Текст книги "На грани веков"
Автор книги: Андрей Упит
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 38 страниц)
Он снова обвел толпу, на этот раз явно недружелюбным взглядом.
– Ну, мне кажется, все обсудили, можно и по домам. Значит, дозор на Русской горке дело решенное – еще одной повинностью больше, да только тут ничего не поделаешь, ваш ведь вожак надумал, это ему лучше знать. Конечно, конечно, и я не против, безопасность нам всем нужна. Хлеб и порох от имения. До свидания.
Мужики медленно встали из-за стола и один за другим вышли. Мария спустилась за ними поглядеть, хорошо ли прикрыли наружные двери. Холодкевич нахохлился, недовольный не то собою, не то чем-то другим. Мартынь подсел к Крашевскому.
– Плоховато выглядите, пан Крашевский. Неужели, дело не идет к лучшему?
– Нет, отчего же, идет и уже большими шагами. А только до весны, думаю еще протянуть: зимой мужики клясть будут, если могилу в мерзлой земле долбить придется, а меня и живого никто не клял, так что уж надо не терять свое доброе имя до последнего… Вот вы возвратились, увенчанные лаврами, как пишут в книгах. Вчера ты так загордился, что не захотел даже взглянуть на окно богадельни.
– По правде говоря, я вас видел, только не хотелось останавливаться, в последнюю ночь продрогли, да и не ели с самого утра. Каково нам там было, это лиственцы могут вам поведать.
– Уже поведали. Так выходит, что без лавров вернулись… Жаль тех троих.
– Хватит, пан Крашевский, сыты мы этой жалостью по горло.
– Верно, понимаю, и не будем больше об этом говорить.
Плечи его снова затряслись; говорил он в это время почти что беззвучно, выдавливая из горла сплошное шипение.
– А шведов вы там так и не отыскали? Тогда вам сразу же надо было вернуться, куда же этакой горстке против целого войска!
– «Надо было…» А вы когда-нибудь были на войне? Так лучше и помалкивайте, там эта «надобность» совсем по-иному поворачивается, чем дома.
– Говорят, разбойники ушли. К чему ж тогда этот дозор на Русской горке?
– Ушли, а надолго ли – этого мы не ведаем. Они как стая галок во ржи – нажрутся и умчатся, а как брюхо подведет, опять тут как тут. Опять же в Видземе вдоль эстонской границы поживиться уже нечем, придется им подаваться на юг.
– А может, и не подадутся. Шведы теперь в Польше и в Саксонии, и русский царь свое войско там держит. Большая-то война по чужой земле пройдет, может, теперь в Видземе и спокойнее будет.
Холодкевич поднялся.
– Не вмешивайтесь в дела вожака, пан Крашевский, мы же с вами не были на войне и не знаем, что делать. Раз он полагает, что дозор на Русской горке надобен, так тому и быть. Новая повинность для двух волостей, а только что ж поделаешь, я не возражаю, ни слова не говорю. Хлеб и порох от имения. Если вы еще хотите побеседовать, можете остаться, пиво еще есть, да и закуска найдется. Мне эта поездка в Ригу все кости растрясла, пора на боковую.
Он бесцеремонно отстранил Марию, так и вертевшуюся подле него, и, шаркая туфлями по паркету, вышел и закрыл дверь. Минуту спустя щелкнул замок. Экономка сразу изменилась в лице, видно, ей совестно стало чужих мужчин. Ян-поляк пытливо поглядел на нее.
– Что, верно, не пускает к себе?
Мария Грива только сердито глазами сверкнула, повернулась к ним спиной и принялась возиться у стола.
Они спустились вниз и пошли через двор; Крашевский тяжело дышал и еле тащился. Мартынь вначале этого не заметил, думая о своем.
– Барин стал какой-то чудной, уж не привязалась ли к нему какая-нибудь хворь?
– Да ведь всё времена, времена-то какие, дорогой. Не барская жизнь нынче у барина, а что завтра будет, и вовсе неведомо. Поборы да повинности растут, как сугроб, каждую неделю новый приказ, никакой меры власти не знают, требуют да грозят, чтоб господа хоть из кожи лезли, а подавали. Их дерут, вот и они выколачивают из мужиков. Прошли их добрые денечки!
