Текст книги "На грани веков"
Автор книги: Андрей Упит
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 38 страниц)
Да, ковать Мартынь умел, но сейчас работы накопилось столько, что он на другое же утро покачал головой.
Угол кузницы был весь завален – двое саней, одни дровни, колеса с лопнувшими шинами или треснувшими ступицами, топоры с поломанным обухом и отломанными углами, секач для рубки соломы без рукоятки и груда разных предметов помельче. Но не успел кузнец и горн разжечь, как начали приходить и приезжать люди с новыми неотложными нуждами либо просто узнать, когда будет готово привезенное раньше.
Первым чуть свет приехал добрый родич покойной Майи и друг Мартыня старый Грантсгал. Всю осеннюю пору его конь ходил неподкованным и теперь, обломав о замерзшую грязь копыта и отдавив мякоть, хромал на все четыре. Кузнец, сердито помахивая молотом, нехотя пробурчал в ответ «доброе утро», сделав вид, что занят куда больше, чем на самом деле, так как не собирался пускаться в разговоры. Он подозревал, что Грантсгал сразу же примется расспрашивать про поход, о чем сейчас даже вспоминать не хотелось. Вчера до вечера рассказывал все отцу – надо же кому-то знать, что там они изведали, хотя так ничего и не добились. Не вытерпел и поделился сомнениями, догадками и смутными предчувствиями, которые угнетали его последнее время по дороге к дому и не давали спать на привалах. Сегодня он проснулся с тяжелой головой и еще более угрюмый, нежели вчера, когда вернулся. Радость возвращения почти совсем угасла, молот обрушивался с такой силой, точно хотел расплющить не только мягкое железо, но и приглушить тревожные мысли самого кузнеца. Мартынь не надеялся, что отец вполне поймет его, а оказалось, что тот в одиночестве здесь тоже кое-что смекнул, как и сын. Да ведь на то он и пережил, и перетерпел столько на своем долгом веку, этот старый Марцис, человек с ясным и пытливым умом, хотя и не знавший грамоты, но в сердце сына разбиравшийся, как в открытой книге, ни в чем не упрекавший его, пребывая в твердой уверенности, что Мартынь делает только то, что идет на благо другим. Но что может сказать кузнец этому добродушному простаку Грантсгалу, любопытство которого, как и у всех остальных, подобно всем их житейским запросам, простирается не дальше пределов волости? Эти дотошные и въедливые охотники до новостей – самые несносные люди, Мартынь их спокон веку не выносил.
Кусок железа остыл, надо раскалить заново – хочешь не хочешь, а приходится бросать молот и идти к горну. Как же! Грантсгал уже стоит тут, поставив ногу на подножку поддувала, и, ухватившись за рукоятку, готов сразу же раздуть угли. Даже по спине видать, что у него накопилась целая уйма вопросов и любопытство, точно дрожжи, так и распирает его. Но когда на первое же обращение Мартынь лишь недружелюбно буркнул что-то в ответ и даже в лицо не захотел глянуть, старый Грантсгал сразу же смекнул, что рассказа тут не дождешься и лучше всего оставить кузнеца в покое. И потом – все равно о главных событиях еще вчера поведал Гач, а подробности можно выведать и другим путем. Раздув угли, родич покойной Майи направился к двери.
– У меня там в телеге кой-что за работу, надо старому Марцису отнести.
В телеге его был мешок ржаной муки и еще какой-то коробок, в котором лежал не то каравай хлеба, не то кусок мяса. В риге Грантсгал пробыл довольно долго, Мартынь уже подковал лошадь на третью ногу, когда они со старым Марцисом спустились к кузнице. На этот раз он уже ничего не выспрашивал, видимо, выведал все, что ему так не терпелось узнать. Старый Марцис остался в кузнице – вздувать мехи и кой в чем помочь. Когда поковщики повалили один за другим, он вышел за порог, уселся на своем камне и стал заводить беседу с каждым, после чего в кузне уже никто ничего не выспрашивал, а больше рассказывал сам. Кузнец лишь кивнул головой, услышав голос отца: правильно сообразил, что надо избавить сына от излишних расспросов.
