Текст книги "На грани веков"
Автор книги: Андрей Упит
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 38 страниц)
Сосновцы так и рвались взяться за дело, препираться с этой толпой не имело никакого смысла. Мартынь огляделся.
– А где же он, конь этот? Мне же надо знать, какая подкова нужна?
Толпа так и грянула – вот этого-то все и ждали. Военные кузнецы изготовляли подковы просто на глаз и так и подковывали – больше либо меньше, сойдет. Старшой погладил бороду и подморгнул остальным.
– Эх, милок, солдатский конь, он не барышня, которой ты башмачок примеряешь и так и этак, его бы только подковать, вот и все. Теперь скажи ты мне, борода, сколько гвоздей станешь ковать?
Мегис сплюнул.
– Спрашивает… Что я, впервой кую? На каждую подкову – девять.
Толпа грохнула еще оглушительнее и над чудным выговором эстонца и над тем, что он ошибся числом. Мастер был доволен донельзя.
– А вот и не угадал чуток, миленький, не девять, а, скажем, восемь. Железо казенное, переводить его зря не след. Ну да ладно, покажите, на что вы горазды!
Наковальню для Мартыня умышленно поставили на неровный пень, чтобы шаталась, – пусть кузнец обожжет руки либо стукнет себя по колену. Да только на такой пустяковине его не поймаешь. Перво-наперво он как следует установил дубовую колоду, кинул железо в горн и вздул угли. Мегису дали слишком маленький молоток, да еще с кривым обушком – он отшвырнул его и сам разыскал годный.
– На их манер станем ковать либо на свой?
– Чего спрашиваешь, известно на свой.
Зрители галдели и потешались: клещи чухонцы держали по-своему и молотами взмахивали не по-людски – до чего же чудно! Рыжебородый подобрался вплотную поглядеть, как это там орудует Мартынь, но, отплевываясь, отскочил назад, когда горсть искр плеснула ему в глаза. Нет, с ними, видно, ухо востро держи, толпа над его собственной промашкой загогочет еще охотнее. Подкова хоть и по-чухонски, а была выкована и, шипя, остывала в луже, бородач позвякивал в ладони дюжиной гвоздей. Вот теперь-то и начнется самая потеха – поглядим, поглядим! Рыжебородый довольно крякнул и снова подмигнул землякам.
Через поляну уже вели огромного мышастого шведского жеребца – не конь, а прямо лесное чудище. Он и не шел, а выплясывал, взвивался на дыбы, хлестал хвостом и ржал. За концы длинной веревки держалось по дюжему детине, тот и другой – с увесистым задом, но и их конь мотал и швырял как пушинки; они походили не на солдат, а скорее на вывалявшихся в грязи свиней. Друзья переглянулись – ну понятно, нарочно разъярили, чтобы затоптал конь или покусал. Да тут уж некогда доискиваться и браниться, надо постараться не ударить лицом в грязь и руки-ноги сберечь. Каждый со своей стороны, они ухватили коня за недоуздок, удилами прижали нижнюю челюсть так, чтобы он не мог вскидываться. Толпа метнулась врассыпную, когда повели жеребца к вкопанному для этого столбу, вокруг которого они нарочно сгрудились, чтобы чухна не увидела. Но столб это еще не все – жеребец так и плясал, не подпуская к себе. Кузнецы и на это знали средство: Мегис схватил ту же самую веревку, ловко накинул и подтянул переднюю ногу к задней; жеребец и тут еще хотел было взвиться, но всякий раз тыкался мордой в землю, пока не выбился из сил; тараща налитые кровью глаза и фыркая, он только головой мотал. Мегис подкинул вырубленный из пня станок, ухватил заднюю ногу, которую нужно было подковать, и прижал ее к опоре. Озверелый жеребец попробовал выкинуть последний фортель: всей своей тяжестью навалившись на держащего, попытался расплющить его, но удар молота в руках Мартыня в мгновение ока откинул его назад. С первого взгляда видать, что с ноги только что содрана почти новая подкова, копыто неровно обломано, еще остался огиб гвоздя со свежим изломом. Но разглядывать некогда, Мартынь хорошенько отчистил копыто, прибил подкову и подбоченился – он уже понял, что против заносчивости и бахвальства помогает то же самое. Да еще прикрикнул, будто все остальные были тут просто работниками:
– Чего глаза вылупили, веди прочь!
