412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Упит » На грани веков. Части I и II » Текст книги (страница 15)
На грани веков. Части I и II
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 06:42

Текст книги "На грани веков. Части I и II"


Автор книги: Андрей Упит



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 32 страниц)

– Эк-ка… Тьфу ты пропасть!

И Эка кинулся в глубь опушки и сквозь нее – в лес. Куда это ему спешить? Как куда? Да разве управляющий не приказал изловить кузнеца Мартыня?

Ноги у кузнечихи Дарты прыткие, как у молодой девки, – недаром в свое время, лет этак шестьдесят назад, прослыла она лучшей плясуньей в волости. Только у большой березовой рощи, откуда дорога сворачивает к церкви и к мызе пастора, она почувствовала, что немного притомилась. Присела в тени на пенек, развязала угол передника и, отламывая маленькие кусочки от горбушки, принялась покидывать их в рот. И зубы у нее еще крепкие, хотя и немало в молодости орехов погрызла. Правы люди, эти Атауги-кузнецы и впрямь из железа.

Серенькая пичужка с белым подгрудком прыгала по метлице, ловя мотыльков. Дарта кинула ей крошек. Не стала клевать – испугалась, вспорхнула на березу и залилась долгой переливчатой трелью. Дарта покачала головой.

– Глупая, разве я тебе зла желаю…

С пичуги мысли ее перескочили к лесу, от леса к Мартыню – а где Мартынь, там и Майя. Долго думала она, прожевывая хлеб, потом вздохнула.

– Чего там… Поглядим, что он скажет…

От Соснового кто-то ехал. Лошадь сама свернула на дорогу к церкви. Полный, румяный возница, сразу видать, подвыпивший, лежал на охапке ольховых веток, брошенной в задок порожней телеги, и, мотая головой, что-то напевал. Свесившийся кнут бился по ступице – вот-вот накрутится. Дарта быстро встала,

– Слышь, сосед, подвези-ка меня.

Возница с трудом поднял отяжелевшие веки, посмотрел сонными веселыми глазами.

– Тебя, бабушка? Очумела ты! Да за это же в тюрьму угодить можно!

Громко расхохотался над своей шуткой, подергал вожжи и помчался рысью. На изгибе дороги, между двумя рядами ивняка, опять давай хохотать. Дарта прямо разозлилась, больше на себя, чем на того.

– Тьфу ты! Нарочно сунулась, что корова в навоз! Ехать захотела – а ноги-то господом на что даны? Так тебе и надо!.. Ну и есть же люди, срамники и бесстыдники! Каков господин, такие и слуги.

Ну, да ведь до пасторской мызы недалеко. Богадельня и остальные новые строения с той стороны за церковью. Налево, на круглом взгорье, засеянном гречихой, точно на перевернутом котле, большая груда руин – остатки разрушенной шведами католической церкви. Гречиха в цвету – казалось, запах меда струится от этих красных развалин. Жужжание пчел – как во сне отголосок давно забытой песни с непонятными словами… Дарта боязливо глянула направо, налево, наклонила голову и быстро перекрестилась.

Прямая, как по ниточке, вязовая аллея тянулась к мызе пастора, до самых дверей дома. Хлев, клеть, погреб – настоящее имение, еще краше, чем в Сосновом. У конюшни огромная свирепая собака с лаем металась на цепи. Дом, правда, одноэтажный, но под черепичной крышей, с двумя трубами и большими окнами. Дарта впервые была здесь, но безошибочным чутьем угадала двери кухни. Краснолицая приземистая кухарка разделывала кур и клала тушить в медный, накрытый крышкой котел. Дразняще пахло растопленным маслом, у Дарты набежала слюна. Кухарка встретила ее очень неприветливо. Чего не приходила вчера? По четвергам надо приходить. По пятницам и субботам преподобный отец готовит проповеди, тогда его нельзя беспокоить… Она долго ругалась, один за другим заталкивая куски курятины под крышу котла. Надо думать, и совсем прогнала бы, если бы, потревоженный шумом, сам преподобный отец не приоткрыл дверь. От растерянности не соблюдая приличия, Дарта нырнула под его руку и шмыгнула в комнату. Не успела припасть к рукаву, как пастор уже оказался за столом и с кряхтеньем усаживался в кресло. У него была короткая шея, широкое сердитое лицо, белый венец волос, обрамляющий голый череп, и такая же борода от ушей и по краям подбородка,

– Чего тебе надо? Кто такая? Откуда?