По меньшей мере человек двадцать заявилось в тот день в сосновскую кузницу. Понятно, что у каждого была какая-нибудь нужда, а за нею несомненно скрывалась и другая цель. Только с этим теперь до кузнеца не доходили, – все после разговора со старым Марцисом становились сдержанными и молчаливыми. Почти каждый нес с собою что-нибудь из съестного либо из одежды. Под конец Марцис больше не принимал: плату кузнецу, мол, следует нести за уже выполненную работу, а потом – лучше деньгами, харчей и одежды у них у самих хватает. Один за другим навестили Мартыня многие соратники даже из лиственцев, потому что своего кузнеца у них сейчас не было. Марч заявлялся даже дважды, хромой Гач – вместе с отцом, от которого никак не мог отвязаться. С товарищами вожак беседовал охотно, но опять-таки так тихо, что остальные ничего не понимали, и сразу же замолкал, стоило подойти кому-нибудь из посторонних. У них свои дела и свои разговоры, прочим до них нет дела. Мартынь рад был услышать, что все они одного с ним мнения, – все еще впереди, это было только начало, что-то надо еще предпринять, чтобы добиться полной безопасности и покоя. Притом предпринимать должны сами ветераны, все остальные годятся лишь выполнять распоряжения и ходить в помощниках, – они ведь не видали ни калмыков, ни иных прочих, не знают, что такое война; из того, что содержалось в скупых рассказах ратников, в первый же день состряпали громкие и хвастливые небылицы, которые, распространяясь дальше – больше, наверное, скоро превратятся в целые героические сказания, что, к несчастью, скроет правильное представление об истинном положении и новых опасностях, еще пока не отвращенных. Не хвастая и даже не опьяняясь излишней самоуверенностью, ополченцы все еще чувствовали себя связанными узами тесного содружества, противостоящего этим невеждам, умеющим только галдеть, а когда их запугают беженцы, думающим лишь о том, как бы убежать и укрыться в лесу. Ратники научились обороняться и нападать, уж во всяком случае вынесли из этого ратного похода воинскую отвагу, и по возвращении в первый же день что-то потянуло их из дому к своему вожаку.
Слушая краем уха и думая о своем, Мартынь все же уловил все наиболее важное из того, что приключилось здесь за время их отсутствия. Казенные подати и поборы стали еще тяжелее – в этом нет ничего нового, на это люди жаловались все время, сколько помнит себя кузнец Мартынь; отец его говорит, что и на своем веку только об этом и слышал. Но приключилось нечто и вовсе неслыханное.
В один и тот же день у Смилтниека с утра померла мать, а вечером – отец. Старухе было девяносто шесть лет, старику далеко за сто – а сколько точно, этого ни он сам, ни кто другой не могли сказать. Жили-жили оба, так что зять и невестка давно и думать бросили, что они когда-нибудь помрут. Старый Смилтниек еще сам вдевал дратву в иглу, когда чинил хомут, а старуха в прошлую зиму наткала на рубахи шестьдесят локтей полотна. И вот оба, точно сговорились, преставились в один день – за одним разом и могилу рыть, и поминки справлять. Такого еще никогда не бывало.
В Болотном подпасок спалил стог сена. Хозяин порол его за это два дня, а когда принялся и на третий – мальчонка убежал и утопился в мочиле; всплыл только через неделю, такой же крепкий и румяный, как при жизни. Заступиться за сироту было некому, но вмешался Холодкевич; известил кого следует, и жестокий хозяин сидит теперь в рижской тюрьме.
Где-то у Даугавы, в одном дворе, под самую Янову ночь корова отелилась двухголовым теленком с пятью ногами. Со всех краев люди шли и ехали поглядеть на это диво, пока господа не велели живьем сжечь выродка и сыскать ведьму, пустившую на корову этакую порчу. Самые глубокие старики не помнили, чтобы слыхали когда-нибудь о таком чудище.
