Текст книги "На грани веков"
Автор книги: Андрей Упит
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 38 страниц)
– Я-то хочу…
Так о чем еще толковать? Продолжая стоять рядом, он крепко пожал ей руку, и она ему ответила. Ну вот, наконец-то все уладилось.
4Уладиться-то оно уладилось, да только в одном: наконец-то они убедились во взаимном согласии. Но оказалось, что этого мало. Пастор Лаубернского прихода просто-напросто выставил Мартыня с Интой за дверь. Он всегда ненавидел семейство Атаугов, старого Марциса не единожды предавал анафеме за ересь, язычество и колдовство, покойную Дарту – за то, что не ходила в кирху и придерживалась католической веры. А Мартынь – тот смутьян, подстрекатель и безбожник, только по его вине и приключилась эта неприятная история с законно повенчанной невестой Тениса Лаука – Майей Бриедис. Кроме того, старика нещадно мучила ломота в костях и, хотя на то, несомненно, была воля божья, каждого посетителя он считал извергом; слова человеческого от святого отца теперь никто не слышал – только крик да брань. А главное, время-то какое, не знаешь, что дозволено, что запрещено, – приходится быть осторожным.
Мартынь пошел к лиственскому барину. Холодкевич теперь редко бывал дома, – если не в Риге, то наверняка в Отроге, где дневал и ночевал. А когда его удалось застать – на коне, по дороге к баронессе Геттлинг, он только пожал плечами, подумал, потом решительно тряхнул головой. Никакого разрешения он дать не может, потому как в Танненгофе он теперь никто; остается только ждать, когда настоящие господа заявятся. Долго разговаривать не стал, сказал, как отрубил, и уехал. Ничего не поделаешь, приходилось ждать.
Вот они и ждали всю осень и зиму, а весной начались невиданные события и перемены.
В Лауберн приехал молодой барин, какой-то дальний родственник старого Шульца. Холодкевич так и не смог разобраться в их родственных отношениях. Отобедав, третий час сидели они за столом и пили кислый мозель – другого вина в подвалах Лауберна уже не было. Поначалу Винцент фон Шнейдер морщился: он в Митаве после жареного цыпленка обычно требовал что-нибудь из французских напитков. Холодкевич пожаловался на неудобства провинциальной жизни и на свое деревенское неуменье разобраться в том, что принято в высшем обществе; он мало-помалу стал смекать, что не так уж трудно будет обвести вокруг пальца этого зеленого юнца. Сам он только чокался и делал вид, что пьет, но зато старался, чтоб у того стакан не оставался пустым и не прерывалось бесконечное словоизвержение. Говорил фон Шнейдер на особенном немецком наречии, где слышалось много польских, а иногда и изуродованных русских слов, – да теперь на подобном языке изъяснялись почти все дворяне, служащие в русской армии. Родился он где-то под Варшавой и окрещен в католичество, мать была настоящей полькой, а настоящий ли немец отец, в этом, кажется, он и сам не был точно уверен. Сперва он служил в саксонской армии Августа. Когда Карл рассеял и разогнал ее, попал к генералу Ренну, носил мундир русского драгунского офицера и совершал подвиги – больше в салонах курляндских аристократов и в митавских погребках, нежели на поле битвы. И никак нельзя было разобрать, в чем дело: вышла ли у него стычка с адъютантом самого командира по пьяной лавочке или из-за более интимных обстоятельств. Одно Холодкевич понял точно: новый владелец Лауберна отставлен от службы и даже без мундира.
Еще давеча, когда обходили и осматривали имение, бывший арендатор убедился, что о хозяйстве этот юнец не имеет никакого представления. Правда, он заметил, что дорожки перед замком и в парке последнее время запущены, но ни малейшего внимания не обратил ни на дырявую крышу сарая, ни на полегшую под снегом озимую рожь. А теперь вот этот новоявленный хозяин сидел, уже раскрасневшись, треща без умолку, хватая длинными пальцами только что подвинутый стакан, но не видел узко прищуренных глаз Холодкевича, которые становились все насмешливее. Под конец Холодкевич даже счел излишним удивляться россказням этого хвастуна, не желая разбираться, где тут выдумки, а где подлинные приключения. Дворянин этот с виду был таким же невзрачным, как и его фамилия[13]13
Шнейдер – портной (немецк.).