Кузнечиха была не из робких, но тут и она струхнула.

– Из сосновских, преподобный отец, с того конца.

– Чего приплелась в пятницу? В четверг не могла?

– Как не могла, отец преподобный. Да ведь в четверг я и не знала, что доведется идти.

– Ах, не знала! Когда Судный день будет, тоже не знаешь? Думаешь, райские ворота так и распахнутся, так в них и въедешь, как в стодолу?

По-латышски говорил он совсем неплохо, только изредка буркал себе под нос какое-нибудь немецкое словечко, до которого Дарте и дела не было. Но на сердце у нее было так тяжело, что все его слова точно свежую рану бередили, – Дарта почти позабыла, почему она здесь и из-за чего пришла.

– У меня лошади, преподобный отец, нету. На чем мне ехать? Мы, нетягловые, вечно пешие.

Пастор вскочил.

– Ты чего мелешь? Ты кто такая?

– Дарта, жена старого кузнеца Марциса Атауги.

Пастор словно насторожился. Потянулся было за большой книгой, но передумал, снова сел. Не сулящими добра глазами стал сверлить Дарту.

– Атауга… Дарта… Говаривали мне про некую Дарту… Читать умеешь?

– Малость умею, преподобный отец.

– И католический молитвенник у тебя есть?

– Этого никто не видывал, преподобный отец.

Пастор ударил кулаком по столу.

– Она самая и есть! Ка-то-лич-ка проклятая!

Крикнул он это точно на одержимую бесом или на ведьму. Но чем больше он разъярялся, тем больше к кузнечихе возвращалось самообладание. Задетая за живое, она гордо выпрямилась: он-то уж никак не может быть судьей ее веры. И она заявила спокойно, без малейшего страха:

– Преподобный отец, перед господом все веры равны.

– Вот, вот, вот – это ты самая и есть! У причастия не бываешь, в ересь католическую впала, заблудшая душа. Святую лютеранскую веру поносишь, угль пылающий на свою главу накликаешь.

– Я крещена в лютеранстве.

– Но ты его отринула, как и твои предки-язычники, кои старались смыть святое крещение в Даугаве. Все вы – язычники. Твой муж, этот старый кузнец, волхвует и идолам в капище поклоняется!

– Идолам он не поклоняется, преподобный отец. У него своя вера.

Пастор снова подскочил.

– Какая у вас, скотов, может быть своя вера? Разве господин барон дозволил, чтобы у вас была своя вера? Драть, драть, драть вас надобно, три шкуры с вас спускать! Вгонять ума в задние ворота, выбивать всю вашу ересь и блажь! И ты еще смеешь мне на глаза показываться, поганка!

– Я бы не показывалась, преподобный отец, да нужда приспела. Господин управляющий хочет повенчать Бриедисову Майю с Лауковым Тенисом.

– Да, хочет. А тебе что за дело?

– Мне-то ничего, а вот Мартыню, сыну моему, есть дело. Майя с ним почитай что сговорена.

– С кем Бриедисова Майя сговорена, судить не тебе, не твоему Мартыню, а только одному управляющему господину фон Холгрену. И он решил в воскресенье повенчать Бриедисову Майю с Лауковым Тенисом.

– Не делайте этого, милостивый преподобный отец! Мы, простые, грешные люди, можем заблуждаться. А ведь вы слуга господний, его волю творите. Где в писаниях Лютера сказано, что можно отнимать невесту у одного и венчать ее с другим, ежели это ее даже в гроб вгонит?

– Ты – ты меня слову господню учить будешь, чертова гнилушка! Так барин приказал.

– Потому что Лаукова его прежняя полюбовница, он и делает все, что она пожелает. Но господь этого не желает, не может господь этого желать! Не делайте этого, преподобный отец, ведь только вы и есть наша единственная надежда.

– Ты еще своего господа поносить будешь, ведьма! Вон!

Сильный тумак в плечо повернул Дарту кругом.

– Отец… преподобный отец… быть худу! Мартынь…

Второй тумак в спину вытолкнул ее в кухню. Третий – сквозь наружные двери на крыльцо. От него Дарта долетела до аллеи и даже несколько шагов пронеслась по ней. Страшно разгневанный священник, топая ногами, кричал вслед:

– В пекло тебе провалиться! И на глаза мне больше не кажись. Герда, спусти на эту ведьму собаку! Науськай!

