Текст книги "На грани веков"
Автор книги: Андрей Упит
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 38 страниц)
– Не гневайтесь, господин барон, нынче у нас больше ничего нет.
Но барон даже не слушал его. Глаза его так и сверкали, когда он пристроился с березовой ложкой старого Марциса к миске с похлебкой, зачерпывая со дна побольше гущи и выбирая куски копченой баранины. Затем отрезал кусок хлеба и, когда тот исчез, – еще один; нож по черенок погружал в творог и выворачивал такую груду, что под стать только Эке либо Тенису Лауку. Жевал, плотно стиснув губы, оттопырив щеку, видно, что ел одними передними зубами, как обычно делают не имеющие коренных зубов. Хлебал, громко хлюпая, сперва сдувая с ложки лишний жир, – ну совсем как мужик, точь-в-точь! Надо думать, точно такой же человек. Кузнецу неловко было глядеть на барона, он отодвинул табуретку подальше в полумрак.
Поев и вытерев рот тыльной стороной ладони, Брюммер чисто по-мужичьи рыгнул, – видно, сразу же почувствовав себя лучше, хотя выглядел еще более усталым.
– И вы еще плачетесь в песне: «В ключевой воде студеной хлеб мякинный мочим!» От этакой похлебки и за уши не оттащишь! Если б мне ее в тюрьме давали! Власти на каждую душу отпускают ровно столько, чтобы с голоду не умереть, да начальник, сатана, крадет добрую половину, сам ожиревший, насилу в подвал спускается, зато выпущенных на волю ветер с ног валит, жена и дети не узнают.
Он скинул полушубок и только сейчас спохватился снять шапку. Череп у него был совсем голый, остатки волос возле ушей – седые, кафтан точно на жердь повешен, галстука и в помине нет, рубаха грязная. Вот он сунул руку за пазуху, основательно почесался, потом поскреб бок, другой. До чего дошел, бедняга! Точно угадав мысли кузнеца, Брюммер ударил по столу кулаком.
– Проклятые шведы! Так обращаться с лифляндским дворянином! Ну, да они еще увидят, семена Паткуля не так-то просто истребишь… Принеси мне охапку соломы, прилягу где-нибудь. Все кости болят, семьдесят верст в мужичьих санях – это почище, чем на корабле все Немецкое море пересечь.
Мартынь подбежал к своему ложу, откинул полосатое одеяло и взбил постель. Снять верхние штаны барон неведомо почему застеснялся, так и лег в них. Старый улегся одновременно с ним; когда Брюммер укрылся, и Марцис натянул шубу до самого подбородка, но голову держал так, чтобы все время видеть барона. До чего ж чудной стал!.. Охапку соломы Мартынь принес самому себе. Солома похрустывала, где-то за печью сверчал немолчный музыкант мужицких риг. Но вот он внезапно затих, и одновременно барон, отмахиваясь и отплевываясь, вскочил и сел.
– Черт, что это такое? Кто тут бегает?
Мартынь поднялся.
– Не бойтесь, барин, это же сверчок, при свете они завсегда вылетают.
Он задул свечу и снова улегся. В темноте барон задал ему еще один вопрос:
– А он не кусается?
– Нет, не кусается. Вот шерстяные портянки и рукавицы на ночь на печи оставлять нельзя – это они как овечьими ножницами постригут, до чего же паршивая тварь.
Барон, видимо, успокоился. Минуту спустя снова промолвил:
– Здесь так тепло… и сухо… Лежишь себе, как барон.
И сам посмеялся над собственной шуткой. Смех прозвучал неожиданно звонко, точно он давно уже отвык смеяться и даже забыл об этом. Но хоть и тепло и сухо, а заснуть он не мог, долго еще ворочался и чесался. Потом было притих, но опять спросил:
– Так ты, Мартынь… И как же это я забыл?! Так ты, я слышал, на войне побывал? Против русских?