[Закрыть]: тонкий и костлявый, похожий на березовую лучину, рот несуразно велик, верхние зубы выдаются, нос с большой горбинкой, жидкая рыжеватая шевелюра уже поредела, – словом, вид не ахти какой, и все же он может быть настоящим мучителем и душегубом. Холодкевич больше прислушивался к приглушенному гомону на дворе, куда была созвана вся волость, чтобы познакомиться с новым барином и приветствовать его. «Бог знает, каково вам теперь придется! – думал он. – Жаль этих мужиков, с которыми я столько лет не так уж плохо ладил».
Наконец и Винцент фон Шнейдер прислушался к шуму на дворе. Подумав немного, он вспомнил, что сам же приказал созвать людей, чтобы предстать перед ними. На ногах он стоял не очень твердо, зато геройски выпятил грудь и величественно откинул голову. Холодкевич держался позади, лицо у него было серьезное и торжественное, только в глазах таилась скрытая насмешка. Став на крыльце, новый барин обвел толпу водянистыми глазами и попытался обратиться к ней с речью. По правде говоря, на речь это мало походило. Он забыл, что перед ним не драгунский взвод на плацу, а мужики, для которых он отныне отец и благодетель. После пяти-шести фраз у него не хватило ни голоса, ни уменья произносить речи; он оглянулся на Холодкевича, тот стал рядом и продолжал речь спокойно, размеренно, как человек, знающий своих людей, – а фон Шнейдер только утвердительно кивал головой. Лиственские мужики чувствовали глубочайшее недоумение – каким покажет себя в будущем их новый барин? Во всяком случае вся его болтовня ничего доброго не сулит. А то, что он выкинул под конец, вовсе их ошеломило. Фон Шнейдер увидел девок, которые, по обычаю, стояли отдельно, кучкой, и гадали, заметит ли их новый барин, как в свое время старый. Ну да, и этот неравнодушен, – вот он спустился с крыльца и, вытянув шею, оглядел всю кучку, точно выведенных на базар телушек. Мокрой от вина ладонью похлопал по подбородку ближнюю, приподнял круглое лицо, выпученными глазами впился в покрасневшую щеку и сразу же отскочил – где-то громко охнула какая-то баба. По близорукости он не смог разглядеть крикуньи, погрозил всей толпе кулаком, звякнул серебряными шпорами, приказал подать коня, а сам направился в замок подкрепиться на дорогу еще стаканчиком. Недоумевая и предчувствуя недоброе, глядели лиственцы на своего прежнего барина, но Холодкевич только пожал плечами – а ему что за дело, пусть сами теперь разбираются. Через полчаса после Винцента фон Шнейдера и он приказал оседлать коня и уехал улаживать свои дела в Атрадзен.
Предчувствовали недоброе и сосновцы, но, поскольку Холодкевич еще наезжал из Отрога и по-прежнему распоряжался на правах управляющего, они надеялись, что в конце концов все как-нибудь уладится. После того как новый лиственский барин погрозил своим мужикам кулаком, они две недели жили в смятении. Не было никакого сомнения в том, что добрые времена миновали, выгнанные шведами господа возвращались, а вместе с ними – все зверства, не забытые отцами и дедами, и вдобавок еще новые горести. О баронессе Этлинь из Отрога ходили страшные слухи. Нерадивые хозяева спешили сдать не сданное прошлой осенью и зимой, засыпали закрома Марча овсом и ячменем; за амбарами выросли массивные поленницы дров, с кирпичного завода везли кирпич для постройки дома управляющего, что было решено еще в прошлом году, исправили вконец разбитую дорогу и возле покосов Лукстов. Давно уже стояли наготове белые березовые столбы для почетных ворот, дворовые девки сплели гирлянды из брусничника. Марч допоздна не ложился спать, несчетное число раз повторяя десяток фраз, сочиненных им для приветствия новой госпожи. Трое мужиков томились на сеновале, чтобы оказаться под рукой, когда Холодкевич известит о прибытии господ и потребуется спешно созвать жителей волости.