Немного погодя Дарта и впрямь услыхала у конюшни визгливые вопли – словно девке кто кулаком под вздох поддавал: «Уззы! вз-зы! возьми! возьми ее!» Страшный рык за спиной заставил ее резко повернуться. Серая собака, оскалившись, прижав уши, вскидывая в воздух песок, с хриплым лаем неслась следом за нею. Кузнечиха не очень испугалась: такие ли страсти приходились ей на своем веку видеть! Поляки как-то к стене овина ставили на расстрел. В омуте в Глубоком озере раз тонула… Пронзительным, укрощающим взглядом глядела она на мчавшегося зверя, губы шевелились – католики ведь знают разные этакие слова…

Скачки чудовища мало-помалу замедлялись, видно, потому, что приходилось не гнаться за бегущим, а приближаться к стоящему. Да ведь и все-то мы смелы только тогда, когда надо гнаться за убегающими!.. В пяти шагах пес остановился, с разгону пропахал всеми четырьмя лапами еще немного, втянул в ноздри пыль, фыркнул, тряхнул ушами, – зубы ощерены, глаза красные, точь-в-точь как у эстонца.

– Песик ты мой, песик, ты же ведь хороший!

Ловко отковырнув кусочек хлеба, швырнула псу. Тот нагнул голову, понюхал – пахло соблазнительно. Поднял глаза, проверяя, нет ли здесь какого подвоха; Нет, ничего подозрительного не видать. Дубинки у этой нищенки нет, сама многообещающе копается в туеске, завернутом в угол передника. Лениво, словно нехотя, ухватил кусок зубами, но потом не выдержал, набежала слюна, челюсти сами собой лязгнули – сожрал, даже не разжевав. Голодные глаза вновь уставились на передник. Бока, глубоко запавшие, все ребра наперечет – голодом морит священник по скупости да чтобы злее был.

После третьего куска глаза у него стали совсем дружелюбными. Дарта нагнулась и погладила лохматый, усеянный блохами загривок. После четвертого куска пес завилял хвостом и пошел следом, глядя вверх умильными глазами и держась на расстоянии, словно послан с почетом проводить гостью. Герда у конюшни охрипла, напрасно вопя и науськивая. В конце аллеи Дарта встряхнула передником и сказала:

– Глянь, больше нету, все мы съели.

Пес еще понюхал траву, подобрал самые мелкие крошки, затем, усевшись, поглядел вслед, будто хотел сказать: приходи еще да поскорее – лучше бы даже завтра…

У развалин католической церкви Дарта обернулась и потрясла большим костлявым кулаком.

– Проклятые! Дева Мария еще воздаст вам за это.

Обратный путь был вдвое длиннее, вся прыть в ногах пропала. Еще до рощи пришлось разок присесть да потом до ельника – два. У имения застигли сумерки, перед двором Бриедисов почти полчаса пришлось отдыхать. У овина Бриедисов с чернеющей низкой застрехой маячило что-то серое, кузнечиха повернула туда. На колоде для затесывания кольев приткнулся Бриедис, съежившийся, в сумерках еще более тщедушный и невзрачный, чем днем. Он плакал. Всхлипывая, шепнул, точно боясь, чтобы не подслушали:

– Увели ее от меня…

Дарта словно предвидела это.

– Кто увел?

– Плетюган с работниками. Как три коршуна, налетели на мою голубку, посадили на подводу и увезли… Видишь, сижу и реву.

– Пореви, пореви, больше от тебя и проку нет. Ах, была бы Ильза в живых! Кипятком бы им глаза вышпарила! Ты-то хоть реветь можешь, а что теперь Мартыню делать? Разве не могла она уйти с ним – уж лучше в лесу с волками, чем с этим зверьем… Э, да чего там – что кончено, то кончено.

Ставень волокового оконца в овине с грохотом отскочил вбок, высунулась голова Анны.

– Да что это здесь за базар этакий – видно, всю ночь не дадут человеку уснуть! И нигде-то от этих кузнецов спасу нет, навязались на нашу голову, что хвороба. А ну, старый, живо ступай спать! Забыл, что староста тебе посулил?

Бриедис покорно встал, вытирая рукавом глаза. Дарта потащилась прочь – дом куда дальше сегодня, чем обычно, еле-еле добрела. Она приоткрыла дверцы хлева: ничего не видать, только слышно, как корова радостно засопела, учуяв вблизи кормилицу и доярку. Проверила, закрыта ли клеть, потом медленно поплелась в овин.