Говоря по правде, этого вопроса Мартынь ожидал целый вечер. Ему очень хотелось рассказать обо всем барину – он может растолковать, хорошо ли это либо плохо и почему хорошо или плохо. Никому другому не понять, почему он все испытывал беспокойство, почему его донимают бесконечные раздумья, сомнения и недоумения. Ведь остальные еще не могли заглядывать так далеко вперед, как он сам. Может быть, еще Крашевский, но у него почему-то боязно об этом спрашивать.
Предводитель ополчения принялся рассказывать. И вовсе не против русских, а против калмыков и татар. Не похваляясь, ничего не приукрашивая, только стараясь передать все мелочи так, как они выглядели в действительности. И вот теперь, оглядывая проделанное, он еще яснее почувствовал, что тут что-то не так, – не то задумано, не то сделано, а может, все это и вовсе было ни к чему… И рассказывая, он все ожидал, что барон перебьет его и объяснит, что же было неверного и как надо было сделать правильно. Но Брюммер только слушал, осторожно почесываясь, чтобы не мешать. Далее когда Мартынь закончил, он еще с минуту молчал, и тому казалось, что даже слишком долго. Затем послышалось что-то похожее на протяжный вздох.
– М-да-а… Три человека, говоришь, да еще эти болотненские… Против русских, – повторил он свое, будто так и не слыхал про калмыков и татар. – Нет, этого тебе не стоило делать, не то это все, не настоящий это путь…
А какой путь настоящий, он так и не сказал. Мартынь слушал с напряженным вниманием, но Брюммер, видимо, очень уж устал, он засопел сильнее, а спустя минуту захрапел, точно какой-нибудь дровосек либо молотильщик с пропыленной глоткой. И еще было слышно, как старый Марцис опять положил голову на изголовье, – верно, не пропустил ни единого слова из разговора. Мартынь долго не мог уснуть, и мысли его стали еще беспорядочнее и тяжелее; он почувствовал себя обманутым, сознавая, что больше потерял своим рассказом, чем приобрел. В риге стояла непроглядная тьма; вернувшись в щель, сверчок снова трещал изо всех сил, словно старался наверстать упущенное.
7Мартынь ворочался на соломе, глядел в непроглядную тьму и вслушивался в шум апрельского ветра за окнами; треск сверчка до того привычен, что его он даже и не слыхал. С соломенной крыши порой отваливалась ледяная сосулька, – может, снова наступила оттепель, погода нынче меняется так внезапно. Курт храпел без передышки, то повышая, то понижая тон, но все время так звонко, что даже запечный музыкант временами умолкал в щели, видимо, чувствуя себя в опасности даже в собственном дому. До чего ж диковинно: барон спит в мужицкой риге и храпит так же сладко, точно какой-нибудь умаявшийся льнотрепальщик.
«Против русских – не стоило этого делать, не настоящий это путь», – вот что он сказал. Мартынь и без того все время подсознательно чувствовал это, но что толку от лишнего подтверждения, коли не сказано о правильном пути?.. Да разве же он знает его, этот еле избежавший петли барин в рваном полушубке? Разве у мужика может быть общий путь с барином? Кузнец вспомнил злобный взгляд отца – он, верно, и во тьме все еще обращен в сторону постели барина, наевшегося похлебки с салом. Как бы только старый не натворил в слепой ненависти какой-нибудь глупости, – он же мстителен и в гневе всегда безудержен. Но в углу было тихо, хотя шорох соломы на ложе сына также не давал уснуть чуткому во сне калеке.
Когда кузнец проснулся, в каморе было совсем тихо, даже неугомонный сверчок примолк. Мартынь сразу же откинул оконце – на дворе были серые утренние сумерки, курился густой теплый туман, с пригорка, журча, стекала снеговая вода. За кузницей старый Марцис толковал с поковщиками, постукивала подножка поддувала мехов, кто-то успел разжечь угли в горне. Видно, им все уже известно про барина. Мартынь почувствовал раздражение и издали оглядел своего гостя. Барин уже не храпел, а, разинув рот, спал так крепко, будто в рижской тюрьме все эти годы глаз не смыкал. Ведь как оно получается: вот вроде знаешь, что это барон, а выгони его из имения – такой же человек, даже еще слабее и беспомощнее иного непутевого мужика.