Но удивительнее всего был сон, который привиделся сосновской ключнице еще в ночь на пятницу. У ключницы болели зубы, прямо хоть головой о стенку бейся. Когда уже совсем стало невмочь, она среди ночи подняла вдову покойного старосты Плетюгана, чтобы та заговорила их. Потом подвязала к щеке распаренной ромашки и под утро заснула, да так крепко, как младенец в люльке. И вот тут-то ей и приснился сон. Со стороны Кокнесе по-над лесом поднялась какая-то черная туча, а когда ее пригнало поближе, оказалось, что это не туча, а черный полог с красной каймой. Вот он еще ближе, прямо над господскими конюшнями; ключница вгляделась получше и увидела, что это огромный ястреб с двумя ужасными головами, одна обращена к северу, другая – к Даугаве. Четыре глаза сверкали, точно красные угли, но самое страшное то, что в желтых когтях ястреб нес человечью кость – ключница твердо знала, что это кость человечья, а не коровья. Закричав, ключница проснулась вся в поту, и, хотя зуб уже не болел, она, одеревенев от перепуга, до вечера не могла подняться с кровати и еще по сей день не пришла в себя. Даже Марцис, не веривший ни в какие приметы, хоть и совестясь, помянул кузнецу про этот сон. Мартынь только отмахнулся:
– Чего хворому не померещится…
Стуча молотом по наковальне, он не раз слышал, как остальные перешептывались, толкуя этот сон, и еле сдерживался, чтобы не отругать за подобные бредни.
После полудня пришли Лауки, опять втроем. При виде Тениса Мартынь не удивился – совместно пережитые в походе опасности сдружили всех недругов. С Тедисом у него никогда особых столкновений не было, тот косился на Мартыня только потому, что надо же держать сторону матери и брата. Но сама Лаукиха! Это просто чудо, не виданное еще и потому, что по лицу ее никак не скажешь, что она пришла, только сдавшись на уговоры. Нет, она была искренне приветливой и даже вроде совестилась, что когда-то ненавидела начальника своего сына и его боевого соратника. И Мартынь не чувствовал ненависти к этой коварной женщине, которая причинила ему столько зла и явилась истинной виновницей смерти Майи. Пережитые им несчастья и душевные страдания вытеснялись куда-то тяжелыми раздумьями о том, что сейчас в одинаковой мере угрожает стране и всем им.
Под вечер кузнец бросил молот, выпроводил двух особенно назойливых заказчиков, торчавших тут чуть ли не с самого утра, замкнул кузницу и пошел наверх умыться. С этими насущными мелкими нуждами можно и погодить, сейчас прежде всего надо думать о том, чтобы в один злосчастный день не пришлось бежать лес, бросив переломанные колеса и неокованные сани. Холодкевич приехал из Риги и созвал ополченцев. А только они и сами уговорились собраться и посоветоваться. Ну какой толк, что он подкует еще одного коня либо сварит еще один топор, если огромная груда заказов в углу все растет. Мысли его витали где-то далеко, и молот приходилось подымать с усилием, порою он попадал совсем не туда, куда надо.
На дороге возле имения Марч уже поджидал кузнеца. Мартынь сделал вид, что всецело занят своими мыслями, и не стал пускаться в разговоры, чтобы тот вновь не принялся рассказывать про сон, привидевшийся его матери. Юноша уже по лицу понял настроение вожака и молча пошел сзади. Будто сговорившись, оба разом свернули с дороги к Вайварам – надо же поглядеть, как там живет Инта и ее Пострел.