Но сосновцы не знали, что Холодкевич только половину времени проводил в Отроге у молодой баронессы, вторую же половину он проводил в Риге, оформляя передачу Лиственного и улаживая прочие свои дела. Получилось так, что однажды, уже в сумерках, из лесу вынырнула запряженная парой лоснящихся вороных карета со злым бородатым кучером на козлах. Карету никто не встретил. Она остановилась перед замком и долгое время не открывалась. Только когда подбежала жена Марча, Мильда, оттуда выбралось странное существо, черное, как ворона, на спине горб, голова укутана двумя платками. Пока Мильда соображала, что же ей делать, чернохвостая помогла вылезть сморщенной старухе и женщине помоложе, у которой на крошечном личике торчал нос, похожий на птичий клюв. С этого лица на Мильду глянула пара жалящих глаз, у нее подкосились испачканные в хлеву ноги, а руки тщетно пытались поправить неприлично высоко подоткнутую полосатую юбку. Шарлотта-Амалия фон Геттлинг так долго смотрела на недопустимо красивую мужичку, покуда та не залилась багровым румянцем и стала озираться по сторонам, выискивая, куда бы залезть и укрыться от этого взгляда, жалящего, точно оса. Послышался сухой, скрипучий голос:
– Ты есть ключникова жена? А он уже улегшийся спать?
Площадка перед замком была недавно усыпана свежим гравием и тщательно утрамбована, но Мильде показалось, что ноги уходят в нее чуть не по колено. Как же это барыня узнала ее? И голос какой противный, и язык нарочно ломаный – до чего непохож на приятную, мелодичную речь Холодкевича. Жена ключника знала, что полагается припасть к рукаву, а может, и к подолу, но за последние годы это настолько забылось, что ни один мускул не хотел выполнить эту рабскую обязанность. К счастью, уже подбежал с ключами Марч, тоже растерянный, тоже не соображая, что же прежде всего делать. Кланяясь и бормоча что-то несуразное, он долго отмыкал двери, а бородач на козлах косился на него одним глазом, сгибая ясеневое кнутовище, уткнутое в широкую подножку, защищающую карету от грязи.
Монахиня вела старуху так, словно это не живой человек, а стеклянный пузырь, готовый разлететься вдребезги от одного прикосновения к ступеням. Шарлотта-Амалия, фыркая, шла чуть позади, Марч со связкой ключей следовал на почтительном расстоянии; в нос ему ударял запах пудры и каких-то пахучих зелий, неведомый и потому пугающий. Наверху, в большом зале, никто так и не удосужился полностью уничтожить следы погрома, учиненного Друстом, – потолок закопчен, кирпичный пол выщерблен, вместо двух выбитых стекол в окно вклеены холщовые тряпки. Воздух точно в заброшенном заплесневевшем подвале. От движения людей облаком взметнулась пыль, заалевшая в лучах вечерней зари. Старая баронесса, точно падая в обморок, плюхнулась в мягкое кресло, из которого также вылетело серое облачко пыли. Монахиня тут же подскочила к ней с нюхательной солью. Молодая барыня смерила Марча таким взглядом, что у него ноги подкосились. Послышался все тот же скрипучий окрик, который в закрытом помещении ужалил еще острее, чем на дворе:
– Открой окно, скотина!
Марч ринулся к окну и не сразу смог открыть его, – руки не слушались, а в голове все смешалось… Значит, «скотина»!.. Одним словом сказано больше, чем иной раз длинными речами. Каким-то кошмаром предстала в сознании Марча и его собственная жизнь, и будущая судьба всего Соснового. Он не мог сообразить, то ли ему дальше крутиться тут, словно угоревшему коту, то ли кинуться вон, схватить Мильду и мать за руку и немедля бежать в лес. Шарлотта-Амалия приоткрыла дверь и просунула свой клюв в спальню Брюммера. На лице ее отразилось непреодолимое отвращение, жилистые пальцы растопырились, точно когти у ястреба, почуявшего вблизи жертву. Старуха в своем кресле напоминала обгоревшую, скоробившуюся бересту, только сверкающие глазки пытливо и изучающе бегали по этому неуютному помещению, вовсе не подготовленному к приему своих новых господ и владельцев. Тут чернохвостая вскинула руку в широком черном рукаве – это походило на взмах крыла зловещего ворона, – и Марч понял, что его изгоняют. На цыпочках он проскользнул в дверь, тихонько прикрыл ее и перевел дух, точно все время с головой находился в тинистой воде. Большая серая крыса метнулась в этот момент вверх по ступенькам, точно и у нее были дела к новым господам. Марч пинком скинул ее назад, и она, пискнув, исчезла где-то в подвале.
Все дворовые уже собрались перед замком, чуть поодаль от дверей, сбившись в кучку и глядя вверх, где в окне спальни как раз блеснуло красное пламя свечи. Кто-то шептался, спрашивая о чем-то, но тут же умолк, заметив, как Марч вылетел из господских покоев и свесив голову пробирается не только мимо них, но и мимо своей Мильды. А тут еще от конюшни послышался повелительный окрик:
– Эй, конюхи! Чего околачиваетесь, а распрягать кто будет? Что, мне всю ночь вас ждать?
Да, это не покойный Кришьянис, который сам и запряжет, сам и правит. Трое конюхов кинулись к лошадям, а с ними и Марч, хотя это вовсе не входило в его обязанности. Атрадзенский кучер ходил вокруг, стискивая в кулаке ясеневое кнутовище и хозяйски распоряжаясь, пока, наконец, не распрягли злобных вороных и не вымыли карету. Приказав засыпать овса только через час, он пошел в обход по жилищам сосновских дворовых, подыскивая место, где бы устроиться. В людской все углы забиты, он, скривившись, выскочил оттуда и сплюнул. В логово бывшей старостихи у хлева только голову просунул, но в комнате ключника, оглядевшись, распоясался, уселся на Мильдину кровать и просто заявил:
– Тут я и останусь. Ты, старуха, притащи мне поесть, да поживее, я спать хочу.
Ключница, Марч и Мильда потихоньку перебрались на сеновал. Старуха долго шуршала соломенной трухой – там спасу не было от блох и весенней мошкары, – тяжело вздыхала и охала. Марч с Мильдой лежали, тесно прижавшись, обогревая дыханием друг друга. Мильда прильнула ртом к самому уху мужа и прошептала так тихо, что он еле расслышал:
– Откуда она меня знает? Как она сразу же смогла меня признать?
Марч так же тихо прошептал в ответ:
– Она всех нас знает, для нас у нее только одно слово: «скоты».
– Так и сказала?
– Да, так и назвала меня, только скотиной мы для нее будем.
Они долго пролежали, делая вид, что спят, дышали протяжно и размеренно: ведь завтра тяжелый день. Но когда на рассвете Марч открыл глаза, он увидел глаза Мильды, широко раскрытые, с застывшим в них вопросом. А что он может ей сказать, что он сам знает? Они уже не пытались заснуть, а только глядели друг на друга и читали в глазах страх перед угрожающе нависшей над ними судьбой.
