Текст книги "На грани веков"
Автор книги: Андрей Упит
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 38 страниц)
На третий день после этого знаменательного события по рижским улицам уже прогуливались русские солдаты. Побывавшие в Саксонии больше не дивились узеньким уличкам и домам с чердаками, выходящими на улицу, и с узкими винтовыми деревянными лестницами, а остальные рты разевали, даже шеи воротниками натерли, крутя головами и разглядывая тонкие шпили лютеранских церквей.
Горожан виднелось совсем мало, на улицу выходили только те, у кого нужда самая неотложная: надо торопиться на заседание старшин гильдии или магистрата, позвать лекаря к заболевшей жене или наказать, чтобы отзвонили по покойнику. Большинство из-за отодвинутой занавески поглядывали вниз на варваров, о которых наслышались всяких ужасов.
Глазели главным образом женщины – мужчинам некогда было. Собравшись у кого-нибудь из наиболее уважаемых политиков, бюргеры обсуждали, как им избавиться от новой напасти: шведы ушли, а русские квартирмейстеры уже ходят по домам, выведывая, где можно определить на постой офицеров и солдат. Да что они тут целую армию станут держать, если война уже кончилась и никто им больше не угрожает? Зачем тогда город воздвиг казармы с конюшнями и прочими службами? Неужели рижским бюргерам придется с семьями жить на улице? Разве же был в мирном договоре пункт о том, чтобы солдат сажать на шею домовладельцам?.. Куда же смотрят магистрат и бюргермейстеры? Почему они вовсе не заботятся о правах исконных жителей? Много о чем кричали рижские бюргеры на этих сходках, продолжавшихся весь день, а иной раз и за полночь.
У прочих сословий также были свои заботы и споры, перед тем как подать на утверждение русским властям новый городской статут. Купцы во что бы то ни стало хотели добиться, чтобы не давали права купли-продажи всем русским и полякам, которые наверняка нахлынут сюда и постараются отбить хлеб у них, кому единственно принадлежат эти права, утвержденные еще во времена польского и шведского владычества. И торговые пошлины обязательно следует сократить, об отчислениях в казну не может быть и речи, опять же и чрезмерные поборы в пользу города уменьшить, если не хотят, чтобы они закрыли все свои заведения, уехали в Германию или Голландию, чтобы Рига осталась без хлеба и денег. Малая гильдия собиралась жаловаться на Большую гильдию, пытавшуюся навязать ей свое господство, Большая – на непокорство Малой и пренебрежение с ее стороны к многовековым традициям, а обе вместе – на нетерпимое самоуправство магистрата и бюргермейстеров и на их поползновение к бесконтрольному владычеству. Магистрат, в свою очередь, обсуждал, какие законы надо учредить против мошенничающих купцов, – они больше занимаются контрабандой, нежели уплатой законных налогов; какие меры принять против гильдий, которые жалобами властям препятствуют работе самоуправления и будоражат людей; как ограничить стремление дворян препятствовать городу в приобретении им земельной собственности, как подавить их желание присвоить и те привилегии, которые принадлежат единственно потомственным бюргерам. Дворяне, приехавшие из деревни к своим заступникам, во что бы то ни стало хотели добиться, чтобы русское правительство вернуло владения, отнятые по редукции, отобрало у рижских толстосумов незаконно купленные имения, запретило бы городу удерживать беглых крепостных, отменило монопольное право купцов скупать и продавать зерно, лен и лес… У всех, положительно у всех было множество жалоб и просьб. Генерал-губернатор Репнин уже выпроводил три делегации и приказал оповестить, что он никого не примет и не будет вести никаких переговоров, пока сам царь не даст надлежащих указаний.
Бывший унтер-офицер шведского гарнизона Юрис Атауга слонялся по улицам и глазел на русских. Чего ему бояться, – таких, как он, в шведском мундире, тут много: помимо большого числа лифляндцев из завоеванных русскими земель, из Карельского, Выборгского и других полков было задержано двести пятьдесят человек. Пока власти решали их судьбу, кому в царское войско, кому домой, они беспрепятственно гуляли по городу.