Переступив порог кузницы, Мартынь сейчас же убедился, что четырем поковщикам все уже известно. Сердито кряхтя, старый убрался и исчез за клетью, – видно, что в одной каморе с бароном он больше не в силах оставаться. Кузнец отмалчивался, мужики понапрасну заговаривали о том, что их интересовало. Нет, хватит с них и того, что успел тут наболтать старик, все равно к вечеру в обеих волостях только об этом и будут языки чесать.
Незадолго до полудня Мартынь услышал, как с пригорка, скользя, хлюпают валяные сапоги. В кузнице в это время был один лишь старый Лукст, взахлеб живописавший героические подвиги своего Гача, точно Мартынь не знал о них куда лучше. Мартынь сунул ему клещи, чтобы стоял у наковальни и не лез подслушивать. Хорошенько отоспавшись, Курт выглядел бодрее, чем вечером. Поздоровавшись, он сказал:
– Я иду в Лауберн, к Холодкевичу, да и пана Крашевского хочу повидать. Если выберешь время, приходи и ты; сдается мне, что теперь есть дела поважнее твоего ремесла.
– И мне так сдается. А как же господин барон дойдет в этакую распутицу? Может, Марчу заложить в сани коня?
Барон отмахнулся.
– Да что ты! У меня нет никакого права гонять лошадей из имения и распоряжаться Марчем – могут и самого возницу в неприятности втянуть: мне же нельзя тут разъезжать. А кроме того, я хочу пока что пробраться потихоньку, ведь еще неизвестно, что думает Холодкевич, да и остальные жители волости.
Он зашлепал по дороге от кирпичного завода, где в такую погоду наверняка не встретится ни один проезжий. Любопытный Лукст напрасно выпытывал, ходя вокруг да около, – кузнец от грохота молота будто совсем оглох. Часа два он еще поработал, а потом, выпроваживая одну старуху и мальчишку, стал закрывать дверь.
– Завтра приходите, завтра, мне сейчас некогда.
Старуха не отступала, озабоченная своим неотложным делом и горя желанием разузнать что-нибудь о неожиданно заявившемся бароне.
– Да куда тебе бежать-то? Обруч на котелок надобно набить, а то он у меня и вовсе лопнет.
– Небось до утра не лопнет, только приходи пораньше.
Он уже не слушал. Солома из каморы была вынесена, постель Марциса аккуратно убрана, а та, на которой спал барон, так и осталась – старику, видно, противно было к ней притронуться. Мартынь скинул деревянные башмаки и обул сапоги; они были так запрятаны, что еле разыскал: отец уже все предвидел, не желая, чтобы сын пошел в имение. До чего ж прозорлив старик, даже слишком!
На дороге от кирпичного завода и кузнец никого не встретил. Но Лаукова, стоявшая посреди двора, поглядела ему вслед долгим взглядом. У Вайваров Мартыня остановила разбитная бабенка, пожелавшая узнать, не их ли это барин недавно прошагал в сторону Лиственного. Обойдя ее, кузнец только плечами пожал.
– А мне откуда знать, он или не он. Ты бы у него сама спросила.
Из лиственской кузницы, вытирая закопченные руки о фартук, выскочил Петерис.
– Сосновский барин здесь – хочешь верь, хочешь не верь, а только он самый. Выходит, шведы его не вздернули.
Мартынь даже не остановился, хотя в дверь высунулся и Мегис.
– Ну, ежели он, так ясное дело, что не вздернули. Не приставай, не твое это дело!
Мартынь прошел прямо в замок. В большом зале сидел Холодкевич, все такой же усталый, и как-то недоверчиво, недобро усмехаясь, слушал Брюммера. Чуть поодаль сипел богаделенский Ян. Холодкевич даже не посчитал нужным пригласить высокородного гостя в свою комнату. Тот как раз с жаром разглагольствовал, чисто по-мужичьи размахивая руками, изредка легонько пристукивая кулаком по столу.
