.
– Сходи уж как-нибудь; Лавиза, погляди. Погода теперь жаркая, как бы в ранах черви не завелись. А заведутся – конец. Сама ведь знаешь – как тогда у Силамикелева брата.
– Тебе ведь тоже в ту сторону?
– Оно-то так, в ту сторону, да я уж лучше тут на сеновале пересплю. Все равно ведь во сне разок застонешь, а у меня старуха хлипкая, по каждому пустяку ревет. А через ельник я с тобой могу пройти. Дальше лес только по одну сторону, светло. Назад пойдешь, уж и месяц взойдет.
Лавиза увязала свой узелок. Молча они прошли через ельник. Только когда впереди завиднелась равнина, старуха промолвила:
– Не знаю, что у меня с глазами стряслось. Аккурат после Янова дня – как стемнеет, ну совсем ничего в сумерках не вижу.
– Да ведь уж не те года, Лавиза.
– Года, оно верно, что говорить. Живи и жди, жди и живи, только подохнуть все не можешь. Уж так мне белый свет опостылел. До смерти надоело смазывать ваши посеченные спины да стоны слушать. А разве я могу чем помочь? Чем я могу помочь?
– Ну, вот как твой выкормыш домой приедет, всем нам станет легче.
– Легче? Еще хуже нам будет. Эстонец говорит: бражничает, с девками путается, денег на него не напасешься. Эстонец с вас драл по одной шкуре, этот по две спустит. И на что я его своей грудью вскормила? Сунуть бы лучше что-нибудь такое, чтобы заснул и не пробудился. Все бы одной гадюкой меньше.
– Неладное ты говоришь, Лавиза. Без господ свет не стоял и не будет. Все гнездо не выморишь. Уж лучше свой барон пусть помыкает, чем невесть из какой дыры приблудный эстонец.
– И глуп же ты, миленький. Кнут он кнут и есть, кто бы им ни махал.
Ельник кончился, за ним было и впрямь светлее. Лавиза сказала:
– Ну, ступай, у тебя ведь глаза тоже немолодые. Оттуда, может, Падегова меня проводит.
Старик легонько похехекал.
– Со мной, Лавиза, и вовсе чудно: на солнце перед глазами вроде бы морок, а ночью они у меня, как у молодого парнишки.
Лавиза рассердилась.
– Не знаю, как у тебя с глазами… А вот смеешься ты, как малый парнишка. Еще разок надо бы эстонцу тебя огреть.
Несмотря на свои хваленые глаза, на обратном пути старик заметил встречного, только когда чуть не грудью столкнулся с ним. Смельчаком он никогда, по правде сказать, не был, поэтому отодвинулся в сторону и пробормотал:
– Я ничего… Я так… я в имение… я щебенку ношу…
И все же разглядел: да ведь это кузнец Мартынь. Дышал он тяжело, точно от быстрой ходьбы, заговорил только через минуту.
– Куда старая Лавиза пошла?
– Куда же ей идти – к Падегам. Криша на телегу бросили и увезли: уж так спину измолотили.
Он опять попытался засмеяться, но в невеселом смехе его послышались слезы. Мартынь схватил старика за ворот рубахи и хорошенько встряхнул.
– Что ты вечно ржешь, ровно блаженный! Имение для нас пеклом стало, эстонец нас поедом ест.
– Да, сегодня в полдник хозяева тоже шептались этак. В самый сенокос кирпич возить гонит, а зарядят дожди, тогда ступай на покос.
– Хозяева… только шептаться и знают, больше ничего. У них сено на лугу сгниет, а нам, ремесленникам, батракам да нетягловым – кнут, розги, шкуру с нас дерут. Эстонец – да тут еще и молодой домой едет, теперь их двое будет. Неужто станем ждать, пока, как хромых ягнят, съедят одного за другим? Подыматься надобно, хватать что под руки попадется!
Старик попятился, пока не наткнулся спиной на ствол ели.