Сквозь те же Карловы ворота, в которые двенадцатого въехал триумфатор Шереметев, теперь тянулись длинные вереницы телег с больными и ранеными русскими солдатами. Хотя господа из магистрата решительно протестовали против превращения города в лазарет, им в первый же день дали почувствовать, что русские генералы и губернатор не очень с ними считаются. Ответ был самый категорический: больных чумой, говорилось в нем, сюда не везут, и тех, кто животом страдает либо в горячке лежит, – также, а другим больным и раненым воинам армии победителей необходим лучший кров и уход, нежели это возможно в лагерях. Больше того, было приказано установить и в двадцать четыре часа доложить, в каких квартирах возможно разместить сто шестьдесят солдат, коим не хватало места в гошпиталях. Магистрат сидел всю ночь напролет, все перессорились, переругались, но так и не нашли никакого выхода, пришлось подчиниться.
Юрис стоял на обочине улицы и смотрел на возы, на которых раненые русские подымали перевязанные руки или ноги либо лежали неподвижно, уткнувшись головой в солому. Внимание его привлекла телега, с которой солома не свешивалась до самых осей, как у остальных, а больной покоился на тонко набитом сеннике, другой сенник, поменьше, лежал у него в головах. Рядом шел немыслимо лохматый солдат; вскинув мушкет на плечо, ухватившись одной рукой за край телеги, он время от времени потрясал кулаком и на несколько необычном латышском языке честил возницу-крестьянина:
– Едет, сто слепой, не витит, где больсой камень!..
Лежащий не то заснул, не то без сознания, бледный и изнуренный, шапка съехала на затылок, лоб покрыт испариной. Юрис взглянул раз, взглянул другой и, забыв о том, что у самого рука перевязанная и висит на косынке, а мундир накинут на плечи, кинулся к нему, но едва не получил удар кулаком в грудь от лохматого.
– Куда лезес, как бесеный! Отойти!
– Да ведь это мой брат, я хочу поглядеть, что с ним!
Подъехал на коне русский офицер и спросил, в чем дело, чего этому шведу надо. Мегис отрапортовал: швед говорит, дескать, это его брат. Офицер глянул на того, что с подвешенной рукой, потом на лежащего и сразу же увидел несомненное сходство. Юрису показалось, что и он уже где-то видел этого офицера, и не ошибся – это был тот самый Николай Савельевич Плещеев, с которым ему пришлось столкнуться на песчаных холмах предместья.
– Ну, истинно, это мой брат, я не хочу, чтобы его забирали в гошпиталь, мы можем взять его к себе домой, там уход за ним будет лучше.
Плещеев покрутил усы – подобное предложение весьма приятно, только заявление необычное и уставом не предусмотренное.
– Ты же шведский солдат, какой у тебя может быть дом?
– Я живу у своего тестя, у нас места хватает.
– А коли у тестя, тогда другое дело. Только гляди у меня, пускай выздоравливает поскорее, я хочу, чтобы о нем особливо позаботились. Хоть он и чухна, а все же молодец.
Он подозвал еще двух сопровождающих солдат, и телега свернула к церкви св. Иакова.
Мара, чуть приоткрыв дверь, глядела на улицу. Русских она смертельно боялась, но любопытство было так велико, что каждую свободную минуту она все-таки выглядывала в дверную щель либо сверху, высунув голову в окно. Вдруг она взвизгнула, захлопнула дверь, влетела наверх, в кухню, где как раз находилась Хильда, и, запыхавшись, доложила:
– Барышня, беда-то какая! Русские едут! Один в телеге лежит, один верхом едет, трое с мушкетами рядом, а наш барин впереди шагает. К нам, к нам, барыня, больше некуда!
Хильда подумала, пожала плечами, открыла окно и высунулась наружу. Юрис внизу махнул здоровой рукой и что-то крикнул, только понять было невозможно, так гомонили русские вокруг больного. Наморщив лоб, она вышла в переднюю и спустилась вниз. Мара осталась на том же месте, прислушиваясь, ее мощная грудь так и ходила от прерывистого дыхания. Хильда вернулась еще более нахмуренная и разгневанная; несколько минут слова не могла вымолвить, пока за дверью звучали бесцеремонные шаги и русская речь.
– Какой ужас! – простонала она, падая на плетеный кухонный стул. – Это его раненый брат, в русской армии служит, его помещают к нам на поправку.