– Да, оно так. Сегодня в кузне весь день слышу, как сосновцы ворчат и жалуются; похоже на то, что наш барин начинает коготки выпускать, как и немецкие бароны.
– Я же говорю, на него нажимают, вот и он мужиков душит. За один этот месяц два раза в Риге побывал, что-то у него там неладно с арендой или со счетами, власти стали строже приглядывать и вожжи потуже натягивать. А тут еще и у самого в имении неладно, люди шепчутся, что Мария в тягостях ходит, старую Гривиху то и дело здесь видят.
– Палкой бы эту Гривиху гнать: ведь она же сама ее девчонкой чуть не силой приволокла в имение!
– Сама, верно. Вот так они все сначала думают, что в имении их медовые реки ждут, а когда напасть приключится, тут и брань и слезы, тут дочь виновата, едят ее поедом, топиться гонят. Эх, вот кого бы надо первых драть как следует, этих старух!
Крашевский умолк и передернулся так, что кости хрустнули. Мартынь хотел было помочь ему, да так не сообразил, с какой стороны прикоснуться к этому скелету.
– Замерзли вы, пан Крашевский. Разве ж у вас одежды потеплее нет? Погода-то вон все холодает.
– На то и осень, чтобы холодало. Мне это ничего, в двух шубах я так же мерзну, льдину еще никто не согрел.
Он зловеще рассмеялся и еще раз повторил свою шутку о льдине. У Мартыня стало совсем скверно на душе. Но вскоре Крашевский оправился:
– У Холодкевича и мягкие туфли, и теплая комната, а думается мне, что мерзнет он теперь еще больше – у каждого своя невзгода, что ж тут поделаешь. А ты заметил, что он тебя величает вожаком и все вроде этого. Не очень-то он тебя жалует.
– Какое там, я уж весь вечер чую. Над походом нашим все этак, с подковыркой… хоть убей, не пойму, отчего, за что?
– За что – этого я точно сказать не берусь, хотя и знаю Холодкевича немного лучше, чем ты. Мне вот что приходит на ум – уж не боится ли он вас?
– Нас! Да это ж смех один! Чего ему бояться?
– А вот этих ваших мушкетов и воинского навыка. Слышал я, как он обмолвился Беркису, не следует ли сразу же отобрать оружие. Конечно, сейчас он знает, что пока ему ничто не грозит, умом и хитростью издавна умел с обеими волостями ладить. А только барская опаска не дает ему покоя, времена нынче такие – ни за что ручаться нельзя. Все лето разные диковинные слухи доносятся. Из видземских мужиков последние соки выжимают, беженцы страсти рассказывают, по имениям шепчутся и гадают, что будет. Шведский король гоняется за польским королем по Польше и Саксонии, где-то неподалеку русский царь с войском. Чем все это кончится, никто не знает. Вот народ и начал прислушиваться и ждать; что-то есть такое вдали, за лесами, за горами, а может, и в воздухе, кто его знает; что-то шатается, что-то проясняется; во всяком случае земля под ногами колышется, где ж тут спокойно спать, а назавтра так же спокойно идти в господскую ригу. Нет-нет, да и слышишь о беспорядках, а то и о бунтах. Те, кто в леса убежали, выходить оттуда не хотят. Под Кокнесе свои же люди взломали барскую клеть и увезли весь хлеб, в другом месте сожгли господские риги вместе с урожаем. Господа друг к другу ездят, судят и рядят, как быть. К нам в Лиственное что ни день кто-нибудь да приезжает либо в коляске, либо верхом. Холодкевич – поляк, поляки вместе с русскими воюют против шведов – все как в котле варится, а что за варево будет – и не угадать.
Запыхавшись, Крашевский привалился спиной к липе, чтобы отдышаться, Мартынь Атауга прикоснулся к его плечу – оно было горячее и влажное.
– Пан Крашевский, вы совсем уморились. Идемте, я вам помогу. И сейчас же ложитесь в постель, этак и весны не дождетесь.