Вытянув шею и напрасно ожидая потехи, зрители стали расходиться; кто покачивал головой, кто сплевывал. Рыжебородый, разозлившись, метался как угорелый, что-то хватал, бросал и неведомо с чего бранился. Тут уж, ясное дело, не придется докладывать начальству, что в кузнецы чухна не годится и чтоб поставили их навоз в лагере чистить.
До вечера пришлось столкнуться еще с несколькими подвохами. Из груды лома выволокли вдребезги разбитую телегу, на которую и времени не стоило тратить: оковка невиданная и сработана куда как плохо. Мартынь с Мегисом, выковывая и прилаживая винты, зубоскалили, даже не скрывая от кузнецов, что они смеются как над телегой, так и над работой. А те уже стояли у своих наковален и наблюдали издали – кто злобно, кто уже примирившись с чухонцами, все-таки знающими свое дело. Понятно, старшой был не в числе примирившихся, он целый день только и крутился поблизости, придираясь и то и дело покрикивая. Сосновцы его нимало не боялись, знай делали свое дело, давая понять бородачу, что отзываются они о нем на своем языке далеко не лестно. Когда Мартынь, уже в сумерках, просверлил дыры в треснувшем котле и плотно заклепал место излома, большая часть кузнецов открыто их похвалила, только подручные бородача стискивали кулаки, сам же он из себя выходил. Все привязывался, почему-де плохо погасили в горне угли, ночью ветер может подняться, – пришла чухна, чтобы весь лагерь спалить. Прямо на драку навязывался. Тут и у сосновского кузнеца взыграло ретивое; он схватил негодяя за бороду, другой рукой за фартук, подкинул, как куль соломы, и усадил на горячий чугунный треножник. Взвыв не своим голосом, бородач соскочил, только искры взмыли. Кузнецы вокруг извивались от хохота, хватаясь за животы. Схватив тяжелый молот, Мегис стал рядом со своим вожаком, ожидая, что же будет дальше. Но ничего особенного не случилось. Оба друга рыжего ворча убрались прочь, а потом и он сам унялся. Чухна выдержала испытание.
И на следующий день у Мегиса произошли стычки, но он постоял за себя – в обед один из дружков рыжебородого появился с заплывшим глазом, а второй почему-то сидел бледный, поглаживая под ложечкой, и даже есть не мог. Эстонец с котелком был у котла первым, не допустив, как вчера вечером, чтобы другие счерпали сверху жир. Дня три спустя никто их больше и не думал трогать, они уже сами умели ругаться не хуже старых кузнецов и, не задумываясь, отталкивали любого, ежели он умышленно подходил мешать им. Но это случалось все реже. Под конец полковые кузнецы совсем унялись и даже стали набиваться в друзья. Ведь у всего их товарищества свои собственные интересы, которые необходимо отстаивать, – так ведь куда лучше, ежели все заодно. Сосновцы раздобыли кусок холстины и смастерили себе такую же халабуду, как у остальных; никто уже больше не осмеливался подшучивать над ними. Уважения тут добьешься только молотом и увесистым кулаком, и они научились пускать в ход и то и другое.
К концу недели и сам рыжебородый конфузливо стал набиваться к ним в друзья. Осторожный и хитрый, как лис, он раздобыл полуштоф водки и заявился с угощением мириться. Оказалось, что и он в свое время работал на тульских оружейных заводах, так что у них с Мегисом пошли длинные беседы, которых, по предположению Мартыня, могло хватить на долгие вечера. Под конец русский добрался до своей деревни, которую не видал уже восемь лет, припомнил жену и ребят, на прощание всплакнул и даже расцеловался с эстонцем: ведь чухна против него и вовсе круглый сирота.