А Инта и Пострел не тужили. В теплой уютной риге стариков Вайваров они жили припеваючи, как в собственном доме. Инта как раз поила мальчугана теплым молоком из глиняной кружки. Укачивать такого мужчину уже вроде неудобно, привык на войне спать, как и все остальные. Рядом с ложем няньки уже ожидала воина белая простынка с набитым мягкой овсяной соломой мешочком в изголовье. Когда вошли его знакомцы, он радостно вытянул навстречу маленький кулак, пухлая губа его задралась, блеснули четыре здоровенных зуба, водянисто-голубые глаза улыбнулись, он что-то буркнул – в толковании приемной матери это звучало, как «дядя». Вайвариха живо встала от прялки, углом передника обмахнула скамейку, предложив гостям сесть. Сам Вайвар, сидя у стены на табуретке, вил оборы для лаптей; волосы у него были еще белее, чем подвешенная на крюк горсть льна, но лицо веселое и румяное. Вошедшие в первое же мгновение почувствовали, что в этом прокопченном помещении всегда много смеха и тепла. Вначале они сидели рядом, предоставив вести разговор одним хозяевам, и думали, что здесь, пожалуй, получше, чем в собственном доме. Вайвар поднялся и ради гостей засветил над корытцем с водой лучину и закрыл оконце, через которое тянуло осенней прохладой. Усаживая гостей, Вайвариха ежеминутно оборачивалась к пьющему молоко у стола и непрестанно давала советы. Затем она остановилась между Интой и гостями, сложила руки на переднике и шутливо заметила:
– Вот и у нас был когда-то точь-в-точь этакий же бутуз – лет этак с тридцать тому назад, когда еще старый барон правил.
Вайвар не мог с этим согласиться.
– Да что ты путаешь, мать, и не такой вовсе. И не тридцать лет назад – верных тридцать пять будет.
– Ну ладно, ладно уж, умнее тебя и нету. С тех пор, как не стало нашей Аннужи, уж так тут было тихо, так пусто… Правда, потом Инта появилась, да ведь она такой еж, что и не дотронешься. Теперь опять дом ожил.
Вайвар привык все оспаривать, и не поймешь, всерьез или просто так, по укоренившейся привычке.
– Чего там ожил, Пострел эвон какой смирный. Как большой лежит, глаза таращит да помалкивает.
Марч пошутил.
– На войне был, калмыков побаивается.
Вайвар сидя повернулся к гостям, закрученная прядь льна осталась висеть на крюке, раскручиваясь точно веретено, потом медленнее и медленнее, пока не замерла.
– А как оно было по правде? Как ты, Мартынь, отбил его у калмыков?
Наверняка Инта уже успела рассказать об этом подробно, но старому еще хотелось услышать все от самого Мартыня. Точно тот один его отбил! Кузнец улыбнулся: верно, после каждой войны считают, что предводитель сам все совершает. Но ведь это же неверно, просто глупо; он принялся пересказывать то, что произошло в сожженном калмыками хуторе, совсем не упоминая о себе, зато возвеличивая смелость Яна и зоркость Юкума. Рассказывая, он все время наблюдал за Интой. «Как еж…» Нет, она совсем не такая, и Пострел знает это совершенно точно. Вдоволь наевшись, он возил обоими кулаками по молочной лужице на столе, затем, удовлетворенно гукнув, задрал личико, пытаясь через голову заглянуть в глаза своей няньки, при этом он так нежно прижимался затылком к ее груди, точно она его и напитала. Некрасивое лицо Инты светилось, непослушные жесткие волосы точно сами собой пригладились. Но вдруг сияние померкло, на глаза опустились веки с черными ресницами. Мартынь сообразил – это ведь потому, что он сейчас рассказывает о Юкуме. И сам себя устыдился, яснее понял то, чему не находил слов, но что замечал во время похода, – как бережно Инта втирала снадобье в пораненную стрелой голову Юкума или как сидела ночью у речушки, уткнувшись головой в колени, и выла волчицей. Да и как ему не стыдиться, когда он сейчас точно назло ей поминает Юкума, единственного, кто пал настоящей смертью воина. Как на грех, как раз в эту минуту Вайвар ляпнул:
– Славно вы там бились, что правда, то правда.
Понятно, никто и подумать не мог, что кузнец ответит так резко не ему, а себе самому:
– Чего там славного! Славно воевали только те, кто с нами не вернулся – Краукст, Клав… и Юкум.
Он сказал это умышленно, не сводя глаз с Инты. Да, не оставалось ни малейшего сомнения. Хотя она и не сказала ничего, но голова Пострела дрогнула, потому что была плотно прижата к груди Инты. Мартынь умолк так неожиданно и выразительно, что Марч глазами и головой дал понять старику, чтобы он не говорил больше об этом. Поняла это и Вайвариха и свернула разговор на другое.