– А я вам говорю, что эта авантюра добром не кончится: Король – мальчишка, вот кто, и он дождется порки! Бывали уже великие мужи и повиднее, что мнили себя непобедимыми и хотели покорить весь мир, а где они ныне? Слепая жажда славы хуже хмеля. Пьяный упадет в канаву и проспится, в худшем случае сам же и погибнет, а что может натворить этот обезумевший полководец? Опустошение идет впереди него, а разорение – следом. Шведский сенат бунтует, Лифляндия стонет, Литва охает, Польша плачет, Саксония голосит во всю мочь, но Карлу Двенадцатому все мало – чем больше он пожирает, тем больше алчет. Гоняясь за трусом Августом, точно за подбитым петухом, он, ослепленный манией величия, не считает нужным даже замечать, как второй противник за его спиной все растет и крепнет. И скоро он будет так силен, что в бараний рог согнет этого шведского юнца, а легионы его рассеет в прах.
Крашевский согласился:
– Да, с русским царем уже не шути, удивительные дела он вершит. Страна у него необъятна и богата, не ленись только нагибаться и поднимать то, что валяется под ногами. И он учит лежебок, не жалея палок, а голов и того меньше. Бороды боярские долой, долгие полы долой, баричей – за границу учиться труду, ремеслу и ратному искусству, горожан и мужиков в солдаты, церковные колокола на пушки. Попы вопят о пришествии антихриста, но поделать с ним ничего не могут. Петр уже отнял у турок Азов, выгнал из Карелии шведов, среди невских болот заложил новый город, туда уже идут голландские и английские корабли. Скоро может наступить такое время, когда он изгонит шведов со всего Балтийского моря…
Холодкевич устремил на него насмешливый взгляд.
– И вы туда же, пан Крашевский? Но ведь вы все время только и знали, что восторгаться шведами. В семисотом году Карл Двенадцатый тех же русских загнал и потопил в Нарве. И после этого вы еще пытаетесь уверить, что они начнут рубить полки Карла!
Голый череп Курта побагровел.
– Начали уже, пан Холодкевич! Вы упомянули о Нарве – она была для Петра первой школой, горькой и болезненной, но все же только школой. Шведы сами учат его воевать. Теперь у него уже не мужичий сброд, а изрядно обученное и вооруженное войско, его гвардейские и драгунские полки всю прошлую зиму и лето гоняли в Польше шведские части. Охотясь за Августом, Карл сам мечется из угла в угол; скоро он совсем выдохнется, и тогда наступит черед русского царя.
– Господин фон Брюммер, вы предсказываете только то, что вам хотелось бы видеть. Понятно, я не отрицаю, у вас есть право ненавидеть шведов за все, что они вам причинили, но эта дикая ненависть ослепляет вас и может ввергнуть только в новую, еще горшую беду. Своих соплеменников я знаю немного лучше вас: они грызутся между собой, но не были и не будут противниками шведов. Шляхта думает только о том, как бы навязать свое господство другим, ну а для замученного народа даже такой завоеватель, как Карл Двенадцатый ничем не хуже собственных господ, народ жаждет мира хоть какого, лишь бы только уберечь свое бренное существование. А ваши русские, они все время пятятся на Украину, где их поджидают мятежные казаки.
Брюммер от волнения с минуту даже слова сказать не мог.
– «Наши русские» – да что это вы говорите, пан Холодкевич?! Вы что, глупцами нас считаете или детьми? Ни поляки, ни шведы не были нашими, и русские никогда ими не будут. Но что же нам делать? Ведь судьба складывается так, что нам надо присоединиться к сильнейшей стороне, сами по себе мы ничего не в силах добиться. Может, кузнец Мартынь думает иначе, он человек бывалый – кажется, знает больше, чем мы трое, вместе взятые?
Мартынь сидел нахохлившись, слушая с напряженным вниманием, и все же его светлый ум не мог разобраться в этих путаных господских разговорах. Но они ждали, чтобы и он что-нибудь сказал.