Можно было жить и тут. Работа костей не ломила, рыжебородый сам был изрядный лентяй, большей частью слонялся без дела, балагуря, часами просиживал у своего дружка, приятеля по Туле, – удивительно, как только у него язык не устанет! Да и все они языком работали куда больше, чем молотом. Кузнецы остерегались только немца-обермейстера из лагеря – во рту у него постоянно кривая трубка, а в руке толстая дубинка, права наказывать у него было не меньше, чем у фельдфебеля. Харч кузнецам давали намного лучше, чем пехоте и обозным; на третьей неделе у Мегиса щеки под космами бороды стали даже лосниться, выглядел он довольным и храпел так усердно, что Мартынь с вечера долго уснуть не мог. Но разве ж за этим пришли они сюда, чтобы подковывать коней и чинить телеги?! Точно так же и в Сосновом можно было звенеть молотом, работы и там вдоволь.
Однажды вечером, когда Мартынь вновь пытался втолковать Мегису, что работа военных кузнецов – это совсем не то и что надо бы попытаться стать настоящими солдатами, подъехал какой-то офицер. Выбравшись из палатки, Мартынь в сумерках сразу узнал барона. Курт фон Брюммер был в таком же хорошем настроении, как и в прошлый раз. Он с улыбкой оглядел своего кузнеца.
– Ну, как дела? Железо тут не тверже, чем в Сосновом?
Кузнец почесал за ухом.
– Железо, оно везде железо, да только ковать его можно было и в Сосновом. Ради этого нам сюда и приходить не стоило.
– Это верно, ради этого не стоило. Тут кузнецов и так больше, чем надобно. Мы пришли, чтобы взять Ригу и выгнать шведов, и сделаем это. О тебе я все время думал, но порядок на этом скотном дворе такой, что едва разыскал, куда вы девались. Я позабочусь, чтобы вас завтра же причислили к новобранцам. Некоторое время поучат, ну да ничего – что другие усвоят за два дня, вы в день одолеете.
Он поболтал еще немного, браня весь этот беспорядок и насмехаясь над офицерами, – видно, и с ними было трудно ужиться лифляндскому дворянину. Подосадовал на грязь в лагере и в особенности на медлительность армии: она здесь будто на зимние квартиры устроилась, хотя до Риги рукой подать.
– Но вот сам царь едет сюда из Польши, тогда уж все тронется. И мы будем там, только держись!
И Мартынь с Мегисом держались. На равнине за имением, на самом берегу Даугавы, пленный шведский капрал муштровал рекрутов. Примерно так же, как в свое время в Сосновом, только куда строже. С раннего утра до позднего вечера они обучались строиться, перебегать, ложиться, вставать, опять ложиться, бежать и стрелять в цели. Среди новобранцев было много и латышей, собранных по хуторам либо просто пойманных на дорогах. Их гоняли до тех пор, пока они ноги не сбивали в кровь, так что вечером почти ползком плелись до усеянной вшами соломы. Швед бранился, точно как и его собрат в Сосновом, да и насчет мордобоя был не скупее русских унтер-офицеров. По ночам рекрутов держали в сарае под замком и усиленно охраняли, и все же каждую ночь кто-нибудь убегал, – за это оставшимся доставалась суровая выволочка от старых солдат. Кормили куда как плохо, у Мегиса вновь исчез румянец. Все же сосновские кузнецы старались вовсю и вскоре были причислены к лучшим стрелкам. На смотрах их чаще других вызывали как разумеющих русский язык, чтобы отвечали на вопросы и показывали начальству, чего способна за такой короткий срок добиться шведская муштра. Спустя две недели их определили в ту самую пехотную роту, где служил и Курт. Сняли с обоих деревенскую одежду и шапки, привязали и ним бирки с зарубками и затолкали в мешки, чтобы потом, когда войне придет конец и отпустят по домам, можно было распознать. Сапоги и штаны оставили свои, мундирные кафтаны и мушкеты выдали. Кроме того, на три дня дали увольнение от всех учений и караульной службы.