– Что ты на это, Мартынь, скажешь? Она хочет нести мальчонку к священнику и окрестить.
– А что ж, это можно. Только неизвестно, не окрещен ли он уже.
– Может, оно и так, да только мы об этом не ведаем, а без крещенья ребенку нельзя. Я только говорю, что уж имя-то у него какое-то несуразное. Наш покойный парень звался Иоцисом…
Марч сурово прервал ее.
– Ваш покойный мог быть и Иоцисом, это его дело. А наш был Пострелом, им и останется, из-под стрелы мы его вытащили.
Инта чуть ли не рассвирепела.
– Мой парнишка, а не наш!
Вайвариха добродушно усмехнулась, глянув на Инту.
– Вы уж до него не дотрагивайтесь – никому не дозволяет. Подумайте-ка только, даже у меня иной раз из рук рвет. Да ведь мне все едино, если уж вы так хотите, пусть остается Пострелом. Только тебе, кузнец, придется быть крестным, так Инта говорит.
Странно, как это простое дело ошеломило кузнеца; он неожиданно ерзнул, скрипнув скамьей, взглянул на Инту, будто та хотела чего-то вовсе невозможного, затем снова отвернулся и покраснел – хорошо, что возле стены сумрачно и никто этого не заметил. Видимо, злясь на самого себя, резко откликнулся:
– Крестным? Нет, не согласен я… не хочу…
На этот раз настал черед Инты прийти в замешательство. Но Марч лучше знал своего вожака и верно угадал то, что другим было еще невдомек.
– Да бог с ними, с крестинами да с крестными, время еще есть, а теперь нам в имение пойти надо, барии ждет.
Когда они вышли со двора, Мартынь еще раз пожал плечами и буркнул то же самое:
– Меня – крестным… Да какой же я крестный…
Из хутора Падегов вышел Криш и на большаке присоединился к ним. Кузнец надумал еще завернуть в Сусуры и поглядеть, что поделывает Клавиха. Лучше бы и не ходили, ничего хорошего из этого не вышло. На дворе было уже совсем темно, а в риге всего и свету, что пробивался через открытое волоковое оконце от сальной свечи хозяев, горящей на их половине. Те топили у себя свою плиту, а у Клавихи было страшно сыро, помещение полно копоти и запаха отсыревшей печной глины. Четверо ребят у стены на куче соломы. Меньшой, видимо, занемог, все время тихонечко скулит, в то время как остальные копошатся возле него, утешая. Клавиха, сухая, скорчившаяся, точно береста, приткнулась на скамейке у холодной печи. Она никого ни в чем не упрекала и не жаловалась, а только еле слушала, о чем ее спрашивают гости, придавленная своим неутешным горем. С тяжестью на сердце убрались они отсюда и до самого Лиственного не проронили ни слова. Нет, хвалиться сосновскому ополчению было нечем.
Все уже были здесь; барин велел собраться в большой столовой замка и подождать его – сам он только сегодня утром вернулся из Риги. Приказчик Беркис смог рассказать одно: выглядит барин очень усталым, весь день отлеживался. Экономка Мария Грива поставила на стол угощение – пусть вернувшиеся воины выпьют и закусят, – сама же сновала вокруг них и уговаривала угощаться без стеснения. За эти годы она раздобрела на господских хлебах, подбородок налился и округлился, лицо – будто его одним молоком моют, только под глазами уже появились первые признаки увядания, хотя ей, надо полагать, всего лишь под тридцать. К людям Мария издавна относилась радушно и приветливо, сама налила ополченцам пива в кружки, только пили они как-то неохотно и сидели слишком серьезные. Из болотненских заявился Букис, ведь теперь ему бывшие соратники куда ближе, чем свои земляки. В самой глубине, в сумраке большого помещения, Мартынь увидел и Бертулиса-Пороха; тот стоял уныло, чувствуя себя здесь чужаком. Предводитель подошел к нему.
– Чего же это ты один? Тут же есть чем закусить, и пиво выставили; хватит, нахлебались мы болотной ржавчины.