– Шведы нас покинули, это дело ясное, а сами мы еще ничего не можем поделать: нет у нас настоящей воинской выучки, не хватает оружия, нет вожаков, да и единодушия нет, а это хуже всего. Чего мы добились прошлым летом? Только троих мужиков потеряли, а вместо них подобрали несмышленого мальчонку, от которого никакого проку.
Крашевский грустно кивнул головой.
– Сусуров Клав был одним из достойнейших людей в волости, и Дардзанов Юкум самый бравый из молодых.
Тут и кузнец заволновался.
– Я их знал получше вашего. Ну, а кто же нас в это дело втравил? Разве лиственский барин был против? Вы же, пан Крашевский, больше всех ратовали за поход!
– А что, я в этих делах умнее тебя? Откуда ж мы могли знать, что шведы вас без поддержки оставят?
Брюммер перегнулся к нему через стол.
– Выходит, и вы считаете, что кузнецу не стоило этого делать и что весь поход был чистой нелепостью? Разве я не прав?
Ян-поляк согласился, но не с такой готовностью, как тот, видимо, ожидал.
– У вас, господин фон Брюммер, правда для себя и для остальных баронов. А господская правда никогда не бывала мужичьей; несчастье ваше в том, что о них вы никогда не думаете. Столь слепо вы держитесь за свою выгоду и себялюбие, что, потеряв рассудок, только и ждете, чтобы мужики добровольно отправились биться за ваши владения, чтобы вы могли утолить вашу ненависть и жажду мщения. Никому из вас даже в голову не приходит, что и у них есть собственная жизнь и даже стремление сберечь ее. Мартынь прежде всего имел в виду своих односельчан, желая спасти их от бедствия, о котором рассказывали несчастные беженцы.
– Видели мы там и еще большие беды и разор; нет там уже ни земли, ни пашни, ни людей – пустыня одна да пища для волков. Господин барон говорит, что не надобно было идти на войну, – он не ведает, какую страсть мы там пережили. Юкум… Эх, даже вспоминать неохота…
– Я все знаю, дорогой мой кузнец, даже больше, чем ты представляешь. Ты видал, что вытворяют калмыки, а ты что думаешь, шведы лучше? Что они творят в нашем собственном краю, пусть об этом расскажет пан Холодкевич. Но там, где они воюют, деяния их еще ужаснее. По берегам Невы и Ладоги шведы так же жгут, грабят, убивают. Из Польши и Саксонии пленных, как скот, гонят в Швецию, морят голодом, морозят. А что второго февраля тысяча семьсот шестого года произошло у Фрауштадта, об этом даже рижская знать по сей день говорит шепотом и пожимает плечами. Там на генерала Рейншильда с его пятнадцатитысячной армией напал генерал Шуленберг, один из «доблестных полководцев» Августа Второго, из «вояк», над которыми весь свет потешается. Прикинув на глазок силы шведов и решив, что их тысяч восемь, он двинул на них десять тысяч своих рейтар, драгун и солдат, да еще шесть тысяч русских и три батальона силой завербованных французов с двенадцатью пушками. Но французы сдались почти без сопротивления, их пушки сразу же повернулись против русских генерал-майора Востромицкого, которые хотя и успели выстрелить раза два, но с такого расстояния, что ни одна пуля не достигла неприятельских шеренг. Опрокинув русских, солдаты Карла напали на саксонцев и перебили их, уложив на месте четыре тысячи; оставшиеся в живых, удирая, еще разграбили русские обозы, обозы соратников и союзников. Так как же поступили храбрые и благородные шведы с пленными солдатами царя Петра? Король приказал не щадить ни одного, но пленников захватили столько, что для уничтожения их нужно было много времени и труда. Тогда их просто валили по двое, по трое одного на другого и убивали разом, одним ударом копья либо багинета. Вот они каковы, эти гуманные ненавистники лифляндских дворян и друзья латышских мужиков! А какая судьба постигла великого дипломата, спасителя отечества, тайного советника русского царя Иоганна фон Паткуля? После позорного Альтранштадтского мира сами саксонцы вероломно арестовали его и выдали шведам. Несмотря на дворянское происхождение и чин генерал-лейтенанта, шведы год таскали его за собой в кандалах и терзали самым нещадным образом, затем, покидая Саксонию, четвертовали. И подумайте только – шведский король, этот прославленный «молодой лев», приказал осудить и офицера, который разрешил отрубить голову несчастному четвертуемому, не в силах взирать на его неслыханные муки!.. А вы еще говорите об ужасных деяниях русских! Шведы пострашнее всех калмыков и татар, вместе взятых!