Марцис прикинулся спящим, а сам следил, что она станет делать. Она пошуршала было лучиной, но тут же отбросила ее. Присела на скамейку, долго разувалась, потом встала, тихонько улеглась у самой стены, стукнувшись коленями о бревно. Уткнувшись ртом в изголовье, тяжело вздохнула. Все зря – но ведь этого и надо было ждать. Только напрасно ноги обивала, идучи в этакую даль. Да ведь кто же виноват, коли у самой ума нет…

Марцис вернулся к своей думе. А она была долгая-долгая… хватит до рассвета.

6

Рассвет наступал медленно, как-то нехотя и нерешительно. От моросившего ночью дождика воздух влажный, небо на востоке подернуто красноватой дымкой, а на западе будто укутано в темно-синюю тучу.

Старый Марцис выбрался из овина, бросил взгляд на дорогу, на которой с утра, как и вчера после обеда, не показывалось ни одного возчика. Посмотрел на небо и сам себе кивнул головой.

На покрытой моросью траве видны следы, будто здесь уже кто-то недавно прошел. В роще чивикали и звенели поздние певчие. Те, которым уже надо кормить выводок, сновали между берез, ловя мух и: комаров. Каждая веточка, казалось, жила: все, кто не любит соснового леса и сухих мшарников, поселились в роще. И мелкие кусты, и трава тоже полны птиц, Марцис осторожно ставил ногу – как бы не раздавить кого-нибудь, – ведь его-то они не очень сторонились…

Под дубом у ствола еще густой сумрак. И тихо так, что слышно, как сухая березовая ветка, хрустнув, сломалась от собственной тяжести и упала наземь. Верхушки берез еще серые, надо подождать, пока солнце взойдет…

С восходом солнца староста приподнялся, сел на сухой песчаной полянке, окруженной брусничником, и долго с ворчанием чесался. Вчера вечером он тут, в десятке шагов от себя, видел гадюку, скользнувшую под кочку, потому-то всю ночь и не мог ни вздремнуть, ни сидеть спокойно. А караулить все же надобно. Мартына вчера так и не изловили, но загонщики доставили в имение найденный во мху у трех сосен ломоть хлеба и комок творогу, завернутый в тряпицу. Значит, вот куда этот медведь ходит на кормежку. Взбесившись от злости, управляющий погнал сюда Плетюгана с конюхом Микелисом и своим кучером эстонцем Маатом. Всю ночь они караулили, но тот дьявол либо что-то пронюхал, либо перебрался в лиственские угодья, как клялся и божился Эка, будто бы своими глазами это видевший.

Из-за обросшего брусничником пня приподнялась кудлатая голова Микелиса. Он принялся будить соседа, поглядывая на старосту – видит ли тот, что он все время бодрствует.

– Да встанешь ли ты, эстонская соня! Сам староста уже давно на ногах.

Но Маат старосту не очень-то боялся, потому что сам управляющий выделял его из всей челяди. Перевернулся на спину, поежился от холода и протяжно зевнул.

– Надо будет – встанем.

Староста был хмур и зол. Из-за этого паскудника ему пришлось тут всю ночь зубами пролязгать! Да еще и зазря. Ему казалось, что кузнец Мартынь совершил явную несправедливость, не заявившись сюда и не дав себя связать и отвести в имение, И кто же это может харчи класть в пятистах шагах от Атаугов? Известное дело кто – спроси кого хочешь, всякий скажет.

Староста злобно поглядывал на виднеющуюся сквозь редкие сосенки опушку. Все думал, как приступиться к этому кривобокому. С давних пор у него зуб на старого кузнеца. Где то время, когда они в ночном, играючи, перетягивались на недоуздках через мочевило и Марцис, осилив, трижды выкупал его в ледяной воде? Моченым Бренцисом его только и звали, пока не удостоился почетного звания Плетюгана. И он не забыл этого, нет, ничего не забыл. И того не забыл, что Марцис отбил Дарту Рудзутак, хотя в то время только еще начинал учиться кузнечному ремеслу, а он уже тогда ключником у старого Брюммера был и понемногу заслуживал прозвище «Плетюган». Еще вчера предлагал привести скрюченного в имение и пороть, покамест не скажет, где сын хоронится. Но эстонец все же побоялся – то ли самих Атаугов, то ли молодого барона, не позволил драть калеку. Но ведь у старухи спина здоровая, ноги такие, что с утра до обеда всю волость обежит, и язык за троих. Чего бы за нее не взяться, хоть бы пугнуть хорошенько, чтобы душа в пятки ушла?