Мара подскочила, как курица, в которую неожиданно угодил ком земли.
– К нам! Да кто же за ним станет ухаживать? Кто это будет сиделкой? Я, барышня? За этим неотесанным мужиком, да еще русским солдатом? Да я лучше сейчас же в реку!
Хильда только руками развела.
– Да я-то что же поделаю, Марихен? Отец еще жив, а он уже ведет себя, словно главный хозяин. В твою комнату…
– В мою! – На этот раз Мара даже подскочить не смогла. – А мне куда деваться? Я-то что, на лестнице спать буду?
Хильда горестно покачала головой.
– Не знаю, Марихен. Больше у нас и места нет. Он говорит: пускай Мара устроится где-нибудь в углу; чтобы всегда под рукой быть, ежели ему что понадобится. Мой брат раненый, говорит, да только скоро поправится, долго он нас обременять не будет.
– Нас – обременять… Барышня, да что же это за времена? До чего мы дожили! Да может ли это статься!..
Барышня вздохнула глубоко.
– Сама видишь, дорогая, что за времена! Бог знает, может, еще и не то увидим…
Дверь внезапно распахнулась, и молодой хозяин просунул голову.
– Воды! Стакан холодной воды до прихода лекаря, да живо!
Это прозвучало так повелительно, будто он и на самом деле был тут господином и владыкой. Глазами, полными слез, Мара взглянула на фрейлейн Хильду, но та была так расстроена, что спрашивать у нее что-нибудь либо артачиться не имело никакого смысла. Вздрогнув, точно ей самой предстояло войти в эту холодную воду, она зачерпнула из ведра и отнесла солдату. Вернувшись, Мара с величайшим недоумением и отвращением пожала плечами, но так как фрейлейн не изъявила ни малейшего желания разговаривать, – изменившись в лице, прижалась к оконному косяку и уставилась вниз на ту сторону улицы, хотя наверняка ничего там не видела. За дверью грохали тяжелые сапоги, звякали, ударяясь о стену, сабли, о пол били приклады, русский офицер крикнул на своем языке:
– Чтоб он у меня через две недели на ногах был! За малейшее упущение пощады не ждите! Зарубите это себе на носу, немецкие мамзельки!
Ни Хильда, ни Мара не поняли, что он там говорит; но голос был таким угрожающим, что они переглянулись и затаили дыхание, пока снаружи все не затихло.
Тогда фрейлейн вытянулась на стуле так, будто с нее сняли петлю, а Мара поднесла к глазам угол передника и всхлипнула:
– Ох, какая напасть, ох, и напасть…
Мартынь проснулся только вечером, когда было уже совсем темно и комнатку для прислуги слабо освещала свечка на самом углу комода. Просыпаясь, он почувствовал, что кто-то разглядывает его; с трудом приподняв правое веко, он заметил широкое лицо немолодой латышки, – оно вовсе не было таким дружелюбным, как у сапожницы в предместье, до сих пор так радушно ухаживавшей за ним. Когда он открыл и другой глаз, в комнате уже никого не было. В полузабытьи он чувствовал и понимал все, что с ним делается, только откликнуться и дать знать, что он жив, никак не мог. Он отчетливо помнил, что поместил его сюда брат и что русский офицер приказал хорошенько за ним ухаживать и беречь его. Мягкая пуховая подушка, на которой покоилась голова, не шелестела и была горячей и неудобной, да еще гладкое одеяло невыносимо грело; рана в бедре страшно ныла, в ушах беспрестанно гудело, неподвижный язык прилипал к гортани. Ну, зачем это понадобилось укладывать обессилевшего от потери крови человека на телегу и тащить в город – там, в предместье, у сапожника, он поправился бы куда быстрее. Да только что поделаешь? Ничего не поделаешь, приходится лежать.
За стеной разговаривала женщина, давеча глядевшая на него, – Мартынь определенно знал, что это именно она. Женщина говорила по-немецки, то и дело повторялись такие слова, как «erwachen» и «bei Sinnen»[12]12
Erwachen – проснуться, bei Sinnen – в сознании (немецк.).