– Ошалел ты, Мартынь! Что ты сделаешь против господ? Как муху раздавят. Не дергай ты меня, старика, отпусти, у меня спину жжет.
– Спину – да, а вот глубже у тебя нигде не жжет! Ни у кого не жжет, в том-то и беда. Ничего с вами не добьешься. Чуете только то, что у самих горит, а что у других, у всего народа, так этого нет. Тут вам не до того, потому-то всякие эстонцы и топчут вас. Потому-то нас скотиной и сделали. Тьфу!..
Он сплюнул и исчез в темноте. Старик, отряхиваясь и что-то бормоча, поплелся дальше к имению.
Двор Сусуров сразу же за лесом первый, поодаль от дороги. Перелесок из семи сосен каждому хорошо знаком, даже в сумерках летней ночи виден еще издали. Клунька, где летом ютится батрак Клав с женой и тремя детьми, – в темноте, в самой гуще сосен, чуть в стороне от остальных двух строеньиц. У овина залаяла собака, почуяв чужого, но сразу же умолкла, когда вышел Клав. Дверь клуньки он плотно прикрыл, друзья сели на приступке навеса. Мартынь начал первый – он говорил, говорил, Клав только слушал, временами одобрительно хмыкая. Когда Мартынь кончил, помолчал, затем глубоко вздохнул, будто собираясь подымать тяжесть, разогнулся, хрустнув спиной, пожевал губами и выпалил:
– С хозяевами ты лучше вовсе не связывайся. С ними каши не сваришь. Я их во как знаю. Взять хоть моего Сусура – эх! Дома, где одна старуха его слышит, он стонет, ругается, а в имении на брюхе ползает… Если нельзя набрать людей, так и начинать не стоит. А мне – только дай знать, когда имение палить пойдем…
Да, сусурский Клав – человек стоящий, на него можно положиться. Сам он ничего не выдумает, а скажи, что надо делать, – назад не оглянется.
Но вот что надо делать-то? Обратно Мартынь шел куда медленнее, чем сюда. Весь вечер в груди у него горело, пылало, кипело, переливалось через край. Поднять всю волость, эстонцу молотом по башке. Плетюгану по башке, молодому барину по башке… Имение запалить… Разорить все это чертово логово… Сделать так, чтобы Майя не досталась Тенису Лауку…
После разговора с угрюмым Клавом горячка спала. Что же он поделает с одним молотом? Что они могут вдвоем с Клавом? Хозяева не подымутся – это верно, разве он сам их не знает. А нетягловые, ремесленники, батраки – разве они намного лучше? Разве оба конюха и бочар не были среди тех, кто, вынюхивая, как псы, бежал по следу Падегова Криша, кто навалился на него, связал и потащил в клеть? Собачьи души, рабы!.. Да – Криш!
Кузнец направился по дороге дальше. Двор Падегов довольно далеко за Вайварами, за Вилкодобами и Смилтниеками. Но вот кто-то медленно едет навстречу. Серый из имения – это, верно, ключников Марч, который отвозил Криша. Мартынь стал посреди дороги и остановил его. Возница почти скорчился на дне телеги. Сразу же разглядев, что это за лихой человек, даже начал заикаться.
– Я не виноват… Бочар с конюхами его изловили. Плетюган велел, ну я и повез.
– Не бойся, я тебе ничего худого не сделаю – ты ведь не из их породы. Сильно досталось?
– Чуть живой. Вся солома в крови, выкинули даже. Да там Лавиза, уж она его подымет.
– Видишь, Марч, какие дела. Человека хуже скота считают. А что еще с нами сотворят, когда молодой барин домой приедет!..
– Говорят, отпетый бездельник. Тогда и вовсе житья не станет.
– Ну, тебе-то что, ключникову сыну, ты и сам вроде полубарин.