Но Бертулис не хотел разговаривать, только буркнул что-то и отвернул черное лицо. Опираясь на клюку, подошел Букис и потащил вожака в сторону, а когда отошли, шепнул ему:
– Оставь ты его в покое, он теперь ни с кем не разговаривает.
Все лиственцы уже знали о беде Бертулиса. Когда он вернулся домой, девчонка кинулась от него под кровать, как от нечистого. В сумерки жена увязала одежду в узел и ушла с девчонкой к родичам, – с дьяволом-де она в одной постели спать не станет. Правда, управляющий имением пригрозил выпороть ее и связанную привести обратно, чтоб жила как положено, да Бертулис все равно знает, что ничего путного из этого не выйдет. Разнесчастный человек, что тут поделаешь…
Вот вышел Холодкевич, по виду и верно больной, кутаясь в длинный халат, в мягких туфлях. Жидкие волосы всклокочены, затылок совсем облез, гладкое, болезненно-желтое лицо припухло, две глубокие морщины с темными тенями возле уголков рта. Хоть и кивнул Марии, когда она поспешно помогла ему усесться в конце стола, но серые глаза его уже не блеснули, как бывало, когда женщине стоило только прикоснуться к нему. Мало-помалу неутомимый охотник до женского пола поостыл и под конец совсем утихомирился. Может быть, повинна в этом была преждевременная старость, вызванная бесшабашным разгулом в годы молодости, но главным образом сказались тревожные времена, – неустанные заботы и неуверенность в завтрашнем дне заглушили его любовь к дебоширству и разврату. Теперь Мария Грива могла жить спокойно: крестьянских девок уже давно не созывали в замок, и ей уже не надо было мучиться постоянным страхом, не подросла ли где-нибудь красивее и бесстыднее ее.
Холодкевич кивнул Мартыню, чтобы тот сел рядом. В первый раз за все время обвел усталым взглядом толпу мужиков, разыскал Мегиса и сказал:
– Этот, что вы привели с собой, Мегис, как вы его зовете, говорит, будто ты хочешь взять его в помощники в сосновскую кузницу. Так оно, Мегис?
Мегис скривился в такой улыбке, что, кажется, вот-вот польются слезы. Подбородок его дрожал, эстонский выговор проявился еще сильнее:
– Оно так, барин, да только теперь я уже передумал. Сегодня вечером схоронил своего сына – он у меня был последний, больше никого не осталось. Так мне бы лучше подле кладбища… хоть ненадолго, пока это у меня пройдет.
Барин ухмыльнулся, с сознанием власти откинул голову, так что затылок уперся в живот Марии, и сказал сурово:
– Речь идет не о том, где лучше тебе, а что лучше для имения. И выходит, что тебе надобно остаться в Лиственном. Мой старый кузнец, тот самый дурак, что схватил раскаленное железо, остался без рук. Какой уж теперь из него кузнец, коли баба или девчонка его с ложки кормят. Одним убогим в имении больше. Петерис пока еще один не потянет, волей-неволей надо мне оставить Мегиса, а тебе, Мартынь, придется в Сосновом обходиться одному.
При обращении к Мартыню в голосе Холодкевича барственных ноток почти не чувствовалось. Кузнец с усилием оторвался от своих мыслей.
– Обойдемся, отчего не обойтись, коли барину так угодно. Сосновцы подождут, покамест я по очереди всем справлю, что надо. Я вот только хочу попросить за тех, кто ждать не может, – думаю, барин понимает. Я про тех, кто остался без кормильцев…
Холодкевич кивнул головой.
– Понимаю и сам уже о том подумал, хотя и думать тут особенно не приходится. Дети Краукста розданы по хозяевам, – самому меньшому полных семь лет, уже свиней пасет и хлеб себе зарабатывает, – а о двоих и вовсе говорить нечего, их любой с охотой примет. Дардзану работник надобен, это так, да и там найдется помощник. У Грауда сыну шестнадцать стукнуло, нынешним летом уже сено косил, – Иоцис может пойти в Дардзаны на место Юкума. Ну, кто еще?