[Закрыть], что наверняка относилось к нему, – вот бы понять, что они означают. Ему стало как-то не по себе в этой белой постели, на которой так непристойно выделялась его три недели не стиранная посконная рубаха. Рядом – измятый солдатский мундир на стуле и заляпанные грязью сапоги, на одном насохла кровь. Мартынь хотел было натянуть одеяло до самого подбородка, но рука еще не слушалась. Теперь за стеной верещал чей-то взволнованный голосок, ему отвечал Юрис, ну, конечно, Юрис, голос, брата он всегда узнает безошибочно; на душе сразу стало так хорошо, глаза сами собой закрылись, и Мартынь вновь погрузился в глубокий и спокойный сон.
Спустя некоторое время раненого пробудила нестерпимая жажда. Поддерживая правую руку левой, он потянулся к стакану на столике и постучал. Вошла давешняя латышка, седая, удивительно опрятно одетая, и остановилась в дверях, ожидая, что он скажет. А что Мартыню говорить – ему бы только напиться. Мара принесла целую кружку, глиняный край ее звякнул о крепкие мужицкие зубы. Служанка глядела в сторону, скривившись, стараясь не слушать, как булькают в его горле жадные глотки. Когда она ушла, вошел Юрис с рукой на перевязи. На лице знакомая улыбка, но глаза устремлены куда-то не то на стену, не то на двери, а может, еще дальше. Говорил брат по-латышски, но на странный манер, коверкая окончания слов, временами и вовсе отбрасывая их. Мартынь вначале слушал лишь этот говор, не соображая хорошенько, что ему толкуют.
– Я велел привезти тебя к нам. Это дом моего будущего тестя, а это комната Мары. Конечно, она не ахти как рада тебе, да только как же я могу допустить, чтобы тебя положили в гошпиталь, где и треть не выживает. Теперь уж старайся выздороветь к тому времени, как старого Альтхофа повезем на кладбище. Лекари говорят, что больше трех дней не протянет.
Мартынь не знал, что ответить. Брат, он самый. Но из-за чудного выговора и обращенного в сторону взгляда – куда более чужой, чем даже Мара. Прижмуренными воспаленными глазами оглядел его, затем уставился в белый потолок, слушая, как Юрис продолжает пришепетывать.
– Невеста моя Хильда тоже не очень рада моим родичам, да тут уж ничего не поделаешь. Дело-то вот какое – пожениться нам надо, иного не остается. Вот уж как стану законным наследником и владельцем бочарной мастерской Альтхофа, тут-то уже ее родичи и знакомые перестанут носы задирать. Я же их знаю, сами не бог весть какие дворяне, из Неметчины привалили, раздобрели на рижских хлебах. Хильда к тебе не зайдет, это ясно, да и тебе это ни к чему. Только с Марихен попытайся поладить, а не то она и тебе и мне… э, да что там говорить! Марой ты ее, смотри, не называй, на это она больше всего обижается, пятнадцать лет в немецком семействе прожила, привыкла к благородному обращению. Вот и все, что я хотел тебе сказать. Лежи и поправляйся!
Когда Юрис вышел, в ушах Мартына еще долго звучала его ломаная речь и бог знает что еще. Даже не заикнулся о том, как жилось брату до сих пор и почему он очутился в русском войске. И о том не спросил, как вышло, что они встретились за рижскими стенами и едва-едва вовремя удержали сабли. Об отце в Сосновом он, казалось, вовсе забыл, а если уж его не помнит, то что говорить об остальном? Мартыню стало грустно; был бы он в силах, тут же бы поднялся и ушел хотя бы в гошпиталь, откуда только треть выходит в живых. Брат стал чужим; верно, в скором времени разбогатеет, а вместе с этим станет еще более далеким. Хоть бы скорее нога поджила, чтоб не лежать тут к неудовольствию фрейлейн, которая к нему не зайдет, и Марихен, которой хоть стиснув зубы, но придется изредка заглядывать сюда.