С мушкетами на плече, сдвинув шапки набекрень, сосновцы могли сколько угодно ходить по лагерю, никому не уступая дороги, лишь немного остерегаясь старых московских стрельцов, которые всех, кроме себя, считали лапотниками и полными невеждами в воинском искусстве. К ним лучше и не подходи близко, если не хочешь услышать что-нибудь насчет портков, которые непременно пострадают, как только завоют ядра и нападут шведы. Мартынь заметил, что Мегис то и дело тащит его в сторону расположения драгун. Скоро он уразумел, что было тому причиной. Эстонец остановился шагах в пятидесяти от толпы конников, молча вытянув руку, остановил и Мартыня и, опершись на мушкет, стал усердно вглядываться. Один из драгун не выдержал, верно, почувствовал сверлящий спину взгляд, и повернул к ним прыщавое лицо. И без того круглые глаза округлились, солдат съежился, сплюнул, чертыхнулся и исчез за остальными. Мегис крякнул в бороду.
– Теперь мы сравнялись. Уж я до тебя, голубок, доберусь!
Дождь лил каждый день, даже сухое взгорье так раскисло, что телеги на полколеса погружались в грязь.
Не глядя на дождь, они вышли на берег Даугавы, где саперы ладили лодки и плоты, верно, для того, чтобы спускаться вниз к Риге. Под вечер последнего дня отпуска они ушли гулять далеко в ту же самую сторону. Была суббота, они ясно расслышали колокола рижских церквей. Мартынь сказал:
– Будь сегодня ясный день, мы бы отсюда увидели колокольню Петровской церкви.
Мегис долго глядел в серую затуманенную даль, верно, представляя колокольни своего Тарту, а может, и еще что-нибудь, связанное с ними. Возвращались молча, каждый думал о своем. Навстречу им из лагеря ехал верхом солдат, его конь еле плелся, устало понурив голову; всадник что-то насвистывал, мушкета за спиной у него не было, только длинная сабля болталась над стременем. Внезапно Мегис остановился, словно наткнувшись на что-то, и сорвал с плеча мушкет. Мартынь едва успел удержать его. Драгун, перепугавшись, дернулся, натянул повод, пришпорил коня и вихрем унесся, объехав их стороной. Мартынь гневно встряхнул эстонца:
– Ты что, и вовсе ошалел? Сам голову в петлю суешь?
Мегис ничего на это не ответил, только у первых возов Мартынь услышал, как он проворчал:
– Ну да мы с ним еще в другом месте столкнемся!
Сразу же с окончанием отпуска началась невообразимая кутерьма. В лагере распространилась весть, что сам царь едет под Ригу и может заявиться и в Юнгфернгоф. Офицеры носились верхом как угорелые: у обозников телеги не в порядке; драгунские кони все в грязи; пушки увязли по ступицу; мундиры у солдат обтрепались; кое-кто, все еще не привыкнув к сапогам, обулся в старые лапти, напоминая скорее деревенского нищего, нежели воина; лагерь загажен, словно хлев. С утра до вечера три дня звякали вилы и лопаты, возчики гнали лошадей, плюхала грязь, занятые на уборке вывозились по уши. Брань, свист кнутов, удары прикладами сливались в такой адский шум, что уши закладывало. На четвертый день подполковник устроил смотр и остался им недоволен. Таким разъяренным его еще никто не помнил, офицеры, бледнея, шли в его квартиру. Целую роту прогнали сквозь строй, пороли немилосердно: четырнадцать человек утром уже не поднялись с соломы, днем троих закопали там же на взгорье, под можжевеловым кустом; священник отслужил панихиду по безвременно усопшим, солдаты протяжно и заунывно пели. Одному штабному офицеру командир дал пощечину, четырех капитанов разжаловали в поручики, семерых поручиков в прапорщики, целую кучу прапорщиков посадили под арест, а сколько фельдфебелей и унтеров разжаловали в рядовые – этого и сказать никто не мог. Кончилось вольготное лагерное житье, теперь, видать, начнутся дела серьезные.