– Ой, Мартынь! Я бы эту полубарскую жизнь с охотой кому другому отдал. Да хоть тебе же. Кто только не помыкает: отец, эстонец, писарь, Плетюган, даже Грета, а теперь еще и немцы из Риги да каменщики. Что я им, слуга какой? Только и помыкают.
– Выжечь все это змеиное гнездо!
– Ты об этом уже давно толкуешь, а как стояло оно, так и стоит. Откуда же он возьмется, поджигатель этот? Ну, ты можешь, – а еще кто? Больше-то никого нету. Поостерегись теперь, не показывайся близко: Плетюгану велено следить, они тебя живьем сгрызут, коли попадешься в руки.
– Я не Криш. Меня живьем не возьмут.
– Я бы на твоем месте не шатался по лесу. Прямо в Ригу бы махнул, как Юрис. Ты хороший мастеровой, тебя бы там с охотой взяли.
– А Майя пусть достается Лаукову Тенису, барсуку жирному? Этого ты мне желаешь?
– Братец, да будь моя воля, я бы вам обоим самого хорошего пожелал. Да где же у меня силенка-то? И что ты сам замышляешь сделать с этой волчьей сворой?
– Как ты думаешь, что мне делать? Э, да что с тебя возьмешь, ты такой же, как и все. Но одно тебе скажу: сам еще хорошенько не знаю, что сделаю, а Майю им не оставлю. Только ты придержи язык, ни полслова, что видал меня, а то я за себя не поручусь. Теперь мне все одно, отца с матерью не пожалею.
– За меня ты не бойся, я-то буду помалкивать. Только, думаю, ничего хорошего из этого не выйдет. Может, ты бы лучше поговорил с Яном-поляком, чтоб он жалобу написал?
– В воскресенье же свадьба, А сколько до того воскресенья?
Марч тяжело вздохнул.
– Несчастный ты человек, Мартынь. Помогай тебе бог, но путного у тебя ничего не выйдет, это я наперед говорю.
– Коли так, один конец – будь что будет, не все ли равно…
Телега загромыхала в ту сторону, где чернела стена ельника. Прямо перед ним над горизонтом выползла полная луна. Блеклый свет заливал окрестные поля с рощицами, пятнами кустарника и приземистыми серыми крестьянскими домишками. Смилтниеки остались позади. Мартынь свернул к Падегам. Извилистая, как раз в телегу шириной дорога в густой росистой мятлице. Ноги то и дело спотыкались, попадая в глубокие заросшие колдобины, – это еще с тех пор, когда был жив старый Падег и у них была своя лошадь.
Единственное строеньице на краю сосняка, на сухом песчаном, взгорье. Крыша дырявая, местами осевшая уступами, над коньком торчат переметины, проступают голые решетины. С другого конца овин, оттуда еще издали тянет запахом сажи и прокопченной печной глины.
Волоковое оконце оставлено приоткрытым, там временами поблескивает огонек. Кузнец остановился и прислушался.
Внутри кто-то голосил – долго и протяжно, обрываясь и начиная снова. Голосили так, будто мешок на голову накинут, будто из подземелья. На собаку не похоже. Падеги ее давно уже не держали. Две козы, два поросенка, четыре овцы и три курицы с петухом – кто же не знает всей живности Падегов. Мартынь Атауга не из пугливых, но сейчас от этого завыванья и ему стало жутко.
Он толкнул скрипучую дверцу и переступил высокий щербатый порог. В светце с ножкой на крестовине горела смолистая лучина, отгибая книзу длинный нагар, потрескивая и порою почти потухая. Горький дым стлался вокруг насада. Мартынь закашлялся и нагнул голову пониже, чтобы легче дышалось. Овин не был пуст, но вошедшего никто не заметил. На лавке ничком; лежал человек, видна голая спина и зад, покрытые мокрыми тряпками. Женщина, припав к ногам его, лежала на полу, обхватив руками коричневые лодыжки и прижавшись к ним лицом. Это она и голосила. Старая Лавиза возилась около лежавшего, растирая иссеченное тело. Видно было, что избитый крепился, стиснув зубы, уткнувшись в изголовье, но все же несколько раз оттуда донеслось хриплое покряхтыванье.