Заглянула она поздно вечером, когда Мартынь только что пробудился от глубокого, бодрящего сна. Поставила на столик тарелку с едой и зажгла новую свечу – Мартынь все время видел только ее спину и затылок. Попытался дотянуться сам, но рука дрожала так, что попытка не удалась. Тогда Мара, сердито фыркнув, схватила тарелку, зачерпнула оловянной ложкой супу с ячменными клецками и стала вливать ему в рот, потом наткнула на вилку кусок баранины и сунула ломоть черного хлеба, чтобы откусил. Все это она проделывала с таким неудовольствием, что у больного, несмотря на сильный голод, кусок застревал в горле, хотя еда была очень вкусная. Исподлобья скользнула брезгливым взглядом по грязной рубахе и рукам, которые по меньшей мере дня три не видали воды, и, скривившись, отвернулась. Грудь ее бурно вздымалась, чуть ли не бегом выскочила она с пустой посудой из комнаты, и сразу же за стеной послышались ее взволнованное стрекотанье и пискливые расспросы фрейлейн Хильды. Мартынь вздохнул: нет, видно, поладить с ней не удастся.
А в общем, не так уж все плохо. Когда на другой день он умылся теплой водой, надел рубаху и исподники Юриса, почувствовав себя наполовину ожившим, он первым постарался сказать «Гутен морген, фрейлейн Марихен!» Она так и просияла и, уходя, даже улыбнулась. Два дня спустя произошло настоящее чудо: вошла сама фрейлейн Хильда. Увидев, что русский солдат вовсе не ковыряет в зубах пальцем, не плюет на пол и не рычит по-медвежьи, она провела тут почти целых пять минут. Уходя, даже удостоила его назвать «деверем». Мартынь сумел сдержаться и, только когда она была за дверью, зажал рот ладонью и фыркнул, до того чудной показалась ему эта напудренная мамзелька с водянистыми глазами и птичьим клювом. Родственные отношения установлены, чего же больше, похоже, что все будет в порядке.
Ему и невдомек было, что главная заслуга тут принадлежит брату Юрису, который все увереннее входил в роль главы фирмы и хозяина дома. Кроме того, длань русских с каждым днем все тяжелее налегала на рижских немцев. Ни искательства, ни подкупы на первых порах не помогали: царь из Петербурга слал решительные приказы, интересы бюргеров были на втором месте, на первом оставался гарнизон; потому-то и приходилось так остерегаться этого латышского мужика, тоже ведь солдата русской армии, в особенности после того, как, звеня шпорами и лихо бренча по полу саблей, заявился Плещеев, чтобы справиться, как чувствует себя спаситель его жизни. Мартынь уверил его, что за ним тут ходят и кормят лучше некуда. Все чаще, без какой-либо нужды заявлялась Мара просто так, поболтать. Усаживалась с шитьем или вязаньем и часами учила его говорить по-немецки. Со скуки Мартынь учился охотно и спустя несколько недель он болтал уже почти так же, как и его учительница; настоящий ли это немецкий язык – пес его знает, но совсем немым среди немцев он себя уже не чувствовал.
К похоронам старого Альтхофа он еще не встал на ноги. Сидя в постели, слышал, как выносили гроб, как, тарахтя и громыхая, покатились похоронные дроги и как глухо и торжественно звонили в кафедральном соборе. Уже на следующий день на дворе зазвенели пилы, зашаркали рубанки и застучали молотки – молодой владелец возобновил работу. Из Антверпена прибыл корабль с бочками вина, из Голландии – два корабля с разными пряностями и тонкими тканями, из Петербурга – корабль с солью и овсом. Рига вновь начинала жить прежней жизнью. Господа рижские бюргеры понемногу привыкли к новому порядку, днем отпирали лавки, вечерами совещались, как лучше подобраться к генерал-губернатору и какую петицию послать царю в Петербург, а попозже собирались у кого-нибудь на квартире, чтобы обсудить события за день и виды на будущее. Кое-что из всего этого слышала и Мара. Теперь она часами сидела у Мартыня и пересказывала все так, как она сама поняла и уразумела. Кузнец лежал или сидел в мягком кресле, слушал, соглашался, порою даже спорил, потому что восторгаться рижскими купцами он никак не мог. Все же в конце концов они с Марихен почти подружились, и дружба их возрастала по мере его успехов в немецком языке и в науке благородного обхождения.
Впрочем по части обхождения дело шло туговато. Один вечер остался в памяти Мартыня на всю жизнь. В этот вечер ему еще раз пришлось пожалеть, что Юрис доставил его сюда, не дав поместить в какой-нибудь гошпиталь.