Мартынь диву давался, слушая это. Болтать пустое барон вроде бы не любил, но что же в таком случае остается от того, за что все они до сих пор уважали и восхваляли шведов и их государя? А может, все-таки этот бунтовщик и едва спасшийся висельник преувеличивает и с умыслом собирает воедино все самое плохое из того, что знает? Но мужицкая вера была все же сокрушена, и все надежды в конце концов оказались только обманом. Так ради чего же три волости ходили биться, потеряли пять человек и столько же покалеченных и несчастных привели домой?! Холодкевич выслушал рассказ Брюммера с таким видом, будто все это уже давно знал и без него. Крашевский мог только подтвердить.
– И я слыхал об этом, примерно так оно и было. Война сама по себе страшное дело, люди забывают все человеческое и становятся хуже диких зверей. Если бы господа, грызясь между собой из-за власти и богатства, уничтожали друг друга, это было бы еще понятно, им есть за что бороться. А с кем и против кого воюют бедные мужики? Чтобы на место нынешних жестоких и безжалостных господ заполучить еще худших и сгибаться под еще более тяжким бременем?.. Да, худые ныне времена, а будущее еще непригляднее.
Курт был так убежден в своей правоте, что не мог стерпеть никаких возражений либо сомнений. Он даже приподнялся.
– Не сбивайте людей с толку, пан Крашевский, своим неверием и сомнениями! Вы больны, поэтому все видите в неприглядном свете. Мы, здоровые, постоянно ищем какой-нибудь опоры и даже теперь, в это смутное время, видим ее. Без просвета ведь и жить нельзя, этак я давно бы уже сгинул в сыром, кишащем крысами подвале. На севере и на востоке зреет новая сила, только слепые или умышленно закрывающие глаза не видят ее приближения, точно грозы, предотвратить которую мы совершенно бессильны. Русские выбили шведов из всех эстляндских и лифляндских городов, Митава и Бауск в их руках; уверяю вас, что скоро настанет черед Риги и всей нашей отчизны вместе с Танненгофом и Лауберном. Простое благоразумие требует, чтобы мы не выступали на борьбу с превосходящими силами, против лавины, которая все равно сотрет нас в порошок. Русский царь – азиат и варвар, но он стремится стать европейцем, и именно мы словно и созданы для того, чтобы помочь ему в этом. От немцев он перенимает все, что только можно перенять, – уже теперь у него немецкое разделение и немецкий порядок в армии, генералы и унтер-офицеры немцы, даже свой новый город он назвал на немецкий лад. И я вновь вам ручаюсь, что именно потомки ливонских рыцарей помогут ввести европейскую цивилизацию в его стране, а сами получат назад старые права и упрочат положение свое и своих потомков на веки веков. А вместе с господами обретут благоденствие и лифляндские мужики. На Руси уже и теперь идут в гору все, кто на что-нибудь способен и к чему-нибудь стремится: адмирал царского флота – бывший голландский пират, мелкие купчишки превратились в богатых армейских поставщиков и оружейников, крепостные кузнецы – в мастеров обширных заведений и свободных людей, сыновья лапотников – в войсковых офицеров, отпрыск царского конюха, проходимец, уличный торговец пирогами, жулик Александр Меншиков – ныне генерал-губернатор Шлиссельбурга и самый близкий государю человек. Понимаете, какие виды на будущее открывает перед нами всеми господство русского царя! Проклятие, многовековое несчастье наше в том, что между дворянством и крестьянами была пропасть. Немалая доля вины лежит и на самих господах, но повинны в этом и такие вот бездельники и пустые мечтатели, как вы, пан Крашевский. Перестаньте раскалывать нас и вносить вражду в то время, как от нас требуется величайшее единодушие, совместная борьба за наше общее будущее. Немедленно, говорю я, без промедления и без вечных ваших сомнений, ибо ныне наша общая судьба вновь брошена на чашу весов. И ваша, пан Холодкевич! Вы поляк, а ведь поляки – союзники русского царя. Я, конечно, не пророк и все же смело могу предсказать, что вы станете владельцем родового имения Лауберн, чего вы вполне заслуживаете. У вас есть голова на плечах и умение ладить с мужиками, только не мешкайте и не тяните, становитесь в строй сами и побуждайте на это своих людей.