До самых дверей богадельни Крашевский не мог слова вымолвить, но на крыльце все же перевел дух и просипел:
– Оружие вы ему ни за что не отдавайте; кто знает, быть может, придет время, когда сами станете бороться за свою судьбу. С голыми руками каждый вас одолеет, у кого лук либо меч. И зайди ты ко мне хоть раз в богадельню, у меня тут и поговорить не с кем, а порой такая охота поговорить – весь век языком трепал, а так вроде и не сказал того, что надумал и что вам надо бы знать. А теперь ступай, завтра тебе опять к наковальне становиться…
На Русской горке близ болотняка день и ночь стояли двое дозорных: один от волости, а другой из ратников Мартыня. Люди в Лиственном, да и в Сосновом вначале роптали, некоторые даже ходили в имение жаловаться, но Холодкевич только руками разводил: ничем не могу помочь, спрашивайте с Мартыня, он ведь в этом деле главный. В том, что брожение длилось недели две-три, была доля вины и Холодкевича. Правда, прямо он ничего не говорил, но то, как разводил руками, пожимал плечами, усмехался скрытно – все это давало понять, что он-то уж никак не сторонник сосновского кузнеца. Но воспрепятствовать или запретить выставлять дозорных он тоже не мог: Мартынь уже был не одинок, вокруг него стеной стояли бывшие ополченцы с мушкетами и мечами. Пусть мужики ворчат сколько угодно, бабы бегают друг к дружке плакаться – на Русской горке все равно должны быть двое дозорных: одна пара днем, другая – ночью. Марч нашел на чердаке замка старый турий рог, верно, еще с польских времен сохранился, и в тихий день его слышно с Русской горки даже в прицерковной стороне, так что даугавцев нетрудно предупредить. Кроме того, на вершине холма был приготовлен костер из старых еловых колод и смолистых веток, обмотанных паклей, пропитанной дегтем, – можно зажечь ночью в мгновение ока, чтобы успеть оповестить о нападении.
Но что даст это оповещение, коли все жители волости не подготовятся выступить против недругов? Правда, было наказано каждому мужику и даже бабам помоложе обзавестись оружием, кому чем сподручнее, но выполняли этот приказ не очень-то охотно. Куда охотнее разглагольствовали долгими зимними вечерами о летнем воинском походе; те, кто тогда спокойно сидел дома, знали больше всех. Иной строго осуждал действия предводителя возле мельницы и в последней стычке с татарами, другой, прослышав обо всем этом только краем уха, сочинял целые героические сказания. Сами ратники помалкивали. Эка о своих подвигах и не заикался, только порой горевал о потерянном ножике, бравшем косу точно масло. Выведенный из себя всеобщим равнодушием и даже противодействием, Мартынь отрядил по два человека на каждую волость проверить, что в каком дворе приготовлено для обороны. Известия, принесенные этими людьми, оказались не очень утешительными. В ином дворе находили прилаженную к длинной палке косу, в другом – насадили ножи для забоя свиней на черенки, еще длиннее. Одна бравая девка сунула в изножье кровати навозные вилы. Но таких храбрецов было ничтожно мало, подавляющее большинство приняло проверщиков недружелюбно или враждебно и даже насмешливо. А какой-то обомшелый старикан из даугавцев, хлебая щи, равнодушно выслушал их, потом вытер бороду и сердито кивнул на топорище, видневшееся из-под кровати: надо будет – возьмем да и ахнем, грамоте для этого учиться нечего. В прицерковном краю людей Мартыня еще и облаяли: «Совести у вас нет, ходите, добрых людей на драку подбиваете, лучше бы Клавихе нового мужика подыскали, подаянием жить мало кому охота. Что из ребят без порки вырастет? Сорвиголовы!..» Лиственские проверщиков и слушать не хотели. Сосновский кузнец им не указ, пускай распоряжается барин, у него вся власть в руках… Но барин ничего не говорил, только посмеивался про себя и наказал даже к окнам верхнего этажа замка приделать закрывающиеся изнутри ставни. Горячими сторонниками Мартыня были одни соратники, родичи да старые друзья. Остальных ни таской, ни лаской нельзя было расшевелить: чего ж загодя тревожиться! Вот враг на носу будет, тогда и задумаются. Привыкшие подчиняться только господам, они даже считали себя оскорбленными тем, что теперь ими хочет распоряжаться какой-то ремесленник, какой-то кузнечишка, кому и оберегать-то нечего. Тем приятнее было видеть, как прежде такой тяжелый на подъем Эка стал теперь самым ревностным сторонником и исполнителем замыслов Мартыня, так же как и Лаукиха с сыновьями. Чистое диво, как они за одно лето переменились.