Отмечали семидесятивосьмилетие покойного Альтхофа. Одетый в халат бывшего хозяина, Мартынь сидел хотя и в самом конце, но все-таки за одним столом с господами Битнербиндером, Рейнертом и Миквицем. Бояться он их не боялся – с какой стати? Ведь он же победитель, солдат русского царя, голыми руками его не возьмешь. И все же не прошло и получаса, как он пожалел, что нога уже подживает, – иначе Юрис не сумел бы привести его сюда. Хильда никак не могла взять в толк, как же ей в конце концов держаться с деверем в присутствии господ. Вначале она с королевской улыбкой старалась показать гостям, что он не такой уж невыносимый и невозможный. Когда же Мартынь не сумел оценить этого незаслуженного великодушия, а наоборот, с любопытством и даже с иронией стал разглядывать ее некрасивое, покрытое коричневыми пятнами лицо и следить за ее суетливыми жестами, она явно рассердилась, стала фыркать, делая вид, что вовсе не замечает этого солдата, этого мужика, и только время от времени кидала на Юриса выразительный взгляд. Видимо, все были заранее предупреждены, что будет присутствовать брат молодого хозяина. Битнербиндер кончиками пальцев ласково похлопал его по плечу, Рейнерт прошел точно мимо пустого стула, а Миквиц, облокотившись на стол, принялся было разглядывать эту деревенщину, будто какое-то невиданное диво. Мартыня одинаково раздражала как вежливость одного, так и грубость другого, – он, в свою очередь, облокотился на стол и точно так же уставился на торговца льном и льняным семенем. Тот пожал плечами, фыркнул, как тюлень, после чего сосновский кузнец весь вечер видел только обращенное к нему плечо, красноватое ухо и похожий на пирожок желвак, перекатывавшийся на скуле, точно его двигали пальцем вверх и вниз. Но самым несчастным тут был хозяин. В первую же минуту он понял, какой ненужной и глупой была его попытка ввести брата-мужика в общество рижских патрициев. Он ерзал в кресле, точно на углях, вставал, снова садился, разговаривая по-немецки, бросал брату слова по-латышски, чтобы тот не чувствовал себя совсем уже отринутым и одиноким, все время придвигал к нему еду и стакан с вином и вообще делал много такого, что было совершенно излишним и только еще больше подчеркивало разницу между сосновским кузнецом и рижскими господами. Отвергнутым Мартынь себя не чувствовал, скорее уж лишним. И все же о себе он думал меньше, чем об Юрисе. И зачем он лезет в это общество, которое глядит на него свысока и с пренебрежением? Сама Хильда озабоченно и настороженно следила за каждым его жестом и словом. Старшему брату стало тяжело и стыдно, он только выжидал подходящую минуту, чтобы подняться и уйти. С преувеличенным вниманием и предупредительностью обслуживавшая гостей Мара тоже временами украдкой подавала какой-нибудь знак, но он назло делал вид, что не замечает и не понимает.
Такой же вид он делал, когда господа говорили на своем, немецком языке, хотя в основных чертах ухватывал смысл разговоров довольно хорошо. Первым долгом они помянули старого Альтхофа, который отправился к праотцам, но во главе фирмы все же оставил, как они надеются, достойного преемника. Потом завели разговор о русских варварах, о невыносимой повинности по очистке города, о двух недавно прибывших английских кораблях и видах на торговлю нынешней осенью. Битнербиндер, а отчасти и Рейнерт надеялись на скорый расцвет во всем. Миквиц, напротив, никак в это не верил. Мужики за это смутное время, пока менялись власти, вконец распустились, от поездок в город воздерживаются потому лишь, что каждому приехавшему надо воз мусору вывезти. Неслыханное дело: сметану и даже масло они стали потреблять сами, на рижском молочном базаре по сей день пусто. Если так будет и дальше, господам придется довольствоваться салакой и толченой коноплей.
Этого Мартынь уже не мог выдержать. Когда господин Миквиц ударил кулаком по столу, он также хлопнул своим, бухнув им куда сильнее, нежели торгаш своим изнеженным кулаком. Встал, обвел горящим взглядом все это общество и, как умел, на своем корявом немецком языке бросил им прямо в лицо:
– Салака и конопля кое-кому из рижских господ в самую пору пришлись бы – чтобы с жиру не лопнули. Понятно, диву даваться можно, как это мужики осмеливаются сами притрагиваться к сметане и маслу. А только если бы какой-нибудь лавочник либо мастер не поленился заглянуть в деревню, то увидели бы диво еще почище: мужики сами и выращивают эту скотину, и доят – с неба по желобу молока не течет. И ежели кто свое добро сам добыл, так у того в сто раз больше прав его потреблять, чем у дармоеда, который все время кормится трудовым потом пахаря.