Староста махнул своим парням и направился к опушке. Вот дьявольщина! Суставы ног до того свело, как иной раз бывает, когда на Мартынов день вылезаешь из холодного, как лед, мочевила. Микелис держался позади, перекинув через плечо дубинку с насаженным лемехом. У Маата в одной руке остро затесанный кол, в другой – свернутые вожжи.

Дарта только что вышла из хлева и хотела было направиться в клеть. Увидев ее, староста припустил рысцой.

– Стой, стой! А ну, погоди!

Кузнечиха остановилась, поставила на землю добела выскобленный подойник и поглядела на подбегающего так, что тот сразу смешался. Но тут же набрался духу и сурово спросил:

– Сказывай, где Мартынь, где твой лесовик беглый?

Все равно что о стену горох – она и бровью не повела.

– Вот дурной, спрашивает! Уж коли лесовик, так, значит, в лесу и есть. Тебе ведь лучше знать, ты же оттуда идешь.

– Ты мне зубы не заговаривай, я тебя знаю. А кто ему харчи носит к трем соснам?

– К каким трем соснам? В лесу их много, я не считала.

Староста скрипнул зубами. Как в тот раз с кузнецом Марцисом в дураках оставила, так и сейчас ни в грош не ставит.

– Придержи, баба, язык! Ты с этим беглым заодно. Все равно, коли нет одного, мы и другого заберем, пока не покажет, где беглый лесовик хоронится. Маат, ступай вяжи!

Дарта живо огляделась. Неподалеку на земле лукошко Марциса со всей его снастью. Нагнулась, выхватила острый, кованный Мартынем ножичек с резной рукояткой – у Марциса каждая вещица резная, на каждой вырезаны только одному ему понятные знаки. Ножичек острый, что бритва, самую тонкую мочалу в воздухе разрубает. Сжав его в руке, кузнечиха шагнула вперед.

– Попробуй-ка только подойди, эстонское отребье! Враз кишки выпущу!

Микелис спрятался за спину Маата, и сам староста отступил назад. Да ведь сколько же можно пятиться, коли под угрозой вся его, старосты, честь. Тем яростнее он накинулся на парней.

– Что стоите, чурбаны! Эта старуха господской службе противится. А ну, беритесь, хватайте за руки, вяжите!

Но старуха и не думала сдаваться.

– Господская служба! Господский пес ты кровавый! Шкуродер, кожелуп, смердюк!

Неизвестно, чем бы все это кончилось, если бы внимание старосты не отвлекло иное. Он уже давно что-то приметил, поднял нос и понюхал воздух. Над рощей прямо в небо поднималась тонкая белая струйка дыма, и словно бы гарью оттуда тянуло. Старосту внезапно осенило:

– Где Марцис?

Разъяренная кузнечиха не слушала его,

– Ну, подойди, подойди, попробуй свяжи меня, ежели осмелишься.

Но староста уже запетлял прочь, работники поспешно устремились за ним. Она обругала их вслед, как умела, отшвырнула нож и, взяв подойник, пошла в хлев.

Выгнув спину, высоко подымая ноги, староста на цыпочках так осторожно крался сквозь кусты на опушке рощицы, будто всю жизнь был котом и учился ловить мышей. Выбравшись из кустов, сразу же увидел старого кузнеца, только не мог разобрать, что он там делает. Хоронясь за стволами, подобрался поближе и остановился шагах в двадцати от него.

Вот теперь все ясно видно. На плоском камне что-то сжигалось, там еще тлели какие-то травы и цветы. Белый дым тянулся кверху, расплетаясь в ветвях дуба на сотни нитей, а над верхушкой снова свиваясь в прямую струйку, пронизанную лучами восходящего солнца. Вся впадина в самой сердцевине рощи полна этим запахом курений. Усевшись на березах вокруг, разные птахи, соблюдая тишину, поглядывали вниз маленькими глазками. У потухающего костра стоял скрюченный Марцис, прижав к коленям шапку. Но лицо его было обращено кверху, он смотрел на дуб, шевелил губами, словно что-то читая.

Старосту вновь охватила злоба, закипавшая ночью, – злоба, сдерживаемая годами. Он подполз еще ближе, совсем вплотную, и хватил старого кузнеца дубиной по скрюченной спине. Сухое можжевеловое дерево даже звякнуло, ударившись о кость.