Вечно хмурый, временами даже злой, Мартынь с утра до поздней ночи работал в кузнице. Бил он не просто по железу, каждый удар молота как бы обрушивался на равнодушие и тупость земляков, которым грозит судьба людей, проживавших по эстляндской границе. Мехи пыхтели со свистом, чтобы пламя вздымалось выше и озаряло далекую грозную тьму, которая неотступно сгущалась над Видземе. Справив часть работы – с лета наваленной в углу кучи, – Мартынь опять ковал оружие. Но не было ощущения настоящей тревоги, не было и твердой уверенности в том, что это оружие необходимо и для чего-то пригодится. Тягостнее всего были сомнения: а есть ли прок в том, что он сейчас делает, не правы ли в конце концов эти косные и недоверчивые люди? А что, если сейчас войско царя, а с ним и калмыки ушли из Видземе и мужики понапрасну торчат на Русской горке? Что он тогда ответит тем, кто все время сомневался и оказался самым прозорливым? А главное, его самого стали одолевать сомнения: вдруг он пропустит врага, высматривая только с Русской горки, а тот незаметно подберется совсем с другой стороны. И Холодкевичу, чем ухмыляться, лучше бы рассказать, о чем господа говорят и думают, – пусть и мужик смекнет, как ему быть в это неспокойное, погибельное время. Запутавшись в догадках и смутных предчувствиях, кузнец однажды даже поймал себя на самом гнусном желании, пожалуй, даже на одной только мысли об этом – хоть бы уж пришли калмыки, чтобы этим лежебокам пришлось-таки выбраться из своего логова! Тогда-то уж он не окажется в простаках и обманщиках… Будто в топь он забрел и не знал, как выбраться оттуда! Старый Марцис то и дело вздыхал по ночам, уткнувшись лицом в изголовье, слыша, как сын ворочается, не в силах уснуть до зари.
Зима была снежная, вьюжная, снег лежал, как зола, по дорогам не проехать. Сугробы намело такие, что кустарник да и изгороди едва видны. И все же Красотка Мильда – теперь уже каждое утро – добиралась из имения, приносила кузнецу его выстиранные и залатанные рубахи, прибирала камору и вообще хозяйничала так, точно старая Дарта перед смертью оставила ее преемницей. Мартыню и раньше что-то не нравилось в этих посещениях, а теперь, когда раздражение и недовольство достигли предела, он и вовсе не переносил непрошеную хлопотунью. В особенности его злил старик, который исподтишка ласково поглядывал на Мильду. Мартынь уже давно собирался, да только никак не мог решиться, сказать то, что высказать надо было во что бы то ни стало, пока она не прижилась так, что и не выдворишь. Да и как же это прогнать женщину, желающую тебе только добра? И все же в начале весны это вышло нечаянно и нежданно, само собой, как обычно и бывает. Ранней зорькой, спускаясь к кузнице, Мартынь повстречал Мильду. По колено в снегу, с узелком в руке, она улыбнулась ему так доверчиво, точно он уже обещал ей что-то. Именно от этой улыбки кровь прилила к скулам кузнеца, и он произнес так грубо и резко, что сам вовек не поверил бы:
– Чего ты месишь сугробы, как нанятая! Не желаю я, чтобы ты ходила…
Она так и застыла с еще не потухшей улыбкой, видимо, не поверив ушам.
– Да ведь как же так? Кто ж тогда приглядит за вами, непутевыми?
Простодушный ответ еще больше вывел из себя Мартыня.
– Не твоя печаль, нянек нам не надобно. Не желаю – вот и весь сказ!