Он еще раз ударил могучим кулаком кузнеца и вышел, тяжело волоча ногу в мягкой туфле господина Альтхофа. Мара привалилась к стене и разевала рот, как задыхающаяся рыба. Рейнерт, побледневший, с хмурой усмешкой на лице, кивнул головой Битнербиндеру: ну что, не говорил ли я, что иного тут и ждать нечего! Миквиц, кирпично-красный, просунул палец за ворот и рвал его, силясь перевести дух. Хильда сидела, раскинув руки и обратив гневный взгляд на Юриса, который закрыл лицо ладонями и так и не отнимал их.
М-да, невесело вечер кончился. Мартынь сам понял, что теперь ему тут больше не жить. Он думал, что завтра же его вышвырнут за порог, да только не знал он, что рижские бюргеры слишком запуганы и даже на улице остерегаются задевать русских солдат. Хоть бы нога скорей зажила, и дня лишнего он бы тут не задержался. С братом все кончено, тут уж ничего не поделаешь; бабенка эта противна, как живьем ошпаренная курица; воздух в комнате казался еще более затхлым, чем в старом подвале Сосновского замка. Мара больше не приходила посидеть и поболтать, мрачно вваливалась в дверь, ставила еду и, не сказав ни слова, исчезала. За стеной говорили только шепотом, ничего уже не услышишь. Хильда больше не показывалась, Юрис хотя и зашел через несколько дней, но все время глядел в окно и говорил что-то о хорошей осенней погоде, сухих дорогах и крестьянах, выезжающих каждое утро из города и готовых охотно подвезти пешего… Мартынь хорошо его понял и стиснул зубы.
Небольшой сюрприз ему устроил Мегис. Он заявился подстриженный, в приличной городской одежде, довольный, держался с достоинством. С военной службы он отпущен, работает в какой-то мастерской на Кузнечной улице и дожидается, когда товарищ совсем поправится. Зарабатывать тут можно неплохо, заказы у мастера увеличиваются, он ищет еще троих работников вдобавок к шестерым, имеющимся у него. Мартынь только головой покачал.
– Ты же знаешь, не могу я, меня дома ждут.
Мегис согласился без возражений.
– Ну, понятно, ждут, знамо не можешь. Вот и вставай скорей на свои ходули, чтоб до осенних дождей можно было уйти.
Ни на минуту Мегису не пришло в голову, что он мог бы и один остаться в городе, тут можно заниматься своим ремеслом и неплохо зарабатывать. Оказывается, этот «перекати-поле» куда умнее, предприимчивее и решительнее, нежели можно было предположить. Устраивая свои дела, он не забыл и бывшего вожака. Узнал, где живет русский офицер Плещеев, и с его помощью выяснил, что и Мартыня отпустят домой, да еще дадут грамоту за верную службу в русской армии. Только поправляйся скорее, поправляйся. У Мартыня потеплело на сердце, когда Мегис ушел.
Жизнь в доме Альтхофов с каждым днем становилась невыносимее. То ли на самом деле, то ли от безделья и скуки ему казалось, но только Мартынь примечал, что Мара все мрачнеет, а шепот за стеной становится все глуше. Хорошая еда не шла ему впрок, ночами не спалось, дни тянулись, как прихваченные морозцем улитки. Ох, до чего же хороша была та минута, когда пришедший вечером Мегис, поддерживая под руку, свел его по ступенькам вниз на первую прогулку. Сердце билось живее, улицы казались шире, и дышалось легче, хотя там и сям еще виднелись старые кучи мусора, а на обочинах грудились развалины разрушенных или сгоревших домов. Почти все лавки открыты, видать, у купцов снова есть что покупать и продавать. Ратушная площадь так и кишела, в толпе бродило много русских солдат, никто им уже не уступал дороги и не глазел на них, словно на дикарей. До чего же скоро рижане приноровились к новым господам и свыклись с новой обстановкой!