– Ты тут что делаешь, еретик проклятый? Сколько раз барин запрещал тебе волхвовать, сколько раз преподобный проклинал тебя! Самого бы тебя на этом камне поджарить, колдун этакий!

Марцис не вскрикнул от боли – такие ли мучения приходилось на веку переносить?! Только губы его побелели и задрожали да на лбу медленно, капля за каплей, выступил пот. И так же медленно еще глубже провалились глаза, сверлящие старосту, сверкающие из глазниц неугасимым огнем. У того даже рука с занесенной дубинкой опустилась.

– Не знаю, чего барин тебя еще жалеет. Калека, а в десять раз зловредней и опасней здорового. Двух душегубов вырастил, старуха с ножищем в лапах бродит. Подпалить надобно все бесовское логово! С землей сровнять, чтоб и места не нашли!

Той же самой дубинкой смахнул с камня остатки костра и с проклятьями растоптал ногами.

– Бесу служишь, язычник! На месте барина я бы Рыжему Берту приказал тебя так взгреть, чтобы ты размяк да стал прямехонек, как свечка перед алтарем.

Но тут и у кузнеца развязался язык, и то, что срывалось с его губ, было таким же страшным, как и его глаза.

– Я распрямлюсь там, где мужика за навоз или за скотину не будут считать, где не будут на мужика науськивать душегубов, что из одного с ним рода-племени. На голове у меня дубовый венок будет, на теле белая льняная рубаха, а на тебя в пекле наденут порожнюю бочку из-под дегтя, родня твоя станет тебя раскаленными щипцами рвать, а ты будешь орать, как козел, с которого шкуру заживо сдирают… Еще заживо ты орать будешь, Плетюган. Я еще свое сломанное тулово на своих ногах таскаю, а ты на карачках поползешь, да и то не сможешь. Плетюган ты, Плетюган и есть, вот судьба тебя, как плетку, обовьет вокруг руки, и вовек ты уж не распрямишься. Как свинья, будешь рылом землю рыть, и никто тебе капустных листьев в корыто не кинет. Дубинку тебе ребятишки заместо хвоста воткнут, в грязи вываляют, а потом бросят – пусть мухи жрут…

Староста просто ополоумел, дергался и хрипел, точно у него перехватило горло.

– Пошел, ведьмак поганый, пошел! Ребята, гоните его, взашей его, лупите!

Маат, правда, ничего не понял из всего, что говорил старик. Но видел, что Микелис перепугался. Они делали вид, что повинуются приказу, а на самом-то деле лишь петляли вокруг кузнеца, размахивали руками, но трогать его не трогали. В кустах, где староста их уже не мог видеть, Микелис легонько ткнул старика в бок:

– Ты бы лучше, отец, до воскресенья залез куда-нибудь – по мне, так хоть в кротовую нору. Из-за Мартыня все имение вверх дном. Вчера вечером эстонец самого Плетюгана тростью потянул, тот теперь зубами готов рвать любого, кто под руку попадется.

– Не тужите, сынки: не долго ему рвать. Попомните мои слова!

Работников староста оставил приглядеть, чтобы старый колдун не пришел сюда кудесничать снова, а сам отправился в имение. Он трусил мелкой рысцой, время от времени злобно шипел и кому-то грозил дубинкой. Голытьба, калека, смерть на пороге стоит, а все не унимается, смеет его, старосту, срамить и поносить!.. Спалить все это гнездо, с землей сровнять, чтоб и места не нашли…

У Холгрена был гость – приходский священник из Лауберна. С утра еще сегодня послал за ним ключникова мальчишку с приглашением – надо же обговорить то да се насчет завтрашнего венчания. Этот стервец все еще не пойман – хоть и в лаубернские леса удрал, да все равно неспокойно, Вдвоем с Сусуровым Клавом они, положим, больших дел не натворят, да ведь кто же его знает, что может быть! И вот эта-то неизвестность все еще беспокоила управляющего. Кто ведает, что такому ошалелому может взбрести в голову! Но что бы ни взбрело, а пресечь должно в корне. Рога обломать, с прахом смешать – какое же может быть почтение и страх перед управляющим, если дать волю этакому негодяю? И главное, что скажет молодой барон о подобных порядках? Нет, теперь отступать уж нельзя! Завтра же Майю повенчать с Тенисом, и кончено дело. Вот об этом он и хотел поговорить с пастором.