Мильда с минуту постояла сама не своя, повернулась, хотела пойти назад, но потом передумала и взошла на пригорок. Там она пробыла не больше минуты и отправилась домой; она шла все быстрее и быстрее, временами вытирая глаза рукавичкой. Старик приплелся в кузницу – видимо, хотел что-то сказать, но, вглядевшись в ссутулившуюся спину сына и опущенный затылок, только покачал головой. Кузнец топтался, как одурелый, мехи злобно пыхтели, стремительно выхлестывая воздух, пламя взметывало пригоршни искр в закопченное жерло.
Синеватые сумерки уже сменились красноватыми. Сугробы осели, только в чащобах леса под ворохом прошлогодней листвы и валежника еще виднелись посеревшие остатки снега. Выпадал он еще дважды, но быстро таял. Вот и нынче снова выпал. Хотя от вечерних заморозков образовалась тонкая корка наста, но разъезженный проселок полон воды, а воздух насыщен невидимой сырой дымкой.
Угли в горне почти потухли – отдавшись своим мыслям, кузнец поздно спохватился раздуть их. Но делать это уже не хотелось, хотя было еще светло и через полчаса поковка была бы готова. Мартынь, чувствуя усталость и отвращение ко всему, бросил молот и стал развязывать фартук. Заскорузлые ладони шаркали по задубевшей коже, и от этого шарканья на душе стало еще муторнее. По дороге прохлюпали сани, вот придержали лошадь. «Еще один заказчик, – подумал Мартынь и отшвырнул горячий кусок железа. – Чего ж это днем ехать, на то он и кузнец, чтобы ночью работать». Он выскочил вон, от злости даже дверь не смог закрыть как следует. Хоть и не вглядывался, но все-таки заметил на дороге сани с двумя седоками, причем один из них сидит впереди у самого передка, словно барина везет. Ездоки были гордые, даже не поздоровались, может, ожидали, что кузнец первым обратится к ним. Но Мартынь и не подумал это сделать; замкнув дверь, он даже и головы в их сторону не повернул. Хотел было броситься за угол вверх по тропке, где днем стекала ручейком снеговая вода, а теперь потрескивал ломкий, хрусткий весенний ледок, но какое-то предчувствие заставило его на минуту остановиться и бросить взгляд на того, кто прикорнул в санях, свернувшись, точно еж под дождем, глубоко промяв мешок для сиденья, подтянув ноги к самому подбородку, обхватив их руками в рукавицах. На нем был латаный мужичий полушубок, нахлобученный на уши треух; желтое лицо, как у богаделенского Яна, обросло тонким шерстистым пухом. Кузнец не мог с места тронуться, не веря собственным глазам, он даже вперед подался. И все-таки это был Курт фон Брюммер, их барон! Постаревший, а может, и больной, но живой и памятный тем, кто запомнил его так же хорошо, как Мартынь. Вот его желтое лицо скривилось в подобие жалкой улыбки, – барон кивнул головой.
– Здравствуй, кузнец! Да, это я…
Он откинул с колен лоскутную полость и выбрался из саней. Мартынь даже помочь не догадался. Барон стоял ссутулившись, немощный, руки без рукавиц сильно тряслись, когда он нашарил кошелек и стал платить вознице. Получив деньги, старикашка поворотил костлявую хромую кобылку в плетеной пеньковой упряжи с дугой, надтреснутой и обмотанной бечевкой у самой холки. Он изо всех сил дергал вожжами и помахивал измочаленной хворостиной, видно, торопился поскорее убраться; а ну, как барин передумает и заставит ехать дальше. Брюммер проводил его долгим взглядом, затем снова повернулся к кузнецу и скривился в жалкой, горестной улыбке. Когда он открыл рот, на месте выбитого переднего зуба некрасиво чернела щербина, – верно, потому он слегка и шепелявил.
– Боится, как бы я дальше не поехал; глупый старик, куда же тут дальше поедешь. У тебя ведь можно будет сегодня переночевать?
Наконец-то столбняк у Мартыня прошел, кузнец стал даже слишком расторопным и суетливым.
– Что вы, господин барон, и спрашивать нечего. Прямо поднимайтесь, в каморе тепло, как-нибудь устроимся…
Барон двинулся вперед, кузнец мелкими шажками, почти ступая след в след, шел сзади. Ошеломленный и растерянный от изумления, Мартынь даже в толк не мог взять, как же ему быть. Он глядел, как ноги барона в валяных сапогах, подшитых толстой желтой кожей, скользят, ломая тонкий ледок, как от каждого шага пошатывается бессильное, с трудом удерживаемое в равновесии тело. Точно ребенок, еще не умеющий как следует владеть конечностями… Тот, видимо, почуял, что о нем думают, обернулся и неприятно рассмеялся.
– Что, диковинно смотреть на мою походку? Это оттого, что ноги в санях онемели, а потом я совсем отвык двигаться – ведь сколько времени только и ходьбы было, что шесть шагов туда, шесть обратно. Первые дни за стены держался, рижане, верно, за пьяного принимали.
Мартынь не видел в этом ничего диковинного, скорее уж барон выглядел жалким. Вроде бы надо и помочь, да ведь как поможешь, коли он и ходить-то почти не в силах? И опять же чудно: как это он полезет в мужичье жилье, где пахнет овинной копотью и всю ночь напролет верещат сверчки? Где же это видано – барон у мужика?! Почему он не переночует в Атрадзене у родни? И с чего бы это он в залатанной шубенке и где-то одолженных валяных сапогах, – поди знай, как он из тюрьмы на волю выбрался, стоит ли еще его пускать к себе? Спохватившись, что дома ожидает отец, кузнец едва удержался, чтобы не схватить барона за плечо и не задержать. Но ведь это все-таки барон, как же его не пустить, коли он сам пришел и попросился?! В глубоком недоумении и растерянности Мартынь покачал головой.
Старый Марцис узнал гостя сразу, но на приветствие не откликнулся. Он так и застыл посреди каморы, только голову вскинул, как зверь, которому ударил в нос неприятный и угрожающий запах, точно кот, которого всю жизнь преследовали и травили псами, которому достаточно почуять вблизи кого-нибудь из этой породы, чтобы шерсть стала дыбом и когти сами собой выпустились. Сказалась не одна личная ненависть со времен старого Брюммера и палача Плетюгана – наследственное чувство многих поколений, живущее в крови, впитанное с молоком матери и выношенное в люльке, слаженной отцовскими руками… Только мгновенный взгляд кинул старый кузнец на сына, но в нем было столько упрека и гнева, что Мартынь съежился, точно был виноват в непоправимом прегрешении.
Старый калека тихонько убрался в самый дальний и темный угол, уселся на лавку, стараясь даже дыхание затаить. Там он и сидел, не сводя горящих глаз с барона. Тот, обмякнув, сел за стол, понурив голову, свесил с колен руки. Когда Мартынь зажег свечу, он поднял усталые веки и поглядел на сделанный кузнецом липовый подсвечник с ломаным крестом и плетеницами из листьев клевера, с выжженными по краям чашечками. Поглядеть-то он поглядел, но увидеть, верно, ничего не увидел, взгляд его сразу же обратился в тьму каморы, где-то там, даже за нею, выискивая что-то известное ему одному. Недобрый это был взгляд: несмотря на усталость и грусть, в нем проскальзывало что-то скрытое и опасное. Так же тихо, как и отец, Мартынь уселся на табуретку, но не смог долго выдержать этой гнетущей тишины.
– Значит, вернулись, господин барон, домой. А мы уж считали… тут говорили…
Брюммер очнулся и кивнул головой. Тонкие губы скривились в недоброй усмешке.
– Вернулся… Я понимаю, это вроде как из могилы… К тебе домой – у меня дома больше нет, я беднее тебя. У тебя хоть есть ремесло, вот этот овин для жилья, а у меня Танненгоф отняли, строго-настрого запретили сюда возвращаться; вернулся я тайком и за это опять могу подвергнуться новому наказанию. Но ты ведь не выдашь, долго я здесь не пробуду, только этой ночью мне некуда деться.