– Барин позабыл о Клаве… Осталась жена с четырьмя малолетками…
Холодкевича это, видимо, задело – оно и понятно: кузнец стал забывать, кто он такой, кто они оба, смеет вмешиваться в господские дела. На этот раз он заговорил более резким тоном:
– Я ни о чем не забываю, о жене Клава я подумал прежде всего и уже кое-что сделал. Во всяком случае я наказал сделать, не знаю только, выполнено ли…
Он отыскал глазами старосту – Беркис все время стоял позади сидящих. Держа шапку в руках, он сделал шаг вперед.
– Исполнено, барин; сразу же, как днем подоили, велел отнести ей горшок молока и каравай хлеба. Мяса пока еще нету: только сегодня выбрали из засола, сейчас его коптят в риге, за этим старый Анджен присматривает. Завтра окорок отошлю.
Холодкевич снова кивнул головой.
– Видишь, кузнец, и мы кое-что делаем, не ты один радетель за всех. Только, по мне, выходит, что несправедливо драть с нас одних – люди шли биться не только за имение, а и за всех хозяев, вот и им надобно дать свою долю. Хотя бы до весны, а там видно будет.
– И вот еще… У Инты в Вайварах теперь есть ребенок… На нее будущим летом надеяться нечего, не работник.
– М-да, диковинное дело: трех здоровых мужиков ты у меня на войне оставил, а домой тащишь подкидышей, которых еще нянчить надо. Я вот слыхал, что Друст будто живет в Риге, а дочка его в няньках ходит – что-то вроде на господский манер. А чего это ты так печешься о Друстовой дочке?
Барин замолчал и поглядел с деланным удивлением. Мартынь покраснел и, оправдываясь, принялся сворачивать разговор на другое.
– Я же их подбил на этот поход, мне и заботиться надо о тех, кто тут остался… Не гневайтесь, барин, но только есть еще одно дело. Вон там стоит болотненский Бертулис-Порох; прежде его звали Бертулис-Дым, – сими видите, на кого он теперь похож. Беда бы и не так велика, и с таким лицом можно жить. Так-то он здоровый. Да вот горе, жена не захотела спать с ним в одной постели и убежала. Что же это за житье?
Бертулис-Порох все время скрывал лицо в тени, а тут заговорил, совсем убитый и несчастный.
– И вся волость изводит нас – обоих с Букисом.
– И это верно, барин. Подлецы не могут им простить, что не убежали с ними, а остались у нас. Нет, житья им там не будет, кто ж болотненских не знает. Может, барин и тут смог бы чем-нибудь помочь?
Холодкевич склонил голову и оперся на ладонь – Мария Грива облегченно перевела дух: все время поддерживать затылок барина было не очень легко. Барин думал довольно долго, вроде и глядя на мужиков, но наверняка никого не видя.
– Это надо сперва основательно обдумать. Я мог бы переговорить с болотненским управляющим, да этот придурковатый немец даже человеческой речи как следует не разумеет. К тому же у нас еще тяжба из-за порубежных угодий не кончена, с этими войнами и всякими злоключениями рижские господа нас, сельских жителей, совсем забросили… Букис – старый солдат, он нам в нынешние времена еще как может пригодиться. Этот черномазый… От него баба сбежала, а у Клавихи нет мужа и хозяина – что, ежели мы его к ней определим? Сильные мужики нам теперь нужны не только, чтобы пахать да казенную повинность справлять. Хоть калмыков вы там, на севере, и распушили, да татары вас самих разогнали. Разве можем мы быть уверены, что теперь все будет спокойно? Кто может поручиться, что в один недобрый час… Эх, и думать-то об этом не хочется!
Мартынь повернулся прямо к нему.
– Нет, барин, аккурат об этом и надо думать! Чего мы в походе добились? Только троих добрых мужиков оставили там. Почему татары ускакали прочь и дали нам убежать, этого я до сих пор не пойму, а могли бы, как воробьев, поодиночке всех перебить. Что же наша горстка могла поделать, коли они тучами из лесу валят? Вот ежели бы вся Видземе поднялась, ежели бы шведы как следует обучили, дали бы офицеров и верховых солдат, снабдили бы оружием и пушками, тогда бы совсем другой разговор был.