4Резервные войска, размещенные в Юнгфернгофе, не знали, что осада Риги давно уже началась. Солдаты вообще ничего не знали, их считали болванами, умеющими только ложиться да вставать по команде, – отчасти так оно и было.
После победы под Полтавой и решения, принятого в местечке Решетиловке, генерал-фельдмаршал граф Шереметев четырнадцатого и пятнадцатого июля семьсот девятого года с пешим и конным войском двинулся с Украины на Ригу. Командиры авангарда генерал князь Репнин и генерал-поручик Боур дознались от жителей, что шведы разоряют и жгут Курляндию, а награбленный провиант, фураж и скот сгоняют в Ригу. Чтобы помешать им и получить все необходимое для своей армии, Боур с четырьмя полками драгун переправился через Дюну возле Дюнабурга и, удачно выполнив задачу, двадцать седьмого октября подошел к Риге. Головные полки разместили в трех, а остальные в четырех милях от города и стали тревожить передовые посты шведов. Поначалу разбили их отряд в триста человек, который оставил тридцать четыре убитых и четырех пленных, затем второй, в двух милях от Риги. Тут шведы потеряли двадцать одного человека, а оставшихся русские преследовали до самого города, где они и укрылись, спалив перед этим часть предместья по ту сторону реки. Когда из Курляндии к Риге подошел сам генерал-фельдмаршал с лучшими кавалерийскими полками, противник оставил сильно укрепленный Кобершанц и ушел в город. Шереметев приказал занять оставленную крепость, поправить разрушенные валы, разместить там тысячу человек под командованием полковника Климберга и назвать эту крепость Петершанцем.
Двадцать третьего октября царь Петр со всей свитой выехал из Мариенвердера в Пруссии к Риге. Прусский король дал безвозмездно почтовых лошадей и повозки, а также драгун для охраны. Кроме того, на каждой остановке до самого Инстербурга русских роскошно угощали. От Рагницы до курляндских рубежей ехать было очень тяжело, приходилось далеко объезжать охваченные чумой места и постоянно опасаться этой повальной болезни. До Митавы царь добрался первого ноября. Хитрые курляндские дворяне и чиновники, смекнув, что шведскому господству близится конец, спешили подладиться к новым хозяевам. Навстречу Петру выехал маршал дворянства с провожатыми и ратманами, они проводили царя до самого замка, где для него были отведены покои. Девятого царь прибыл к Шереметеву, осмотрел городские укрепления и в ночь на пятнадцатое приказал начать бомбардировку города. Самолично с Петершанца выпустил по городу три ядра из трех мортир; одно попало в Петровскую церковь, другое в больверк, а третье в частный дом какого-то купца. Пятнадцатого Петр уехал, приказав Шереметеву не пытаться штурмовать Ригу, а только блокировать ее, потому что пора была поздняя и наступала зима; город хорошо укреплен, и в нем находится очень сильный гарнизон, но подмоги шведам дожидаться неоткуда.
Царским указом руководство осадой было возложено на князя Репнина. Он оставил себе отдельный корпус из шести тысяч солдат и тысячи конных, а остальную армию разместил на зимние квартиры – пехоту в Курляндии и Литве, кавалерию в Польских Инфлянтах; сам же царь разместился в Митаве. Ставку генерал-фельдмаршал устроил в Юнгфернгофе, оставив в своем резерве две тысячи солдат, а остальных разместив по различным блокирующим крепостям вокруг Риги. После Петершанца наиболее сильные укрепления возвели ниже Риги, артиллерию для них доставили по Двине из Смоленска, кроме того, на стругах и плотах сплавляли и из Юнгфернгофа. Мимо города проплывали темными ночами; шведы с валов и из цитадели пытались было обстреливать, но никакого урона не наносили. Между Ригой и Дюнамюнде на обоих берегах Двины и на островах установили батареи из трехсот двух пушек. Командовали ими бригадир Лесси и командир Киевского пехотного полка подполковник Клячковский. Несколько сот солдат несли службу на легких лодках, чтобы в случае надобности переправляться с одного берега на другой и охранять водный путь от шведских судов из Дюнамюндской крепости. В апреле возвели еще несколько укреплений, разместили там солдат с пушками под командованием генерал-адъютанта Савелова и подполковника Озерова. Прибывший из Полоцка генерал-фельдмаршал князь Меншиков приказал не пропускать к осажденным в городе никакой подмоги с моря, поэтому через Двину построили мост с бонами, скрепленными цепями. Шведские суда неоднократно пытались пробиться к Риге, но их всегда отгоняли с большими для шведов потерями.