Барон – и вдруг некуда деться! Но Мартынь не высказал этого. Брюммер снова неприятно усмехнулся и сам продолжал разговор:
, – Так вы уж считали, говоришь? А почему бы и нет, у вас было полное основание считать, что я нахожусь там, где Фердинанд фон Сиверс и атрадзенский корчмарь, тот поляк. Чем же моя шея лучше? Разница лишь в том, что у корчмаря письма Паткуля хранились в стодоле за стропилами, в то время как у меня их вытащили из кармана, но ведь не в этом была подлинная причина, чтобы его повесить, а меня нет. Различие есть и между тем же самым поляком и владельцем Берггофа: беднягу Фердинанда они пытали меньше, под виселицей он еще мог сам стоять на ногах, в то время как поляка приволокли, – он, верно, даже не почувствовал, как отправился на тот свет. Обиднее всего, что этот полячишка держался настоящим мужчиной: ни тисками, которыми сдавливают пальцы, ни каленым железом они не смогли у него ничего выпытать, никого он не предал. Зато этот тряпка Сиверс – своих-то мужиков умел пороть так, что те испускали дух, а сам после пятидесяти ударов кнутом всю подноготную выложил. Троих лифляндских дворян утянул за собой, Карл фон Шрадер был бы первым из них, только он не то благополучно перебрался за Даугаву, не то погиб где-нибудь в другом месте.
– Уж не тот ли, что, говорят, в Атрадзене насилие над служанкой учинил? Она потом утопилась в пруду, а самого его, подлеца, задушил подручный садовника на берегу Даугавы.
– На берегу Даугавы? Может быть, я об этом ничего не слыхал. Но это возможно, и ты говоришь верно: подлец он был, хвастун и распутник, хотя в остальном верный и отважный слуга нашего великого Иоганна Паткуля.
– Этого вашего Паткуля, говорят, шведы тоже поймали и пришибли?
Барон съежился, словно от прикосновения к открытой ране, а через минуту слабо махнул рукой.
– Не будем говорить о нашем несчастном герое, это слишком тяжело. Со смертью Паткуля потерпела поражение еще одна попытка дворянства подняться на освободительную борьбу. А ныне надо попытаться снова. И уж эта попытка не должна быть напрасной, иначе все погибнет…
Он неожиданно замолчал и впервые внимательно и испытующе посмотрел прямо в лицо Мартыня.
– Но это слишком серьезный разговор, об этом потом… Да, что же я хотел еще спросить, что, бишь, у меня было на уме?.. Ах да, я подумал, что у того атрадзенского садовника с господской служанкой было нечто подобное, что и у тебя с Майей. Еще немного, и меня постигла бы та же участь, что и Шрадера на берегу Даугавы. Ты ведь замыслил то же самое, что и тот парень, не так ли?
Кузнец шевельнулся, голос у него перехватило, и все же он зазвучал угрожающе:
– И об этом не будем говорить, господин барон. Мужику тоже тяжело, хотя, конечно, вы и представить этого не можете.
Курт кивнул головой.
– Конечно, не будем говорить об этом. Что сделано, того не вернешь и не переделаешь, пусть уж лучше прошлое не примешивается там, где нужно думать о настоящем… Вы, верно, размышляете сейчас, каким это чудом выбрался я из могилы и снова заявился сюда? Нет, я был не в могиле, а всего лишь в тюрьме, хотя разница не так уж велика – видишь, что от меня осталось. И чуда тут никакого нет, добрые друзья и деньги творят больше, чем все чудеса, больше, чем дворянский бог и шведский черт, вместе взятые. Но эти годы, эти годы… ни в одном пекле не может быть ужаснее!
Он передернулся, точно от холода, но на щеках его вспыхнули алые пятна.
– Проклятые шведы и стократ проклятая Рига! Бич дворянства и несчастье всей Видземе. Растет, как Вавилон, и разрушает все, что мы здесь воздвигли и укрепили. Это просто нарыв на теле нашей страны, и, покамест он гноится, не будет ни благоденствия, ни мира. Тюрьмы ее – зловонная клоака, в которой живьем гниют потомки славных ливонских рыцарей. Наши предки сами основали Ригу для надежной защиты и для укрепления мощи своей власти, а кто теперь властвует в этой грозной крепости? В замке разместился шведский гарнизон, в судах засели предатели дворянства и пузатые бюргеры. Они пытают и судят тех, кто единственно имеет наследственное право судить и властвовать. Сброд со всего света жиреет на наших хлебах и воображает, что только они подлинные господа. Развращают мужиков, дают убежище всяким мерзавцам и беглым, чтобы только заполучить рабочих, ремесленников, моряков и солдат. Помещики не смеют востребовать свою собственность, – за это их самих бросают в подвалы. В креслах ратманов сидят купцы-толстосумы, за судейским столом – пришлые ростовщики-чужеземцы, дерзающие протягивать лапы даже к нашим имениям, может, даже бывшие морские разбойники…
Кузнец резко перебил его.
– Пан Крашевский грабителями зовет всех захватчиков, которые распоряжаются в нашей стране. Так оно, верно, и есть.
Курт нахмурился и вновь пристально поглядел на Мартыня.
– Пан Крашевский… да… отчего бы ему так не заявить, ему ни терять, ни отвоевывать нечего… В рижской тюрьме он тоже не валялся… Очень уж вы его слушаете, себе на беду. Никто даже не пришел на помощь, когда шведы меня забирали. Твой родной брат… Ну, да оставим это, прошлого все равно не воротишь.
Барон провел костлявой рукой по желтому лицу с щетинистой бородой, точно отгоняя страшные видения былого.
– Ты, кузнец, верно, думаешь, почему это я заявился к вам в овин и проехал мимо Атрадзена, где правит моя двоюродная сестра? Что ж, завернул я туда, но представь себе, как меня там приняли! Даже в дом не пустили, да, не пустили в дом, даже порога не перешагнул, хотя она смотрела в окно и наверняка узнала. Именно потому и не пустили, что узнала. Допустим, она могла подумать, что я просто сбежал, значит, принимать меня опасно, но ведь не это главное. И у нее, и у старой баронессы на уме иное. Имение у меня отняли, это им точно известно, меня же изгнали. Даже в лаубернской богадельне мне нельзя приютиться, как Яну-поляку. Последний бродяга я, но что им до того, что я повешу торбу и пойду бродить по округе, – это не родственницы и не женщины, а две ненасытные вороны. Да и по родословной выходит, что они мои наследницы, а сам я – человек, лишенный прав и вне закона, хуже покойника – ведь у покойника есть право на земельную собственность в три аршина длины, ее никто не может отнять. Вдова барона Геттлинга и его дочь могут законно унаследовать Танненгоф, мне в Риге уже шепнули кое-что на этот счет. Теперь ты понимаешь, кузнец Мартынь, почему я сейчас здесь и счастлив оттого, что ты не гонишь меня из своей каморы.
Мартынь все понял, только очень уж странными и невероятными казались родственные отношения барона и дело с наследованием имения. Очень уж оно как-то просто и обыкновенно, как иной раз бывает у мужиков. И стыдно стало, когда барон заговорил о том, что его могут выгнать вон, причем и говорит это он, кажется, вполне серьезно. Неприятно смотреть на его полушубок, заячью шапку и обломанные грязные ногти. Отвернувшись, он проворчал:
– И чего вы, право, господин барон, как же это можно гнать… как-никак тут все ваше…
Брюммер покачал головой.
– Тяжело вам будет привыкать к новым владельцам. Вы еще доселе клянете старого Брюммера, а только вдова барона Геттлинга и его дочь по-другому натянут вожжи – узду на вас наденут, пахать на вас будут; в каток они мужиков умеют запрягать…
Он внезапно замолк и произнес совсем иным голосом:
– Что ж ты не предложишь мне поесть? Со вчерашнего вечера ничего во рту не было, только у возницы моего в кармане черствая горбушка нашлась…
Мартынь взволнованно вскочил с табуретки – и как это ему самому не пришло в голову?! Но разве же мог он представить, что барону захочется есть так же, как простому мужику. Обернулся к отцу, сидящему в своем углу. У старого Марциса было такое лицо и такой взгляд, что лучше не подступайся. Мартынь пошел и отыскал все сам. Неудобно было ставить на стол крупяную похлебку, заправленную салом, и полкаравая хлеба хотя и свежего, но темного от куколя. Кузнец сконфуженно потоптался возле стола.