Холодкевич уже не усмехался, складки возле уголков рта еще больше углубились, в глазах появился злой блеск. Он тоже поднялся и вытянул руку.
– Не льстите, господин фон Брюммер, и не заговаривайте мне зубы! Чего стоит моя голова, я и сам знаю; она не выносит, когда по ней поглаживают лисьей лапой, и из-за этого не полезет сама в петлю. Не о моем имении вы печетесь, а о своем, и только о нем. И я не намерен помогать отвоевывать его для вас, не будут это делать и лаубернцы с мооргофцами. Может быть, пан Крашевский станет в этот ваш строй, может, танненгофский кузнец, – только ему придется круто повернуть в другую сторону: он и доныне держит на Русской горке караул и оберегает нас именно от тех, с кем вы хотите вступить в союз. Раз и навсегда вам говорю: меня вы оставьте в покое! Против шведов я биться не ходил и не пойду ни с поляками, ни с русскими. Пускай дерется кто хочет и кому надо драться, я земледелец и останусь на своем месте, пока мне это разрешают. И мои мужики останутся на своих местах, С вашим пророком Паткулем у них не было ничего общего, не будет и с вами, господин фон Брюммер, ради вашего Танненгофа они не сунут голову в шведскую петлю. Напрасно вы тут проповедуете и мне и им – да, да, не удивляйтесь, я знаю, что как только вы вошли в Лауберн, то сразу же успели расхвалить моим конюхам русских и подстрекали их против властей. А если уж я знаю это, то буду знать и все до мелочей, все, что вы туг попробуете выкинуть. Лучше и не пытайтесь, господин фон Брюммер, иначе я буду вынужден поступить с вами по-иному, нежели сегодня вечером, пока вы еще считаетесь моим гостем.
Брюммер словно проглотил что-то соленое, что и проглотить-то можно только с великим трудом. На этот раз голос его звучал печально и устало.
– Может, я и сегодня вечером угрожаю вашему нейтралитету, пан Холодкевич? Вы, очевидно, охотно взяли бы назад свое слово, но этого не требуется; коли на то пошло, я сам готов…
Холодкевич гордо, даже слегка презрительно откинул голову.
– Своего слова я никогда не беру назад. Кроме того, останавливаться в Лауберне вам не запрещено, и я ничем не рискую. Комната вам отведена, оставайтесь, только не вынуждайте меня напоминать вам кое о чем завтра.
Шаркая мягкими туфлями, он вышел, одновременно с ним поднялся и Крашевский; Мартынь потянулся следом. Брюммер выглядел таким убитым и озлобленным, что не хотелось даже с ним говорить.
Ян-поляк хрипел еще больше, чем осенью, грешно было бы его о чем-нибудь спрашивать и заставлять мучиться с ответом. Но у прицерковных лип, где раскисшая дорога сворачивала в овраг возле мызы священника, он сам просипел:
– Помоги мне немного, Мартынь, вода еще холодная, что-то неохота в сырую могилу ложиться.