Бомбардировали Ригу не спеша, но непрерывно, чтобы не дать передышки гарнизону и все время держать жителей в состоянии тревоги. Рижане тоже отвечали с валов и из крепости. Даже в ясные зимние дни, если погода стояла тихая, с красной сторожевой башни за Двиной можно было видеть только шпиль Петровской церкви, такой густой была пороховая завеса над городом. С пятнадцатого ноября до апреля семьсот десятого года батареи на Петершанце выпустили тысячу сто двадцать пять ядер, по пригороду – сто восемьдесят каменных бомб, а из остальных орудий – тысячу четыреста восемнадцать снарядов. В то же самое время Рига выпустила тысячу сто восемьдесят семь бомб, а из обычных пушек выстрелила девятьсот двадцать шесть раз. У русских было достаточно времени основательно возвести свои укрепления и усовершенствоваться в фортификации, так что потери в войске оказались невелики: с четвертого декабря девятого года по шестнадцатое марта десятого года на Петершанце насчитывалось тридцать три убитых и раненых, причем офицеры потеряли только одного артиллерийского и одного пехотного поручика.
О том, каковы дела в Риге, точных сведений получить было нельзя. Старым гарнизонным солдатам не довелось самим испытать поражения ни в Польше, ни на Украине. Они все еще считали русских сбродом лапотников, которые медлят лишь потому, что не решаются штурмовать сильную крепость. Храбрость шведских солдат позволяла горожанам чувствовать себя в безопасности, на валах вместе с королевскими мушкетерами виднелись зеленые и красные мундиры городской гвардии. Но русские генералы считали, что длительная осада и непрерывная артиллерийская пальба постепенно сломят выдержку рижан, – и не ошиблись. Двадцатого декабря взорвались пороховые погреба цитадели, причем погибло большое число людей. Но наибольших успехов русские добивались пожарами, возникавшими от бомб. В первый раз Рига горела двадцатого декабря, потом еще сильнее – четвертого января, когда пожар уничтожил аптеку и четыре купеческих дома. Пожары поменьше возникали почти каждый день, но их удавалось потушить в самом начале, тем не менее люди не знали покоя днем, да и по ночам горожане не могли спать спокойно. Непрестанное состояние тревоги понемногу подтачивало их волю, как постоянно тлеющий огонь. Не только жители, но и закаленные солдаты жаждали решающей битвы и определенности, а это осадное сидение, постоянная опасность и неведение замыслов противника донимали больше, чем болезни и голод. Четырнадцатого января рижский вице-губернатор генерал-майор фон Клодт с четырьмя тысячами людей предпринял вылазку, чтобы напасть на лагерь князя Репнина в Юнгфернгофе, но не достиг и передовых постов русских драгун; завидев кучку разведчиков и ничего не успев сделать, он вернулся в город. Двадцать девятого марта рижане снарядили шесть небольших кораблей, каждый с двумя малыми пушками, и направили их вверх по Двине. В Юнгфернгофе все войско выстроили в боевой порядок, но нападающие не добрались туда. Достигнув острова, где был оставлен русский капитан с сотней людей для охраны следования лодок и стругов, они начали их обстреливать из пушек, но русские ответили таким беспощадным огнем, что рижские суда вынуждены были поспешно отступить к городу.