Все обговорили и порешили. Да и закусили толком, – теперь можно и поболтать за стаканом вина. В подвале еще от старого Брюммера сохранилось несколько бочонков – обжигало, что огонь, и язык развязывало. И голова лучше соображала, и на душе стало спокойней, и от сердца отлегло. Сидели они наверху, в зале, расстегнув камзолы, с потными лбами, у пастора вся гладкая макушка блестела, точно салом смазанная. Обоим хотелось говорить, и они часто перебивали друг друга. Пастор, привычный работать языком, всегда: одерживал верх, но до размолвки никогда не доходило. Оба любили хорошо поесть, на этом-то у них и завязалась самая тесная дружба.

Вот и сейчас, держа стакан в правой руке, священник устремил указательный перст левой к блюду, уже наполовину опустошенному.

– Поросенок у вас всегда достоин похвалы, господин фон Холгрен. А вот свинина у меня получше будет. Мне кажется, что вы колоть должным образом не умеете.

– Есть у меня один такой – Рыжим Бертом прозывается, – он каждый год колет.

– Он хоть и колет, но настоящий-то резник – вы.

– Рыжий Берт хорошо колет. Еще не бывало, чтобы у него скотина с одного раза не кончалась. Только мерку водки паршивцу каждый раз давать надо.

– Кончается – вот в том-то и суть. Я, когда ем вашу свинину, всегда чувствую: добрая, м-да, но не мастерская работа. Я вам сейчас поведаю, как надо, господин фон Холгрен. Перво-наперво надо воткнуть нож хоть и глубоко, но не очень – пальца этак на три, не больше. Пусть кровь стечет, хорошенько пусть стечет. И тогда еще немножко, и пусть все стекает. Не меньше чем часика два этак надобно. Почему ваше мясо не такое вкусное? Я вам скажу почему, господин фон Холгрен. Потому что в нем нет-нет, а кое-где в маленьких жилках еще остается немного крови – маленькие, маленькие капельки, может, их и не разглядишь, а все ж есть. Видите, и вот как раз это-то и портит весь вкус. Надобно так, чтобы ни единой капельки не оставалось. Так, как иудеи режут телят и овец. Иудеи – некрещеное, богом проклятое племя, а резать все же умеют. Учиться у иудеев нам не подобает, но у Моисея – можем. Моисей был избранник господень, господин фон Холгрен. Я никогда не упускаю, всякий раз сам слежу, как свинью колют, господин фон Холгрен.

Холгрену особенно льстило это непрерывно подчеркиваемое, хотя и не положенное ему, но все же такое желанное «фон». Несмотря на обычную скупость, пастору он наливал не скупясь.

– Это возможно, это вполне возможно, господин пастор. Придется попробовать.

– Попробуйте, попробуйте и не пожалеете. Видите ли, господин фон Холгрен, что я еще хотел вам сказать. Примите во внимание: хорошая пища и настроение хорошее придает. Вы столь озабочены приездом молодого барона, но я вам говорю: хорошенько кормите его, и все остальное хорошо будет. Накормите своих мужиков в воскресенье на свадьбе, и никто о вас дурного слова не скажет.

– Да я же сказал вам, что решил это сделать. И все же на сердце как-то неспокойно. А когда на сердце неспокойно, то и в голову лезут всякие мысли. Вот только что мне пришло: с чего бы все-таки он так нежданно собрался домой? Уж не пожаловались ли на меня? Вы не можете себе представить, господин пастор, какие мошенники эти мужики.

– Преотлично могу представить. Я здесь немного дольше живу, чем вы, господин фон Холгрен, и этих негодяев знаю. Только на сей раз, мне кажется, ваши опасения напрасны. Если молодой Брюммер и едет домой, то сему есть, надо полагать, иные причины. Ныне помещики собираются со всех сторон.

Священник оглянулся, оглядел зал и пригнулся поближе.

– Письма Паткуля и короля Августа призывают их вернуться в свои лифляндские имения.

Холгрен задумчиво поглаживал бороду.

– Вы думаете, из этого выйдет что-нибудь путное?