Раздраженная Лавиза сама кряхтела еще сильнее.
– Ты не ори – ишь, маменькин сынок… Силамикелева брата палками отмолотили, ему шестьдесят четыре года было, два ребра сломали и почки отбили, а даже не пикнул. А тут парень что лось, кожа только чуть поцарапана, – а ревет, не стыдится.
Тот слегка повернул голову, утер стекавшие из уголков рта слюни об мешок в изголовье и ответил, стараясь говорить мужественно:
– Да я же, матушка, не реву. И когда пороли, не ревел. Разве ты слышала, чтобы я кричал? Вовсе не кричал. Губу прокусил, а не кричал. Пусть бьют, что они мне могут сделать?
– Да говорят тебе, не вертись ты, как сверло! И ты тоже, мать! Лучше бы вышла поглядеть, как бы козы рога в щелях не обломали. Стена у тебя, что решето. Ишь, воет – будто царапин не видала! Когда Падег ногу разрубил, вся ляжка была разворочена, да еще и кость, – вот тогда было из-за чего реветь. А разве не зажило?
Из-за ног человека, сквозь всхлипыванья, словно из подпола, послышалось:
– Зажило, только до смерти все одно хромал.
Лавиза еще пуще рассердилась.
– Ну и что ж, что немного похромал? Жила была перебита, тут уж никто ничего не поделает. А разве ему еще плясать надо было?
Лежавший заметил кузнеца. Протянул судорожно сцепленные руки.
– Ты, Мартынь?
– Я самый. Пришел поглядеть, скоро ли поправишься.
– Эстонец сказал: пусть три дня не встает. Ладно. Три дня отлежу, а на четвертый встану. Ничего они со мной не поделают.
– На четвертый – это будет в воскресенье,
– В воскресенье – пусть они посмотрят. На свадьбе у Майи плясать буду. Отец не мог, у него жила была перебита, а я буду плясать… Проклятые! А потом мы их подпалим.
– Ага, потом мы их подпалим.
– Как кабанов осенью! Кто подвернется, тому по черепку, чтобы вдребезги!.. Плетюгану, бочару, тем навозникам с господской конюшни, эстонцу – всем! Чтобы вычистить все имение от зверья.
– В воскресенье молодой барон домой заявится.
– И тому! Кто попадется, тому по башке… А тебя все-таки не поймали?
– Нет, не посмели они бежать за мной в лес.
Через мешок в изголовье прозвучало что-то похожее на смех сквозь слезы.
– Ага, не посмели! Ты такой сильный, что всех их, как мякину… Большой молот ты ведь одной рукой подкидываешь… Эх, если бы я был постарше да мне хоть чуток от твоей силушки… Только ты берегись, Мартынь, чтобы они не загнали тебя в какую-нибудь ловушку. Эстонец трусит, не думай, что он тебя так и оставит.
– Я их ловушки знаю. Значит, до воскресенья.
– До воскресенья – уж раз я сказал!..
Он еще круче повернул голову и досадливо покосился на ноги. Пошевелил коричневыми лодыжками, но высвободить их не смог, слишком уж крепко приникла к ним мать. Потом взглядом подозвал кузнеца поближе. Когда тот нагнулся, обнял его рукою за плечо и тихонько шепнул на ухо:
– Ты выкуй мне нож… Да поострее!
Лавиза кончила свое дело и собиралась идти вместе с Мартынем. Луна поднялась еще выше, было совсем светло. Только реденькая тучка слегка прикрыла ее. Ноги у Лавизы стали проваливаться в колею. Кузнецу пришлось взять ее за руку и повести. Все время она угрюмо молчала. Только на большаке Мартынь завязал разговор:
– Горькая у тебя работа, мать.
– Горькая… Проклятая она! Вы только и знаете господ гневить, а мне ваши спины выхаживай.
– У тебя травы хорошие, мать.
– Хорошие-то хорошие, да не всем помогают. Кто еще молодой да растет, так у того быстро заживает. А брату Силамикеля ничего не помогло. Сколько я этих окровавленных спин за свой век перевидала… Старый Брюммер, три старосты, еще один управитель и теперь этот эстонец. Господа меняются, а спины ваши все такие же остаются, и мне при них оставаться. Они-то, господа эти, для меня все чужие, как волки из дремучего леса. Но теперь вот молодой домой едет. Хоть бы помереть мне этой ночью. Чтоб глаза мои не видали, как вас будет пороть тот, кого я своей грудью выкормила! На своих руках вынянчила я волчонка, который ваше тело рвать будет…
– Ты думаешь, молодой такой же?
– А ты думаешь, нет? Еще почище: молодой всегда безжалостней старого.
– Пришла пора кончить с этим адом, все равно, жив останусь или нет! Отца моего они искалечили. Брат в чужих людях живет. Сам по лесу шатаюсь, точно богом проклятый душегубец. Разве так можно все это оставить?
– Можно, сынок, можно. Одной злобой да гневом без силы ты ничего не добьешься. Ну-ка, вырви у зверей свою Майю, свою голубку. Ну что, можешь?
Кузнец застонал и отпустил руку старушки,
– Может, ты можешь, мать? Ты такая мудрая, молодому барину ты все равно что мать родная.
– Молодой барин приедет только в воскресенье вечером, тогда их уже обвенчают. Майя для меня дороже родной дочери, что могла, я все сделала. Лаукову ругала, Тениса лаяла. А тот только облизывает свою пухлую рожу, как об этаком лакомом кусочке подумает. На колени перед эстонцем падала – да ведь это камень, а не человек. Знаешь, кем была для него Лаукова, да и теперь, поди, кто знает, – Грета это только так. Что Лаукова надумает, то по ее будет. И расчет у нее простой. Когда Тенис уйдет, усадьба одному Тедису достанется – а то как же, чтобы эстонцев сын был испольщиком! А Анна с ней заодно: если такого пентюха взять в дом, так хозяйкой весь век она будет – ногами потопчут нашу Майю. А Бриедис – разве ты сам не знаешь, какой он! Через соломинку не переступит, если барин не велит.
– Дане могу я с тем смириться! Я ее в лес уведу.
– В лес она с тобой не пойдет, на это ты лучше не надейся. Она же боязливая, что козочка, в чужой дом одна с неохотой зайдет.
– Тогда я ее, тогда я ее лучше своими руками… А этим зверям не отдам!
Он выкрикнул это так, словно разума лишился. Лавиза вздохнула.
– Может, так-то оно и лучше бы… Только что зря говорить, сынок, что понапрасну языком молоть. Холопом родился – и доля холопская. Одна у меня забота была о Майе, теперь о тебе прибавилась. Не давайся им в руки, живьем тебя съедят. Эстонец только зубами и скрипит, с Плетюганом шепчутся – мудрят чего-то оба. Иди в лиственские леса к Друсту. В Ригу беги, к Юрису!
– Никуда я не побегу, мать, – пока что… Без нее никогда! Все равно – так и этак – один конец…
– Приедет молодой барин, как оленя, тебя здесь обложат с загонщиками да с собаками. Видывала я на своем веку. Шведские законы тебя не спасут, беглых они не жалеют. Да что я, старая гнилушка, учить тебя буду… Только пропадешь ты без хлеба. Завтра схожу в Атауги, пускай мать положит для тебя – за березняком в лесу, где три большие сосны, у последней во мху, – ты только повороши.
Мартынь подождал, пока фигура Лавизы не вынырнула из ельника на равнину перед имением, потом перекинул молот через плечо и повернул в лес, в сторону больших лугов и своей усадьбы.