Мартынь взял больного под руку и вздрогнул: он почувствовал сквозь рукав почти голую кость. И все же невероятно тяжел был этот скелет, валясь на бок, он заставлял пошатываться и кузнеца. Потом еще просипел:
– Вот и весна пришла, значит, мне уже пора… Теперь на воздух выберусь, только когда ногами вперед вынесут… А ты обязательно приходи, вот увидишь, я еще соберусь с силами и смогу с тобой поговорить, хотелось бы мне еще кое-что сказать. Так приходи же, только поскорее…
Ровно неделю спустя голова Холодкевича, стоявшего в том же самом зале на том же самом месте, уже не была так гордо откинута. Он барабанил пальцами по столу, точно ощупывая что-то новое либо отыскивая пропавшее. Лицо у него было такое доброжелательное, что, казалось, вот-вот он снимет подпоясанный халат и отдаст его собеседнику. Но собеседником была Мария; она нимало не походила на просительницу или на человека, готового принять подарок. По всему видно, Мария недавно плакала – глаза еще красные и ресницы влажные, но губы надуты и руки небрежно сунуты под передник. Можно подумать, что это она лиственский барин, а Холодкевич ее провинившийся подданный.
Голос Холодкевича вполне соответствовал его лицу и фигуре, даже сомнений не было в том, что он желает экономке всего наилучшего и чувствует именно то, что высказывает.
– Жаль, жаль, что ты за Пупурова Дава идти не хочешь, а уж он бы взял, я с ним говорил. У него, пожалуй, самая лучшая усадьба в волости и двое совсем маленьких ребят – кому же за ними приглядывать?
– Ко всему у него еще хромая нога да пятьдесят восемь лет от роду. А у меня и у самой ребенок будет, – за ним кто приглядит?
Судя по разговору, Мария вовсе не плакала, а все время ощетинивалась, точно рассерженный еж, не допускающий, чтобы к нему даже пальцем прикоснулись. От каждого ее слова Холодкевич кривился, будто его кто-то пребольно дергал за волосы. Когда помянули ребенка, то дернули так сильно, что и без того узкие глаза плотно зажмурились и складки возле уголков рта почти потемнели.
– Ну-ну, если ты сама не хочешь, так и я не неволю… А если Кукуров Ян? В Краукстах сейчас настоящего хозяина нет, – что, если бы я посулил их ему?!
– Да бросьте, барин, не подыскивайте вы мне женихов. Кукуров Ян слишком хорош, чтобы жениться на выгнанной господской экономке.
– Разве ж я выгоняю тебя, Марит? Разве ж я не сознаю своей вины? Я же не какой-нибудь изверг и своего ребенка не оставлю.
Мария недобро усмехнулась, Холодкевич даже перестал ощупывать стол.
– Ах, значит, не выгоняете? Ну, так вот вы для меня самый что ни на есть подходящий жених.
Но она тут же оборвала фразу и сделала полшага вперед.
– И насчет ребенка молчите! Он мой, только мой, никому я с ним не стану навязываться! И без того бедняжке всю жизнь придется мучиться да гадать – человек его отец или изверг.
Холодкевич и вовсе помрачнел, невольно бросил взгляд на дверь, точно прикидывая, нельзя ли куда удрать.
– Ну, не хочешь – не надо… А куда же ты думаешь деваться? В Гривы к матери ведь нельзя…
– Нет уж, в другой раз не сунусь. Вчера вечером ходила туда – даже в дом меня не пустили, пса науськивали, да только собака добрее, знай хвостом виляет и не думает кусать. Куда денусь? Барин, верно, слыхал, куда деваются такие, как я. На какой-нибудь сук, или опять же есть тут на горке за прицерковной корчмой у Девичьего ключа омут, такой глубокий, что и дна там еще не доставали… А! Значит, все-таки совесть говорит! Да ведь и как же, барин дорогой! Католический бог, он не такой, как наш, этакие дела он не прощает – и ночью не уснешь, и среди бела дня всякое привидится, весь век до седых волос. Бывало этакое.
Это и для барина было слишком. Побагровев, с испариной на лбу, он замахал обеими руками.
– Да ты что, что ты говоришь-то, опомнись! Да что я, один? А твоей вины тут нет? