Текст книги "На грани веков. Части I и II"
Автор книги: Андрей Упит
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 32 страниц)
– Жаль вот это оставлять… А больше – ничего!
Курту стало жаль его.
– Да, уж вы подлинно несчастный человек.
Казалось, Крашевский даже и не слышал. И все же через минуту ответил;
– Как сказать… Без сожаления никто не расстается с этим светом. Все дело в соотношении и мере. Моя мера полна. Больше страданий и унижений жизнь к ней не может добавить. Только жалко вот этой изумительной красоты лифляндских ночей, которую я, к несчастью, стал ощущать все острее и острее. Но у других остается непрожитый век, недостигнутые цели, девушка, на которой не успел жениться и которая не успела надоесть в роли жены, – все то сущее и в то же время мнимое, что относится к «полноте жизни». По сравнению с ними я не могу считать себя несчастным. И сознание этого немного успокаивает. Человек, даже умирающий человек, бесконечно самолюбивое и непокорное существо… Нуте-ка, послушайте песню!..
Под сенью деревьев острова послышались тихие всплески весел. Оттуда доносилась распеваемая в три голоса протяжная песня. Крашевский сказал:
– Лифляндские парни едут к курляндским девушкам.
– Откуда вы знаете?
– По песне. «Гони, ветерок, мою лодочку…» – разве вы не слыхали? Да что вы здесь вообще-то слыхали! Так послушайте же!
Видимо, лодка завернула за остров. Песня звучала приглушенно, берега и остров уже не разносила ее эхо в набухшей влажной ночи, слов уже нельзя было понять, только мелодия плавно неслась над водой.
Крашевский откашлялся и покрутил головой.
– Из всех нас, несчастных, они все же самые счастливые. Когда они сами уже будут там, где будем и я, и вы, их песня останется. Могу поклясться, через пять веков в одну из лунных ночей она будет звучать так же, как и сейчас. А что здесь останется от нас с вами?
Именно то же самое как раз подумал и Курт. Удивительно, как мысли людей могут совпадать! И все же, если двое подумали одно и то же, значит, это не случайная мысль, а величайшая истина, которая не зависит от их сознания и существует сама по себе: не исчезать, принадлежать своему племени, своему роду, разделять его судьбу…
Они молча направились к замку. Башня в свете месяца отливала серым глянцем, а пруд лежал, словно наполненный дегтем. Только в дальнем углу его сквозь ветви ясеня падали на черную поверхность редкие лучи – точно растопыренные пальцы белой руки. Галдеж поминальщиков за кустами акации стих – не то их староста разогнал, не то забота о завтрашней барщине спровадила по домам до полуночи. Но зато из раскрытых дверей замка сверху еще выплескивался гомон пирующих, даже смех там слышался – какой-то пьяный голос пытался выводить песню. Очевидно, старая баронесса с монахиней вновь убрались в свою нору.
Крашевский кивнул головой и подал руку.
– Эти раньше трех дней отсюда не уедут. Для мужицких похорон шведы установили два дня, к господам это пока еще не относится. Но придет и их черед.
– Может, и не придет…
– Верно! Может, и не придет. Для этого на свете еще есть Паткуль и вы. Удачи я вам все же не желаю. Ну, я пошел. Мой Бренцис, наверно, уже покормил лошаденку. Будьте здоровы и поскорее уезжайте. В Атрадзене не очень-то приятно.
Курт вздохнул.
– Да, очень даже неприятно, но что делать: долг. Раньше следующего воскресенья не думаю я выбраться.
Он вытер ладонь об одежду – к ней прикоснулась влажная, холодная рука мертвеца. Тесный проход по лестнице казался затхлой норой. В коридорах пахло увядшими брусничными и цветочными гирляндами. А в комнате Паткуля еще слышался далекий гул собравшихся на тризну. Где-то поблизости простонала проклятая ночная птица… Похороны и запах тлена… Нет, как все же неприветлива и угрюма эта Лифляндия!
Раздел второй
1Расположенное в двух милях от ближайшего большака, в низине, среди заболоченного леса, имение Танненгоф и для владельца, и для крестьян казалось надежно укрытым и недоступным для врагов. Поэтому вокруг замка никогда не вырывали рва и не возводили вала. Замком его называли только потому, что так принято, и потому, что для господского жилья трудно подобрать иное слово. Это было строение высотою в полтора этажа, почерневшее, из неотесанных камней, в нем – четыре комнаты с четырьмя узкими окнами. Внизу кухня и помещение для челяди с одной стороны и погреб – с другой. В сущности, это была лишь половина когда-то стоявшего там здания. Вторая, более высокая, лет пять-десять тому назад во время большого мора и голода сгорела и осталась недостроенной. Над сводчатыми несокрушимыми подвалами долго высились закопченные стены, но их понемногу точили мороз и дожди, камни скатывались то внутрь, то наружу, к подножиям стен, скапливаясь кучами и грудами, оседая в болотистой почве, покрываясь мхом и зарастая травой. Люди остерегались туда забираться: в развалинах ютились ужи, а иногда из лесу заползали и гадюки. Лет пятнадцать тому назад змея ужалила там пастушку. Поблизости не оказалось опытного человека, умеющего высасывать кровь и прижигать ранку, нога распухла, и бедняжка скончалась в ужасных мучениях. Находились и такие, кто уверял, что видел на камне греющегося на солнце самого Змеиного короля с венцом на голове и золотой, полосой на спине. Поэтому к замку никто без особой надобности не приближался, а дворовые на ночь клали на свой порог заговоренную рябиновую палку с насеченными на ней крестами.
У старого Брюммера так и не хватило времени восстановить разрушенное крыло здания. Вдова во время своего правления – что же спрашивать с женщины? – из-за нехватки денег и бедности крепостных даже и не думала браться за такую большую работу. Молодой господин, бражничая и играя в карты, жил в Германии. Правда, он ежегодно писал, чтобы к его приезду этого змеиного гнезда не было, велел вновь наладить кирпичный завод, привезти из Риги каменных дел мастера и начать стройку по присланному им плану. Но поскольку это повторялось девять раз, то управитель так привык, что не придавал большого значения подобным приказаниям.
Откуда этому барончику знать, что здесь возможно и что нет? Кирпичный завод, правда, был налажен и работал каждое лето. На пять миль в округе не найти такой глины, как в Танненгофе. Из-за последнего польско-литовского нашествия замки у многих разрушены и деревянные строения уже валятся. Танненгофский кирпичный завод не успевал наготовить столько, сколько было надобно соседям. А как же иначе? Где же еще наскрести ту пропасть денег, которую барин проигрывал в карты, проматывал на девок, о чем знал не только сам помещик, но еще лучше его крепостные? Волость не велика, все больше леса, землишка скудная, мужики ленивые и бедные – даже с барщиной едва-едва справлялись, где уж там до этих больших работ!
Но когда пришло письмо, что господин действительно едет домой, Холгрен испугался не на шутку. Уехал-то он бестолковым мальчишкой, которого только и хватало, что бродить по лесу да гоняться за дворовыми девками, а кто знает, каким вернется. Улетел птенцом, а прилетит, может быть, коршуном с цепкими когтями и острым клювом. А копни любого управляющего, где только не найдешь за ним вины? Обо всем-то управляющий пекись: и чтобы люди были сыты и одеты, и чтобы лошади были в теле, и чтобы коровы доились, и чтобы у овец шерсть была густая, и чтобы дороги были хорошо вымощены, и притом чтобы ни один талер не остался не вписанным в счета. А разве будешь стоять все время у писаря за спиной и следить, что он там записывает?
Две ночи Холгрен провел без сна, в тяжелых раздумьях. На третье утро приказал позвать этого самого негодяя-писаря и старосту и долго толковал с ними. Писарю-то что, а староста чесал затылок: самый сенокос, мужики только что разделались с господскими лугами, у самих почти что ни одного стога накошенного. Но управляющий на этот раз, прямо в диковинку, вел себя спокойно, даже кротко. Не вскакивал, не орал, не замахивался.
– Ничего не поделаешь, дорогой! Сам господин барон приказывает, значит, надо слушаться…
Еще до полудня два мужика выехали из имения верхом, чтобы нарядить барщинников разбирать стены и таскать мусор на завтра и возить кирпич на послезавтра. Это не в счет барщины, а толока для барина. Из Лиственного тоже приедут на помощь, пива – полбочки на день. Мужики с руганью вешали косы под застреху, бабы голосили. Ничего не поделаешь: «Барин приказал». Сам Холгрен велел запрячь две пары лошадей и поехал в Ригу за мастерами.
Кирпичный завод в Сосновом находился в северном краю волости, почти у самых рубежей Лиственного и Аулеи. Полторы мили езды от имения. Дорога по лугам, по песчаным мшарникам, затем по топкому сосняку Голого бора до лиственной молоди, за которой сразу начиналась заросшая кустарником глинистая равнина.
Крытая лубом печь курилась черным дымом. От большого аулейского леса тут вечно затишье, и поэтому дым стлался по земле и покрывал копотью все глинище. Кусты словно плавали в белых волнах дыма, который день-деньской выедал глаза копачам и возчикам. Рядышком два навеса на столбах – под одним сушился сырой кирпич, под другим был сложен обожженный, только что вынутый из печи. Припряженный к дышлу, приученный конь сам без погонщика крутил колоду с железными штырями, всаженную стояком в месильню. То была лошадь с барской конюшни, уже второе лето при этом деле и потому привыкшая к нему. Белая, костлявая, с изъеденной оводами спиной, проваливаясь почти до колен в глинистое месиво, она шагала по кругу, понурив голову, не сводя большого слезящегося глаза с устья печи. Оттуда время от времени выбегал закопченный обжигальщик и, яростно ругаясь и норовя угодить по израненным местам, хлестал лошадь березовым прутом. После этого глиномес немного ускорял шаг, но сразу же и замедлял его, видя, что мучитель накладывает охапку дров из поленницы и не подойдет, пока не подкинет их в печь. Шесть брусовалов-эстонцев без рубах удивительно ловко набивали глиной сколоченные из гладких дощечек формы и вытряхивали сырые кирпичи рядами на длинную доску. Работали они сдельно, поэтому не подымали глаз ни на печь, ни на возчиков.
Трое мужиков из лиственских толочан, первыми нагрузив телеги и отведя их на дорогу к просеке в ольшанике, сидели на груде свежих досок. Курили и временами перекидывались острым словцом, поглядывая на сосновских. Те у навеса по двое грузили. Когда одна подвода была нагружена, ее отводили в сторону и подгоняли другую. Наказано было на кирпичном заводе быть с солнышком. Скоро уж время полдничать, а Криш Лукст с сыном только еще заявляются. Двор у них на том краю волости, где живут так называемые «даугавцы», лошаденки у них самые ледащие, колеса скрипят, по целой неделе не мазаны. Э, да кто не знает старого Лукста с его Гачем!
И стоявшие у нагруженных телег, и те, кто еще только накладывали, встретили их хором:
– Дорогу! Даугавцы едут!
– Ух ты, вот так штука! И куда мы в такую рань? Даугавцы об эту пору только еще из логова вылезают.
– Ну, ведь пока мать сынку волосы расчешет…
– Ключник, иди-ка поздоровайся с почтенными господами.
«Луксты» были самым захудалым двором во всей волости. Земля ли хуже, сами ли такие – бог знает. Да только будь они самые богатые и приехали бы самыми первыми, все равно люди смеялись бы так же, потому что так же смеялись и над его отцом, и над дедом. С незапамятных времен так уж повелось, что над Лукстами все только потешались. Чем больше крестьянин замордован, тем он несправедливей и безжалостней к другим; не будучи в силах отомстить сильнейшему, он отыгрывается на самом слабом. Старый Лукст по привычке ничего не сказал, только, опустив глаза, возился возле своей телеги. Гач, покраснев, как свекла, по глупости и от растерянности засунул под шапку желтые льняные космы, дав этим новый повод для всеобщего смеха.
Ключник, который был здесь, чтобы приглядывать да приказывать, подошел, покачивая головой.
– Что это с вами? Никогда вы вовремя не можете приехать.
Лукст исподлобья взглянул на насмешников.
– Да видишь ты, отец ключник, такая незадача вышла…
– Знаю я твои незадачи, лучше помалкивай. Драть вас обоих надо. Заворачивай сюда, в тот конец, там для двоих еще есть место. Да смотрите мне – вас ведь одних нельзя оставлять, опять застрянете в дороге. Что это вы своих лошадей соломой, что ли, среди лета кормите? Вон бока-то как ввалились, словно у коров. Накладывайте на двадцать пять кирпичей меньше других, я уж сам буду в ответе.
Лукст попытался поддержать свое достоинство.
– Они только такие, ежели поглядеть, а тянут, что твои звери. Зимой, когда бревна возили…
– Не болтай, пошевеливайся! И что ты там околачиваешься, Эка! Помоги уложить!
Эка – настоящее его имя было Прицис – сын хозяина Преймана, дюжий мужик, зубоскал и хвастун, а прозвали его Экой потому, что после каждого слова вставлял это свое пустое «эк», – закрыл рот с вечно оскаленными белыми зубами и взъерошился.
– А чего это я должен помогать? Братья или свояки они мне? Эк, мой воз уж полный…
– Не болбочи, когда тебе приказывают, а то придется спину погладить. А ну берись, не топчись!
Злой и красный, Эка взбежал под навес, накидал на руку восемь кирпичей и прошипел сквозь зубы, проходя мимо Лукстов:
– Падаль этакая, вшивцы! Эк, дать бы вот этим кирпичом! Уж коли нет от вас толку, так нечего небо коптить.
Луксты ничего не ответили. Оба рысцой пустились к кирпичной клетке, столкнулись головами, накладывая кирпичи на руку, и неизвестно за что облаяли друг друга.
Еще оставалось три пустых телеги, когда Лукстам уже набросали полные подводы, – Эке хотелось показать, что получается там, где он берется за дело. Отходя, он сплюнул и выпятил грудь.
– Эк, грузчики! Полтора кирпича на двоих! Пусть вас старуха пеньку мыкать заставит!
Возы Лукстов поместили в середине, ключник всерьез боялся, как бы у них в дороге опять не стряслась какая-нибудь беда. Но когда лиственским велели ехать вслед за ними, началась перебранка.
– У меня лошадь все коленки обобьет об задок их телеги.
– Что нам, чернику собирать, пока они вперед уползут?
– Нам уж тогда лучше вздремнуть, пока они Голый бор минуют!
К этим толочанам даже ключник относился с известным уважением. Он только подшутил:
– Ну, где же сосновским котам против медведей из казенного имения!
Работников это умаслило, они тоже посмеялись и успокоились. И верно, у них были права на это «мы» и «они». Сами, по своему почину, наложили на пятьдесят кирпичей больше. Того небось не сказали, что Холодкевич просто ради похвальбы велел взять трех лучших лошадей, одну даже прямо с господской конюшни.
По глинищу сквозь кусты дорога такая узкая, что возчики могли идти только за подводами. Местами верхний слой глины уже задубел, но разъезженные колеи ухабистые и глубокие – по самую ступицу. Местами снизу сочилась вода, и там колеса увязали так, что даже людям из казенного имения приходилось налегать на задок телеги и помогать лошадям. Через Голый бор дорога, правда, шире, но там так топко, что весной пришлось настелить гать, да только отсыревшие и размочаленные бревенца крутились вместе с колесами. Луксты, хватаясь за грядки телеги, помогали тянуть ее, озабоченно поглядывая на колеса с обгрызанными спицами, на завертки из лыка, на хомуты с соломенными подхомутниками, которые только поматывались, когда телега цеплялась за какое-нибудь бревнышко. На лицах их была заметна величайшая тревога и беспокойство – как бы только вновь что-нибудь не порвалось либо не поломалось, опять на смех подымут. Но всем сейчас было не до шуток, каждый занят своей лошадью и возом. Тридцать одна телега тарахтела так, что приходилось кричать, чтобы ближайший сосед услыхал хоть слово.
Лошади поминутно останавливались потереться об оглоблю и согнать присосавшихся ко лбу или к морде слепней или хоть немного отогнать оводов, черной тучей носившихся вокруг и норовивших забраться под брюхо, где кожа потоньше и почувствительнее. Насевших на спину возчики убивали шапками, но ведь всех в лесу не перебьешь. Редкие чахлые сосенки не отбрасывали ни малейшей тени, от кочковатого болотняка поднимались душные испарения. Усеянный белыми клубочками цветов багульник одурял барщинников хмельным запахом. Низкие темно-зеленые кустики черники гнулись под тяжестью ягод, но у возчиков не было времени ухватить горсть и освежить пересохший рот. Баба с девчонкой, увидавшие возчиков, точно вспугнутые перепелки, припали за сухую кочку. Такой длинный обоз наверняка сопровождает кто-нибудь из имения, а ведь сегодня не воскресенье, чтобы ягоды собирать.
По сухому мшарнику дорога, правда, ровная, но тяжелая, песчаная. Ключник велел остановиться и дать лошадям передохнуть. У тех взмокший пах так и ходил, и под хомутом отсырело. Привлеченные запахом пота оводы накидывались еще яростнее. Возчики, усевшись в вереске, сняв шапки, утирали пот. Вся прогалина устлана покровом из полураспустившихся бледно-лиловых цветов. Прилетевшие из какого-то дупла в осине пчелы напрасно сновали здесь. Только одному Эке некогда было присесть и смахнуть пот с глаз: гужи распустились, подхомутник выбился, дуга свалилась лошади на холку. Он, чертыхаясь, перепряг чалого, пнув его ногой, словно тот был виноват. Сидевшие посмеивались над бедой, что стряслась с этим хвастуном. Усевшиеся поодаль Луксты удовлетворенно переглянулись.
Через луга шла дорога, исправленная местами нынешним летом, с заново настланными мостиками. Все тридцать хозяев, у которых покосы за господскими угодьями, съехались как-то в воскресенье на толоку и исправили, чтобы возы с сеном не застревали на топях и колеса не ломались. Поэтому теперь и даугавцам с кирпичом ехать легче. Покосники ужасно гордились и с полным основанием хвастали своей работой. Да и как же! Годами толковали о починке дороги к лугам – еще отцы спорили, кому это положено делать. У Грауда покос дальше всех, у самого леса, все и сходились на том, что ему первому ехать с топором и лопатой. А Грауд кивал на Лауков, у них-де покосы самые большие да к тому же и два сына в дому – что они, не могут малость поворочаться, чтобы самим же не пришлось лошадей губить? Тут, будто ласка, кидалась сама Лаукова. Разве у них покос не в самой середке? С чего это они должны чинить? Это чтобы разные с дальних покосов могли разъезжать? Два сына?! Один только! Разве же второго, убогонького, можно в счет брать?
И вдруг этим летом всех объединил невероятный героический труд. Побуждаемые примером лиственцев, сговорились, съехались как-то в воскресенье в послеобеденное время и починили – двадцать возов гравия свалили на то место, где топь и в самое жаркое время не просыхала. «Как доска дорога!» – хвалились покосники; показывая даугавцам свою работу. «Доска» эта была немножко диковинная: две глубоко изъезженные колеи, откуда колесу ни за что не выбраться; посредине еще более глубокая борозда, выбитая подковами, выступать из нее ни одному порядочному коню не пришло бы в голову. Дно каждой колеи укатано довольно гладко, промежутки между колеями заросли высокой травой. Рядом, в густой полевице, проезжающие вытоптали удобную тропинку. Замотав вожжи за край задней грядки телеги, возчики, беседуя, шагали по двое, по трое. У ключника ноги слабоваты, он уселся на передний воз, то и дело оглядываясь, не отстал ли кто-нибудь. Подгонять он не подгонял, спешить некуда – все равно после обеда второй раз съездят.
На сырых торфянистых лугах трава временами росла хорошо. В нынешнее засушливое лето выдалась не такая высокая, да зато сочная, мало таволги и других негодных лесных трав с твердыми стеблями и хрупкими листьями, которые, еще когда в стога начинают сметывать, крошатся и рассыпаются трухой. Весь мужичий конец еще не выкошен; полевица уже отцвела и поблекла, клонясь над смолянкой, лютиками, звонцом и бурым медовиком. Но вот пошли чищеные, ровные, скошенные господские луга и на них тридцать еще не осевших копен с дерном на стожарах.
Шагая рядом с возом, Грантсгал покачал головой.
– Доброе сено в этот год поставили для имения, отец ключник. Без единого дождя. Зеленое, яркое, что твой гарус.
Ключник повернулся, глянул на луга.
– А чего не поставить, коли время как на заказ. Можно было работать с прохладцей. А вон – что такое, вроде кто зубами грыз, по всему прокосу из-под валов щетина торчит?
– Это Лауков покос, так они и грызут каждый год. Тенис косу наладить не умеет, а девка – наточить как следует. Ходят оба, как гадюк бьют.
– Ах, Лауков – ну, тогда понятно… Управляющий на такие дела глазастый.
– А Лаукам что!.. Других эстонец по три раза обойдет, вырвет клок из копны, свернет жгутом: «Глянь ты, свиное рыло! Жижа течет, а ты уж хочешь в стога метать. Разметать и завтра прогрести еще раз!» А где там жижа, когда еще в валах шуршит. Что я, первый год стога ставлю? Чего же хорошего – пересушить? Ведь лист осыплется – мякина, а не сено. А Лауков, так тех кругом обходит. С эстонцем в друзьях-приятелях живут да посвистывают.
– Это что еще за эстонец такой? Ты, Грантсгал, порки, видно, на своем веку не пробовал.
Грантсгал опешил от этого выговора. Ключник ему хоть и дальняя, но все ж таки родня.
– Да ведь я что, отец ключник… Все его так зовут.
Ключник ничего на это не ответил, только еще раз взглянул на луг.
– На десять стогов в этом году меньше, чем в прошлом. Староста злится – эти десять, мол, на покосе оставили.
– Десять – на покосе!.. Да что он, мозги с кашей съел?! В такую сушь! С самой Троицы раза два только поморосило. А зато уж и сено – без лесных трав, без жесткого стебелья.
Ключник задумался.
– Так-то оно так… Да управляющий беспокоится. Барин едет домой, говорит, как знать, может, захочет пару верховых лошадей держать, а хватит ли у нас кормов? Ведь по весне только-только вытянули скотину. А этот год? Рожь еще ничего, а сколько там яровой соломы выйдет? С вас, голяков, тоже брать уже нечего.
– С нас!.. То же самое и будет, как в голодное время, когда солому с крыш скормили, а по весне борону все равно самим тащить пришлось. Пусть этот эст… пусть этот управляющий для себя держит только одну верховую, тогда хватит. Пусть не держит экономку да служанку, пусть не гоняет наших девок на свои работы, тогда хватит. Если бы у молодого барина были глаза на месте – гнал бы такого взашей. Сколько он людей обдирал, а куда все добро девалось? Вконец разорил нас, а что из этого барину пошло?!
– Не кричи так: Эка неподалеку – услышит, тогда нам обоим несдобровать. Верно, разве я сам не вижу – чистый дьявол! Весной коров за хвосты поднимать приходится, а зато сколько осенью ржи да овса в Ригу идет, сколько ячменя на лиственскую пивоварню! Барин, мол, в Неметчине все проедает, с девками проматывает, в карты проигрывает.
– А у самого-то всегда припасен бочонок с вином в погребе. Сколько пур ржи он пеклюет для себя? Куда идут пять фунтов чесаного льна, что он с позапрошлого года каждому двору накинул? Да разве барин об этом ведает? Ты там поближе, лучше всех видишь, тебе бы и рассказать про все.
Ключник испуганно отмахнулся.
– С ума ты спятил, Грантсгал! Да куда я, старик этакий? Самому бы шкуру сберечь. Думаешь, управитель останется тебе виноватым, не сумеет выкрутиться? Ты эту лису не знаешь. Я уже и теперь по ночам не сплю – будто жулик какой либо вор. Что осенью в клеть ссыпают – у меня до последней пуры на бирках зарублено. Приедет молодой барин и спросит, где они? Подай сюда, хочу поглядеть, сколько вы намолотили прошлый год, сколько в позапрошлый… А что я покажу, ежели управитель у меня бирки отбирает? Я-де их утерять еще могу, как тогда разбираться станут? Я-то их бы не утерял, у меня все было бы в целости. А вот как теперь будет, это мне невдомек. Осенью сгонит лошадей и говорит: нечего тебе здесь считать, мы с писарем сами запишем, ты в этих делах ничего не понимаешь… Я-то хорошо понимаю, и ваши дела тоже, да что я могу поделать, приказывать-то я не могу. И уж четвертый год велю своему Марчу нарезать вторые бирки, и эти для лучшей сохранности у себя держим. Что будет, то будет. Моей спине еще при старом бароне немало доставалось. Да вот за Марча боюсь, животом он слабый, мается… Приезжал бы барин скорей, по крайней мере мученью конец.
– А ты все ж думаешь, что приедет? Который уж раз так ждем, а все не едет. Врет, поди, все управитель.
– Нынче не врет, сам так струсил – куда тебе. Больно уж много грехов на душе накопилось. Да и приехал уж, сказывают, только на время задержался у Этлиней в Отроге. Старому барону неможется, а тетка нашего-то у него одно время вроде за жену была.
– Полюбовница – кто того не ведает. Да и ребенка прижили.
– Прямо трясется наш управляющий, не знает, за что браться, за что хвататься. Потому-то вас в самую страдную пору и гоняют за этим кирпичом.
Тремя возами дальше Силамикелис вел разговор с работником Сусура – Клавом.
– Чем не житье барину. Сено в стогах, пусть польет хоть завтра. А когда мы попадем на свои покосы?
Неразговорчивый Клав пробурчал, будто выдавливая слова из горла:
– На той неделе, когда польет.
– Видно, так. Сколько всего и травы-то нынче, и ту сгноят. Осенью опять сгребай лист на подстилку, всю солому придется скормить скотине, да и то поди знай, хватит ли.
– Не хватит… Наломать овцам осинника, тогда хватит.
– Много ты их выкормил? А ежели от осинового листа у овец в утробе клоп заводится и шерсть облазит?
– Полынью надо поить, тогда не облезет.
Силамикелис рассердился.
– Вот умник выискался! Не было у тебя скотины, нет и горя. У самого, видно, старуха водку на полыни настаивает, то-то ничего и не пристает к тебе. Бесшабашная жизнь у такого батрака, ни тебе заботы, ни горя.
– Ну и отдай мне свои Силамикели, да и ступай в Сусуры на мое место. Сусур каждую субботу мясом кормит.
Силамикелис только рукой махнул: с таким лучше не заводиться. Слова еле выдавливает, а уж скажет – как обухом по голове.
Тяжело вздохнул.
– Вот ведь свалилась на нас эта напасть с кирпичами. Говорят, всю неделю заставят возить.
– Я уж сказал, пока не польет. Тогда и косить сможете.
– Барин приказал, чтобы новый замок поставили еще прошлой осенью, когда домой собирался. Кирпич уже четвертый год обжигают – по четыре печи в лето, два замка можно было построить. Да ведь коли эстонцу деньги надобны, так все на сторону продает. Говорят, под Дерптом себе имение купил.
– Каждый таких барчат доить станет, которые только в Неметчине жить хотят.
– Да ведь если бы он только одного барина доил – а то и нас! Кому все это доводится собирать да напасать, что крадет эстонец? Нам! Не верю я, хоть убей, и не поверю, что те пять фунтов льна с ведома барина. И пура орехов со двора, что он в Ригу отвозит, и четыре короба, и пура пеньки вместо полпуры. А зачем погнали за кирпичом в самый сенокос? Это ведь не человек, а зверь! Старый Брюммер тоже зверь был, так хоть в сенокос не донимал – потом по субботам, по воскресеньям можно было отработать.
– Сами виноваты. Чистые телки, а не хозяева. Послали бы жалобу шведским властям в Ригу, тогда и увидели бы, что бывает за такие штуки, когда людей обдирают да в сенокос на работы гонят.
– Эх, да что ты, Клав! Сколько уж об этом судили да рядили, да ведь что мы можем? Разве мы хозяева – телячьи головы, твоя правда. А только так и выходит: кто же это поедет в Ригу? Не успеет и лошадь запрячь, как уж кто-нибудь сбегает, шепнет эстонцу. Разве мало у нас таких? Сговору у нас нет, потому-то нас и гонят, голодом морят и забивают, как скотину. Старый Брюммер был зверь, так хоть свой господин. А тут этакий, невесть откуда и взялся, эстонец! Заявился жердь жердью, брюхо подтянуто, а теперь на нашем поту вон какую утробу наел, носить не под силу.
– За жалобу властям теперь никого судить не могут.
– Поди скажи это эстонцу.
– Мне ему нечего говорить, господа из Риги ему скажут. Видал, как получилось с лиственским барином. Именьишко тю-тю, теперь, сказывают, в Елгаве улицы подметает.
– У него грамоты были негодные.
– И грамоты негодные, и порядки в имении негодные. Он ведь заставлял слугу выпивать сковородку кипящей подливки, если тот, бывало, ослышится и прикажет обед готовить не в час, а в два.
– Эх, да что там, Клав! Да разве же мужику с барином тягаться? У господ и сговор, и плеть да розги, и сила. А у нас что?
– У Юриса Атауги и смелость была, и сила нашлась. Вон эстонец теперь гуляет с каиновой печатью на лбу.
– А чего Юрис Атауга этим добился? Где он теперь? Как и Друст, в лесу с волками – ежели те его еще не сожрали.
– И вовсе он не в лесу, а в Риге. В Риге эстонец ничего не может поделать…
Начавшаяся позади суматоха прервала беседу. Привычные лошади тотчас же постарались воспользоваться случаем и остановились. Ключник слез с воза Грантсгала и, ворча про себя, пошел взглянуть. Беда-то была невелика, да возни много: у старого Бриедиса сломался шкворень. Тяжелая груда кирпича лежала на земле, лошадь косилась назад – уж не она ли виновата в этом несчастье?
Ключник подошел разгневанный, делая вид, что больная нога причиняет ему боль и поэтому приходится так тяжело опираться на самодельную гнутую ореховую палку. Ведь Бриедис родня, к тому же в молодости вместе прожили двадцать лет в одном хозяйстве. Сердито окинул взглядом остолбеневшую толпу возчиков.
– Чего стоите? Сгружайте! Телега сама не подымется.
Разгрузить воз для десятка человек дело одной минуты. Сломанный шкворень лежал в борозде, взрытой копытами. Ключник взвесил оба конца на ладони.
– Беда-то не сегодня приключилась, трещина давняя. Стар становишься, Бриедис, зять в доме позарез нужен.
Возчики с усмешкой переглянулись. Тенис Лаук, покраснев, спрятался за спинами остальных. Грантсгал поглядел на солнце, затем подтолкнул ключника.
– Здесь без кузнеца не обойтись, а то проторчим до обеда.
Ключник кивнул головой.
– Ну, у кого ноги шустрые? Ах да, Эка! Язык-то у тебя всегда хорошо привешен. Возьми-ка слетай до Мартыня Атауги. Пусть сейчас же сварит. Был бы только дома – кузня-то не дымится.
Кузенка Атауги невдалеке, за кустами черной ольхи, и впрямь не дымила.
Эка потащился не спеша, позвякивая сломанным шкворнем и злясь про себя: «Слетай, слетай… Впился что клещ… Больше некому, один я за всех на побегушках…»
Дверь кузницы закрыта, еще издали видно, что кузнеца нет дома. Эка лишь приоткрыл ее и заглянул: холодно, горн сегодня не разжигали. Старая Дарта несла в ведерке корм свиньям и, подойдя к колодцу, плеснула немного холодной воды в пареную льняную мякину. На Эку не обратила никакого внимания, давно уже привыкла, что все кузнеца ищут. Сгорбленный Марцис на солнцепеке ковырялся над лукошком. Эка направился туда.
– Кузнец где? Шкворень надо сварить.
Марцис даже не счел нужным поднять глаза от работы.
– Кузнец в имении. В кузне и огня сегодня не разводили. Шкворень, говоришь? Чего же это нагружают так, что добро губят?