Одна надежда оставалась у сосновцев, что на следующее утро заявится Холодкевич. Ни утром, ни до полудня его не было. Кучер важно отправился в замок, а выйдя оттуда, приказал запрягать лошадей. Люди снова столпились перед замком, спрашивать никто никого не решался. Чернохвостая вывела старую баронессу, та забралась в карету и только обвела злобным крысиным взглядом толпу. Когда обе отбыли, еще пристальнее оглядела мужиков оставшаяся в усадьбе молодая баронесса. Моросил мелкий теплый дождик, день был пасмурный, такой же выглядела и Шарлотта-Амалия фон Геттлинг. Видно, что она плохо выспалась, злобные глаза ее, неизвестно что высматривая, жалили вконец упавших духом крестьян, большой рот не произносил ни ласкового, ни сердитого слова. Она заметила стоявших особняком дворовых девок и баб помоложе и выгнула тонкую шею, чтобы пристальнее разглядеть каждую. Они стояли, словно осыпаемые горячими угольями, и не могли понять, с чего баронесса такая сердитая. Но объяснялось все очень просто. Эти деревенские молодки и девки в изношенных юбках, с грязными ногами были здоровые и сильные, румяные щеки их так и цвели, из-под платочков выбивались буйные пряди светлых волос, груди от волнения вздымались так, что тонкие кофты не в состоянии были скрыть соблазнительно округлых форм; от них веяло запахом хлева, свежевскопанной земли и ельника. А баронесса, стоявшая в дверях замка, походила на сухую корку, только глаза ее завистливо сверкали и узкая рука стискивала тонкий, плетенный из воловьих жил кнутик, напоминавший жало огромной желтой осы. Так и не раскрыв рта, Шарлотта-Амалия повернулась и исчезла в замке.
Сосновцы томились неизвестностью. Не было среди них опытного мужчины, который набрался бы духу и пошел узнать о распоряжениях, как не было ни одной женщины, знающей, как подступиться к суровым господам. Да, прав был Холодкевич, слишком он их распустил, потворствуя и потакая, – в первый же день каждый понял, каким боком выйдет им теперь это потворство. Но все-таки надо было что-то делать. Марч долго совещался с самыми рассудительными мужиками и бабами, потом выделил четырех девок попригляднее и почище и послал прибрать внутренние помещения замка, о чем Холодкевич, занятый своими заботами, совсем забыл. Двух расторопных баб поставил на кухню – снеди в клети и подвале замка было еще вдоволь. Но баронесса только поклевала малость, точно пичужка, от одного блюда, от другого, фыркнула и отодвинула все, будто сосновские хозяйки вовсе не умели ни жарить, ни варить. Девок, вытиравших пыль, мывших пол и прибиравших постель, она не погнала, а только семенила из угла в угол и поглядывала так, что у тех метла то и дело грохалась на пол и тряпки валились из рук. Проходя мимо, наступила парчовым башмачком на пальцы Мильды; та побагровела и вскинула голову, но все же сдержалась и сделала вид, будто у баронессы это вышло нечаянно.
Но за полдень из своего логова подле хлева выползла бывшая старостиха. Нарядившись в лучшее платье, поплелась в замок и пробыла там долгое время. Дворовые, поглядывая из-за углов, заметили, как она размахивает руками и что-то рассказывает, – каждому стало ясно, что доброго слова эта ведьма ни о ком не скажет, верно, выкладывает все, что происходило в Сосновом за последние годы. А когда к вечеру она еще привела Бриедисову Анну с ее Минной, тут сосновцы ясно поняли, что теперь только и остается ждать чего-то страшного.
Надвигалось оно медленно, но неотвратимо, как сгущающаяся грозовая туча или как сама судьба. За неделю старостиха была назначена господской экономкой и помещена в ту подвальную комнату, где когда-то жила нянька Курта, старая Лавиза, и где она скончалась вместе с Бриедисовой Майей. Горничная – Бриедисова Минна – стала жить в каморке рядом с покоями баронессы, потому что Шарлотта-Амалия страдала тяжелыми кошмарами и часто среди ночи звала на помощь служанку. Помощнице Минны – Мильде – было наказано спать в углу на кухне, появляться в людской, где теперь ютились Марч со своей матерью, ей наистрожайше запретили. В жилье ключника вселился кучер барыни, заставив прежде тщательно побелить его и заняв кровать Мильды. Из Отрога он привез приказчика и писаря, их поместили где-то в чердачных помещениях замка, а четырех отрожских работников – в бывшем логове старостихи. Отрожские стали хозяйничать, сосновские в своем имении больше ничего не значили.
За неделю они научились ходить на цыпочках; встречаясь, отворачивались друг от друга – ежели старостиха с утра в замке, ежели туда то и дело заявляется Анна, так лучше поберечься, чтобы не обронить лишнего слова, которое вскоре же непременно станет известно барыне. Весь бытовой и рабочий уклад в имении был изменен до самого основания. Конюхов послали на полевые работы, а ходить за лошадьми и двором определили четырех отрожских. Прежних скотниц послали на огороды, а пожилых баб поставили чистить хлевы, чего не бывало даже при старом Брюммере. Толку от этих нововведений не видно было, но дворовые в скором времени отгадали, где проявляются прихоти самой баронессы, а где сказались языки старостихи и Анны, которые были куда опаснее вздорных причуд Шарлотты-Амалии. Неведомо откуда заявился и давно пропавший Рыжий Берт, о котором долгие годы не было ни слуху ни духу; его сразу приставили в помощники к старостихе. Жену его поставили ведать скотным двором, хотя ходила она в такой грязной и заскорузлой юбке, что хоть стоймя в угол ставь.
В конце недели заявился Холодкевич, но все надежды на него оказались напрасными. То ли он не смел, то ли не хотел вмешиваться в дела баронессы, но людей избегал, – видно, занят собственными планами, не знает, как свои беды избыть. Жил он по-прежнему в верхнем этаже замка, судя по всему, все в той же должности управляющего, но открыто ничем не распоряжался, часто ездил верхом в Лиственное, заканчивая расчеты со Шнейдером. Люди были до того запуганы, что не осмеливались подойти к нему и что-нибудь спросить, поскольку он и сам не хотел вступать ни в какие разговоры. Только на следующей неделе они узнали кое-что от кузнеца, которого бывший барин неожиданно навестил под вечер.
Уселся он на пороге кузницы и с минуту наблюдал, как кузнецы возятся подле горна и наковальни. Барин выглядел таким угрюмым и беспомощным, что Мартынь не выдержал, отбросил молот и подошел к нему.
– Вы, барин, верно, не совсем здоровы?
Холодкевич грустно улыбнулся и покачал головой.
– Господское здоровье, милый мой, чудная вещь. Ты болен, когда ненароком схватишь горячее железо либо когда бревна поворочаешь и поясницу надсадишь. А мы иной раз страдаем, ежели тут не в порядке либо тут.
Он приложил руку ко лбу, а затем к груди. Кузнец, делая вид, что понял, кивнул.
– Да ведь я понимаю, что у барина в этакое время, когда все заново устраивается, немало забот.
– Забот, говоришь? Нет, дорогой, это похуже, чем заботы. Лиственное меня допекает – больше трех-четырех часов я нынче и не сплю. Шнейдер – простофиля и болван, с ним я бы легко поладил. Да оказывается, у него есть опекуны, которые пекутся и о прочих наследниках. А у тех адвокат, прожженный стервец и вымогатель с рысьими глазами, от которого ничего не укроешь. Последняя дранка на крыше у меня сосчитана, ни один суд ничем не может помочь, обобрали они меня догола, теперь я беднее вас с этим эстонцем. У вас хотя бы ремесло есть, кусок хлеба хоть на краю света заработаете. А что мне делать? Может, и впрямь вернуться в Польшу и заделаться корчмарем или мельником?
– Да разве нее у вас, барин, ремесла нет? Управитель сосновского имения без работы и куска хлеба никогда не останется.
Холодкевич тяжело отмахнулся.
– Ежели бы ты был не ты, я бы тебе все рассказал… Нет у вас управляющего и не будет, пока… Эх! И говорить-то неохота. Я тут никто, шут гороховый. Стыдно людей, которые меня знают и с которыми я все время пытался жить в согласии, насколько это возможно в такие паскудные времена. Никакого помощника и советчика баронессе Геттлинг не нужно, конечно, не считая этих негодяев и подлипал вроде приказчика Гриезы, писаря Экшмидта, а особенно вашей старостихи. Даже этого мошенника кучера она слушает больше, чем меня.
Он выглядел таким несчастным и жалким, что у Мартыня невольно вырвалось:
– Так вы бы женились на нашей барыне!..
Он тут же спохватился и прикусил язык. Но странное дело, Холодкевич даже не обиделся; с минуту подумав, заговорил уже серьезно, точно этот мужик кузнец мог дать ему дельный совет.