В середине марта из Полоцка по Двине прибыл в Юнгфернгоф генерал-фельдмаршал князь Меншиков со строгим наказом царя окончательно прервать всякую связь Риги с Дюнамюндской крепостью и морем, откуда шведы ожидали провианта и подкрепления. Возвели новые редуты и укрепили старые, кольцо укреплений вокруг города стянулось еще туже. С зимних квартир одна за другой стали прибывать основные части. Дивизия князя Меншикова расположилась ниже Риги, по обе стороны Двины, где находился новый мост с бонами и сторожевым редутом; дивизия князя Репнина осталась выше города, а полки генерала Аларта окопались за песчаными холмами и ветряными мельницами.
Все было подготовлено для решающего наступления, но тут в мае русское войско постигло непредвиденное и страшное бедствие. Из Пруссии через Курляндию в лагеря под Ригой ворвался мор. Люди покрывались страшными нарывами, их лихорадило, и через несколько дней они умирали. Весьма вероятно, что источник заразы находился в осажденном городе. Под горячими лучами весеннего солнца в жиже загаженной, заваленной разной дрянью речки Ридзини гнили отбросы, дохлые собаки, кошки и крысы, так что даже здоровые солдаты не в силах были долго находиться поблизости. Головокружение, тошнота и рвота вконец измотали их. Опасаясь попасть в кучу больных моровой язвой, люди перемогались до последнего. Когда ветер дул от города, из-за валов неслось такое нестерпимое зловоние, что казалось, воздух так и кишит заразой. Некоторые думали, что болезнь завозят мужики, – с последними крохами съестного и фуража они все чаще стали появляться на всех лифляндских и курляндских дорогах. Выставили заставы и никого близко не подпускали, даже отставших от полков солдат гнали прочь, как и беженцев, которые, спасаясь от бродячих разбойников, искали укрытия среди русского войска. По всем лагерям вокруг Риги слышались выстрелы. Это обозленные мушкетеры пристреливали изголодавшихся, шелудивых собак, но те, уже ничего не опасаясь, глядя остекленевшими, мертвыми глазами и принюхиваясь, даже по ночам, точно привидения, бродили вокруг лагерей, отыскивая какую-нибудь кость либо корку. Больных кидали на подводы вместе с умершими или умирающими и увозили в окрестные болота и леса. Изредка кто-нибудь из них чудом переносил болезнь и прибредал назад к лагерю, но караульные и этих не пускали; иному через ограду швыряли кусок хлеба, а тех, кто понастойчивее, просто расстреливали, чтобы не прикасаться к зараженным. И все же зараза косила людей до поздней осени. В трех русских пехотных дивизиях, в драгунских полках генерал-поручика Боура, в штабе, в обер– и унтер-офицерском составе и среди артиллерийской прислуги умерло девять тысяч восемьсот человек.
Зиму сосновские кузнецы протомились в лагере; только издали слышали они орудийную пальбу, но так и не видели ни одного шведа из Риги. В осеннюю гололедицу, когда по реке уже шло густое сало, все резервные полки из Юнгфернгофа были перевезены на плотах на ту сторону. Река у берега неглубокая, вплотную не пристать, шагов двадцать пришлось брести по воде. Мегису не повезло, он запнулся и упал, зачерпнул воды в сапоги и даже в ствол мушкета набрал, а выкарабкавшись на берег, еще заработал по шее от унтер-офицера. На берегу простояли часа два, а по дороге дул сильный южный ветер, – эстонец продрог, с месяц после того промаялся в горячке, изнемогал от кашля. Мартынь кормил его, как ребенка, с ложки, до того он ослабел.
Роту разместили где-то между Бауском и Балдоном в окрестностях Эккау. Тепла было вдосталь, только старые сосновые дрова шипели и страшно дымили с утра до вечера. Но с провиантом было очень скверно. Все дворы так подчищены, что даже соломы для подстилки не достать. Мужики поздоровее были либо угнаны в армию, либо разбежались по лесам. Бабы с ребятами и больные жили впроголодь, порою солдатам же приходилось делиться с ними довольствием, чтобы только изо рта не вырывали. Снабжали войска на отдыхе как нельзя хуже: дороги разъезжены, мосты разрушены, возы с трудом, еле-еле пробирались вперед. Лежа в лесу ничего не подстрелишь – распуганная живность попряталась в глухомань. Мартынь еще держался, но Мегис после привольной жизни в Юнгфернгофском лагере и из-за болезни совсем отощал, до самой весны румянец у него так и не появлялся; по пути к Риге товарищам порою приходилось нести его ранец и ружье.