Тесовые ворота были открыты настежь, никто их больше не охранял, прохожие застревали в узком проходе, перекликаясь и пересмеиваясь, протискивались в улицу либо за город. На валах шатались какие-то солдаты, – может быть, ради порядка выставлены в караул, а может, подбирают что-нибудь: бои ведь прошли совсем недавно. За городской стеной с Даугавы, сверкающей солнцем, веяло приятной свежестью. Один паром тяжело и величественно выплывал на середину реки прямо к тому месту, где вдали виднелись остовы сгоревших домов предместья. К этому берегу пристал второй, с него вверх по наклонному помосту спешил городской возчик на большом белогривом коне, тянущем гору сосновых дров на тяжелой окованной телеге. За ним, точно клоп, тащился деревенский серко с двумя мешками овса и мужиком-лапотником, который растерянно помахивал хворостиной и дергал вожжами, пребывая в великом страхе, как бы только не застрять на подъеме и не загородить дорогу остальным. И верно, причин для опаски у него было немало: сразу же за ним ехал кряжистый бородатый житель предместья, сунув руки под кожаный фартук и небрежно кинув вожжи на шею лошади. Колеса неошинованные, ясеневые, спицы дубовые, ступицы такие толстые, что голову можно в них засунуть, сытый конь стукался коленями о перетянутую мочальной веревкой телегу мужика. Кроме того, сзади, внизу, раздавался немолчный злобный голос паромщика; судя по его воплям, можно было подумать, что все эти переезжающие для него одна обуза, мешающая выполнять более важное и спешное дело.
Ветерок все еще доносил из-за реки горький запах дыма и гари. Выгоревших домов и почернелых руин там было столько, что даже солнечные дни и проливной дождь прошлой ночью не смогли уничтожить смрад, витающий над развалинами – недоброй памятью войны. Два копра грохали тяжелыми чугунными «бабами», исправляя разрушения на больверках, оставшиеся еще с прошлой весны от паводка. Мегис побывал тут уже не раз и знал всю набережную Даугавы, поэтому, показывая и разъясняя все, повел друга в сторону селедочных складов. Мартынь еще прежде, лет десять назад, видел Рижский порт, но и сейчас разглядывал все с любопытством, испытывая легкое волнение.
По самой середине Даугавы, точно огромные утки, один за другим тяжело и величественно плыли два крытых соломой струга. Рижане оказались правы, уже недели три как русские слали сюда льняное семя, пеньку и хлеб, торговля возобновилась стремительно и в будущем сулила снова расцвести. Но основной подвоз урожая нынешнего года ожидался все же только будущей весной, когда вода подымется так высоко, что самые большие ладьи безопасно пройдут через Приедулею, Кегум и Румбайю. У берега стояла на причалах вереница кораблей, с десяток колыхалось на якоре поодаль, ожидая, пока освободится где-нибудь место, чтобы пришвартоваться. Мартынь даже позабыл, что левая нога у него плохо гнется и что надо остерегаться, как бы не ушибить ее, оступившись в какой-нибудь выбоине, – бедро, стоило его разбередить, начинало болеть так, что мочи нет. Ведь здесь есть на что поглазеть, особливо если идти не спеша, остановиться и смотреть на все, что привлекает. Больше всего Мартыня притягивали огромные трех– и четырехмачтовые великаны со стройными поперечными реями, со скатками связанных парусов да еще с ворохом канатов и блоков, в которых наверняка сам капитан едва ли разбирается. Мегис охотнее останавливался у одно– и двухмачтовых суденышек, которые так и блестели, свежепросмоленные сверху донизу, – на таких обычно привозили дрова либо сено. По крутым мосткам время от времени кто-нибудь сходил, и Мегис принимался разговаривать на своем языке – верно, то были люди с видземского либо эстонского взморья. Мартынь остановился у какого-то трехмачтовика и не мог оторвать глаз от торчащей на носу корабля девушки в два человеческих роста, позолоченной, с чешуйчатым рыбьим хвостом. Лицо вырезано из дерева, щеки надуты, соленая морская вода выела в нем серые пятна, точно большие оспины, – и все же Мартынь нашел в этом лице что-то особенно привлекательное. Он подтолкнул однополчанина.