– Ты так думаешь? По правде говоря, я и сам иногда… да и она… Э, да что там говорить! Ты ведь видал нашу баронессу?
– Только издали,
– И того довольно. Думаю, тебе понятно, чего это стоит?
Он провел широкой ладонью по лицу и встряхнулся.
– Оставим это, все равно ты мне ничем не поможешь. Но я пришел ради тебя – и ради остальных. И я был не бог весть каким ангелом, и у меня свои грехи и прочее. Одно могу сказать, мужика всегда старался считать за человека. А она…
– Она считает нас скотами.
– Оно так. Насколько мне иногда краем уха удается услышать, что там наговаривают старостиха и Анна с дочкой; должен сказать, что среди вас есть такие, кому это название аккурат подходит. Будь я мужиком, стыдился бы, что этакие твари тут живут.
– Я знаю, барин, кое-что и до нас доходит. Да только пусть поберегутся, и у нас есть люди, которые не станут жить в хлеву со скотом.
Холодкевич вновь задумался, качая головой.
– По правде говоря, я больше хотел поговорить о тебе самом, кузнец. Считаю тебя лучшим, храбрейшим и самым порядочным из мужиков среди сосновцев, но у тебя много смертельных врагов.
– С поганью и прохвостами никогда дружбы не водил.
– Совершенно верно, вот потому я и считаю тебя самым порядочным человеком. Но ведь это не первый случай, когда прохвосты одолевают самого лучшего человека, а я не могу поручиться, что нынче им не представится эта возможность. Поберегитесь, бабьи языки порой сильнее меча.
Мартынь повел могучими плечами.
– Пускай попробуют. А потом, у меня есть вольная грамота от самого генерал-губернатора Репнина. Что они мне сделают!
– Ой, не говори, милый мой! В такое время живем, что не только твоя, а и почище твоей грамоты теряют силу. А потом у тебя еще Инта и мальчонка подобранный, о них-то в твоей грамоте наверняка ничего не прописано. Теперь не те времена, когда валдавцы под Ригой могли убить барина и сжечь усадьбу, а за это, говорят, только два человека получили по двадцать розог. А вот недавно под Кокнесе в одном имении мужики взбунтовались против только что вернувшегося барина, – три дня там русские драгуны пороли старых и малых, некоторых, говорят, погонят в Ригу, где уж им петли не миновать. Так вот я и хотел тебе сказать: владелица Соснового пригласила их, чтобы на обратном пути завернули к ней.
– А чего ж им тут делать? В Сосновом никто не бунтовался.
– Нынче никто, а может, ты про старые годы вспомнишь? И за будущее никто не поручится, баронесса Геттлинг знает, к чему ей готовиться. Хорошо, когда наперед известно, что никто пикнуть не посмеет: русские власти мужикам потачки не дают. Это уже не первый случай, когда помещики ворошат давно забытые дела, а русские солдаты напоминают о них так, что мужики их сто лет не позабудут.
– Я сам был русским солдатом, меня никто пальцем не тронет.
Холодкевич поднялся, собираясь уходить.
– Хорошо-хорошо, тебе лучше знать. По правде, и говорить-то тебе ничего не следовало, но я уверен, ты зря не проболтаешься. Предупредить тебя предупредил, вот и все. Хватает с меня и своих забот.
Холодкевич предупреждал не напрасно. Через несколько дней четверо отрожских, выполняющих теперь особые задания баронессы, обегали всю волость со строгим наказом – всем, и старым и малым, собраться в имении. Ежели у кого со шведских времен сохранилось оружие, взять его с собой и сдать, укрывателей будут наказывать как бунтовщиков.
Всю ночь кузнецы решали, как быть с мушкетами, под конец порешили снести в имение, все равно вся волость знает, что они их хранят; вдвоем даже и с мушкетами ничего не добьешься. Писарь Экшмидт сидел за вынесенным на двор столом и записывал сдающих оружие, а те с трепетом выбирались из охваченной страхом толпы и, заранее чувствуя петлю, стягивающуюся на шее, следили, как гусиное перо, поскрипывая, пригвождает их имена к шероховатой бумаге. У пишущего было сердитое, обрюзгшее багровое лицо с синеватым носом, голос хриплый и злой; так и казалось, что это не господский писарь, а подручный палача, выстраивающий осужденных у виселицы. Набралось этих осужденных человек десять, в куче оружия виднелись два мушкета кузнецов, старый пистоль с треснувшим стволом, два поломанных меча, которые, судя по виду их, употреблялись для рубки лозняка либо для такой же совершенно безобидной работы, лемех с остро заточенным концом и дубовая палица, о которой только один владелец ведал, что она предназначается ни для чего иного, кроме колки дров. Люди не сводили выпученных глаз с лица Экшмидта, точно от него зависело судить или миловать. Староста Гриеза, стоявший позади него, выглядел совершенно безобидным – невзрачный старикашка с седой бородкой и узкими улыбающимися глазками. Только потом довелось распознать, что на самом деле таят эти ласковые глазки.
С рассвета до полудня толпа сосновцев простояла во дворе имения, ожидая господ; ведро за ведром носили из колодца, и все-таки три бабы и один подросток сомлели от жары. Восемнадцать бородатых и усатых солдат расположились в тени; рыгая, расправлялись они с закуской, выставленной барыней, щедро угощались из пивного бочонка и, гогоча, бесцеремонно тискали кухонных девок, которых время от времени высылала старостиха поглядеть, не потребуется ли чего господам военным. Под деревьями и у изгороди переминались изъеденные оводами кони, отмахиваясь от них и тут. На самой лесной опушке стояли двое извозных, у каждого в телеге двое арестантов; временами с телег поднимались измученные лица, в которых уже не было ни кровинки, не считая тех, что запеклись в коричневые полосы на лбу и щеках.
Но вот Рыжий Берт широко распахнул двери замка и в воинственной позе застыл подле них. Господа вышли на двор. Первым – офицер, ростом настоящий великан, с изрытым оспой лицом и черными глазами, налитыми кровью от злости, вина и сознания важности исполняемого задания. Солдат помог ему забраться в седло, затем перебежал на другую сторону и сунул его правую ногу в стремя, потому что сам офицер об этом уже не догадался бы. Он подъехал к толпе так близко, что конь, отбиваясь от слепней, едва не наступал на ноги передним. Холодкевич с баронессой остались стоять чуть позади, а гурьба челяди – у дверей замка.
С первого же слова офицер начал орать на нечистом, но все же сносном латышском языке, – значит, сам немец, что напугало мужиков еще больше. Четверть часа он честил их, пользуясь отборными словечками из богатого запаса русских слов. Правда, так и нельзя было разобрать, из-за чего именно он этак вопит; видимо, не совсем запомнил, что ему втолковала баронесса, а больше помнил о волости, которую только что усмирил. «Бунтовать тут задумали, сопливые рыла, русским властям противиться! Пороть, стрелять, вешать…» – как из вонючего мешка, сыпались его дикие вопли. Потом он заметил, что Рыжий Берт с кучером уносят сданное оружие к телегам с арестантами, и вспомнил, где находится. Только и всего? А где же, оружие, с которым эти свиньи, эти псы ходили воевать на эстонское порубежье? Против русских, против царского войска, негодяи!
Холодкевич подошел к нему и пояснил, что оружие ополченцев было им в свое время собрано в обеих волостях и теперь хранится в подвале лаубернского имения.
Имение, да. Офицер вспомнил и самое главное, ради чего его сюда пригласили, накормили и напоили. Имение – все равно что церковь, только без шапок сюда можно входить, это пусть каждый на веки вечные вобьет в свою тупую башку. И не сметь злобно буркалы таращить и даже в кармане кулаки стискивать. Русский царь вернул помещикам право наказывать за всякое непослушание и строптивость, за нерадивость и малейшее упущение. Господин и госпожа вольны казнить и миловать, и староста волен. Писаря, даже кучера следует почитать. У баронов теперь все права в руках. Палка, розги, лоза, кнут – вновь сыпалось из вонючего мешка до тех пор, пока, наконец, у этого бравого воина, дух не перехватило.