Ни он, ни Холодкевич не заметили, как тихо открылась дверь и в нее протиснулся богаделенский Ян. Он уже еле ноги таскал, опираясь на клюку, почти так же согнувшись, как кузнец Марцис. Обессилев от подъема по невысокой лестнице, он упал на скамью в том конце стола, где было совсем темно, только самые ближние соседи видели его землисто-серое, обросшее редкой свалявшейся бородкой лицо с лихорадочно сверкающими глазами. Дыхание у него стало таким слабым, что он даже не хрипел, откашляться уже не мог, только плечи временами подергивались да из приоткрытого рта вырывалось зловоние.
Холодкевич глядел на Мартыня, словно ожидая, что тот еще скажет, но, видимо, мысли его витали где-то в другом месте. Может быть, он даже ни о чем не думал, может быть, у него что-нибудь болело и он лишь прислушивался к боли в крестце или в бедре. Кузнец это хорошо заметил, и его обеспокоило подобное равнодушие. Сильно повысив голос, он продолжал:
– Видать, шведы бросили нас на произвол судьбы, забыли, так что надо самим о себе подумать. Военным походом мы больше идти не можем, ничего путного из этого не выйдет, но свои дворы отстоять сумеем; ежели все встанут заодно, то ни калмыки, ни татары не так уж страшны.
На этот раз покачал головой барин.
– У короля дела поважнее, чем заботы о нашей безопасности. Нет, забыть они о нас не забыли – и недели не проходит, чтобы новый приказ не поступил: везти в Ригу припасы либо фураж, в извоз ехать, высылать людей дороги чинить или мосты ладить где-нибудь в Икскюле либо в Роденпойсе. Это уж не казенные повинности, не подати, а чистый грабеж. Если русские не придут, свои правители дочиста оберут, только, в лесах и спасаться.
Мартынь пришел в раздражение.
– Не о том барин думает и говорит. Неужто уж мы только и можем, что мычать да в леса, как бараны, убегать, когда калмыки наши дворы выжигают? Ушло нас на войну двадцать, а вернулось восемнадцать. У нас же девятнадцать мушкетов, а у остальных – косы, цепы, вилы с топорами; косоглазые только тогда и страшны, когда бежишь от них. И думать надо не о бегстве, а о том, как отстоять себя.
Барин насмешливо и презрительно усмехнулся. Если бы кто-нибудь внимательнее вгляделся в это усталое лицо, то заметил бы, как по нему промелькнуло раздражение, даже гнев, а может быть, и скрытое опасение. Сосновский кузнец говорит так, словно он теперь здесь владыка и повелитель. Но Холодкевич был слишком хитер, чтобы вслух высказывать то, что он думает, голос его остался таким же мягким, почти ласковым.
– Ты что ж, голубчик, думаешь, и на шведов подняться?
Мартынь так и вскинулся.
– Да что вы, барин! Я же только про татар и калмыков.
– Ну, ладно, ладно. И как же ты смекаешь, что теперь надо делать?
– К драке готовиться и на дорогах караулы выставить, чтобы враги не застали врасплох. Оно, правда, со стороны Даугавы и Соснового нам ничто не грозит, – если они и придут, так только с севера, по болотненской дороге, через луговину. Лучшего места для дозора, чем Русская горка, не сыщешь. Одного караульного выставить от нас и другого – от волости, от лиственских и сосновских по очереди. На болотненских надежда плохая, это не мужики, а бараны. У меня теперь в кузне работы по горло, но лиственскими могут распоряжаться Симанис с Яном, а в Сосновом у меня Марч и Криш.
Холодкевич улыбнулся. Пожалуй, даже слишком ласково для столь серьезной беседы.
– Ты же вожак, тебе и знать, что делать… Ну, ладно, ладно, пускай так и будет, как ты полагаешь. По два человека на Русской горке днем, по двое ночью; хлеб и порох от имения, мушкеты у вас свои. Не знаю только, как власти взглянут на то, что мужики дома оружие держат, да уж за это ты в ответе… А, пан Крашевский пришел! Что ж вы сидите у самых дверей? Там же дует.