Наконец их зачислили в полк, который должен был участвовать в боях, только не знали еще, когда и куда его пошлют. Уже второй день лежали они на песчаных холмах за ветряными мельницами и наблюдали бомбардировку Риги. Чаще всего палили с Петершанца. Тяжелые мортиры били не спеша, грозно ухая, метали они бомбы через Двину и валы в объятый мором и голодом город. Огонь с Петершанца отсюда не был виден, зато можно было лучше различить, как время от времени вздымались пронизанные алым пламенем черные клубы дыма на укреплениях правого берега в стороне Дюнамюнде. Русские все время пытались поджечь зажигательными снарядами суда, укрывшиеся в гавани Ридзини, но это никак не удавалось – снаряды, шипя, гасли в грязных водах речушки, только вонючий пар подымался оттуда, как из мыловаренного котла. Рижане отвечали довольно вяло, наверно, берегли припасы ко времени штурма.
Мегис лежал на теплом песке, растянувшись на животе, крепко стиснув руками ствол ружья. Гул нисколько его уже не тревожил, он ожидал одного: когда же, наконец, прикажут броситься наверх к мельницам и открыть стрельбу. На Александровских шанцах за Ригой только что установили какую-то особливо мощную пушку – от ее выстрела даже весь песчаный овраг дрогнул. У Мегиса усы защекотали губу, он, чмокнув, поднял голову и, прищурив глаз, поглядел, как слоистая туча дыма медленно взмыла вверх и обволокла колокольню церкви св. Иакова. Эстонец кинул взгляд на товарища, лежавшего рядом, и пошутил:
– Знать, рижане могут на колокольне колбасы коптить.
Мартыню было не до шуток. Уже второй день валяется он тут словно на угольях, грохот пушек будоражил его все сильнее, время тянулось невыносимо медленно. Казалось, вот-вот раздастся приказ кинуться на холм всем, кто сидел и лежал под холмом, почесываясь и тихонько негодуя на то, что заставляют тут торчать совсем зря. Никто уже не думал, почему и зачем они тут, – какие там размышления, надо драться и все, прогнать шведов, забраться на рижские валы. Мартыня раздражал молодой украинец, сонливо ворочавшийся с боку на бок, будто его определили сюда, чтобы как можно лучше прогреться на солнце. Он нимало не походил на солдата, измотанного долгими походами, – смуглый от природы, а не от весеннего солнца и ветра, как остальные, он выглядел очень молоденьким, с бесконечно добродушным, улыбающимся бабьим лицом, которое слегка портил нос, похожий на огурец. Вот он снова очнулся от дремы, лениво отогнал мух, наплодившихся на рижском навозе – потому, верно, и жалили так свирепо, – повернулся к латышу и поморгал глазами с мохнатыми ресницами. Почмокав губами, он вымолвил на своем языке, который кузнец понимал только наполовину:
– Добре пече… А все ж таки не так, як у Днипра. Там оно – ой, ой! Ой, як пече!
С величайшим недоумением Мартынь покачал головой.
– Не пойму, как ты спать можешь. Грохот, вся земля гудит, над Ригой черный дым стелется…
Темные глаза с усмешкой глянули на латыша.
– Хай ему стелется, на то вин и дым. Ты ще и войны не бачив?
Мартынь Атауга хотел сердито отрезать: не таким молокососам расспрашивать человека, который повоевал на своем веку с калмыками и татарами, но тот даже и не интересовался ответом – верно, от скуки просто хотел языком почесать.
– Необстрелянного – его враз видно. Гукне гармата – ух! Повалыть дым – ох! Ну що тоби с того, нехай воно гуркоче, где тэбе нема! А ты поспи трохи, дом згадай, дивчат, поки тэбе в пекло не пхнулы. Нехай сонце кожу припече, ось и не учуешь, як швед зачне смалыты.