– Выйдет или нет, я не могу сказать, а было бы неплохо… Оба мы лютеранской веры, не так ли, господин фон Холгрен? Шведы также лютеране, да? Польские времена я не застал, иезуиты изгнаны, а лаубернская католическая церковь разрушена еще в годы Густава Адольфа. С католической и языческой верой нам во имя Христова евангелия надлежит бороться и по сегодня – мы только что говорили об этом. Но мне все же кажется, что под поляками было бы лучше и вам и нам. Польский король не объявлял никакой редукции, собственность у помещиков не забирает. Какого-нибудь спесивого, но глупого наместника-пана мы живо к рукам прибрали бы. А ныне, что шведы ныне творят? Школы, богадельни, суды для мужиков, оценка земли, ваккенбухи – чисто вельзевуловы деянья! У меня у самого пятнадцать хозяев, а разве я смею в неурожайный год увеличить им подати? Сейчас же суют в нос ваккенбухи. Мне – ваккенбух! Плевать мне на их бухи! Я сам есть бух, сам господин! Даже выдрать какого-нибудь стервеца или бездельника могу только тайком, чтоб никто не видал и не слыхал! Да разве это порка, разве это порядок?

Холгрен, искренне сочувствуя, кивал головой.

– Я вчера посулил всыпать всем двадцати семи мужикам, если не схватят мне этого беглого бунтовщика. Заслужили, падаль этакая, а все равно пришлось помиловать.

– Ныне надо быть осторожным, очень осторожным. Вам еще ничего, до Риги далеко, ваши лапотники туда не так скоро добегут. А у меня Холодкевич под боком, тому всегда шепнуть могут. А он со шведами якшается – сам католик, а с ними якшается. Те уж всякого примут, кто на их стороне стоит, да и аренду он аккуратно платит.

– Мы с Холодкевичем в ладу.

– И весьма прискорбно – я уже про то слышал. Как он этих мужиков испортил – и своих и моих. При бароне Шульце были времена так времена, вот это был порядок! А теперь что? Почитай за счастье, если какой-то лапотник еще соблаговолит свернуть свою навозную телегу к канаве и снять шапку. Псы, а не люди! Да, что бишь я хотел сказать о псах?.. Видите ли, господин фон Холгрен, какое дело. У моей мызы ручеек течет. Велел я его запрудить, пруд вырыть и обсадить ивами, так у меня там теперь красивый пруд – понимаете, пруд с чистой проточной водой, даже рыбку можно ловить. Как искупаешься да Герда спину хорошенько потрет, так ко сну и клонит, часа три после обеда и соснуть можно. И вот перед Яновым днем пошел я как-то к пруду, и Герда со мной с простыней и полотенцами. Гляжу: что-то плавает, вроде бы мешок или охапка сена. И что вы думаете, господин фон Холгрен, там оказалось? Собака, дохлая, вонючая собака, с нее уже вся шкура облезла, Покупайся-ка в такой поганой яме! А Холодкевич только смеется – скалит зубы, как жеребец. «Ну зачем вы, господин пастор, роете эти пруды, еще ребята могут упасть да утонуть».

Холгрен провел ладонью по глазам, потом по носу и бороде, чтобы скрыть усмешку.

– Да-да, – вот они какие дела.

– Да, такие вот дела. При бароне Шульце приказали бы мы их всех отодрать, всю волость. Назавтра же этот душегуб был бы у нас в руках, еще и по сей день ходить бы не мог… Нету, нету больше ни порядка, ни справедливости! Для школы кирпич возят – ах, да ведь из ваших же печей. Моему причетнику придется их грамоте учить, читать и писать. Уже и теперь от жалоб спасения нет, а что будет, когда всякий сопливый сорванец – мужичье отродье – писать научится? Псалмы печатают{30}30
  псалмы печатают.
  В Курляндии и Лифляндии долгое время существовали свои молитвословы. В Лифляндии таковой составили и впервые издали И. Фишер и Э. Глюк в 1680 году.


[Закрыть]
– да разве мы в церкви не можем сами эти слова твердить, лишь бы они их повторяли? Суперинтендант Фишер{31}31
  суперинтендант Фишер.
  Иоганн Фишер (1636–1705) занимался не только изданием богослужебных книг на латышском языке, но и переводил и толковал библию.


[Закрыть]
и пастор Глюк из Мариенбурга библию перевели, – дескать, чтецы ее найдутся. Подумали бы лучше, как из мужичья старую ересь изгнать и идолопоклонство, как искоренить эти срамные песни, столь непереносимые для слуха. Ведь еще нынче, в Янов день… эх, что там говорить! Так вот, я и говорю, неплохо, если бы помещики поднялись. За благословением господним дело не стало бы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю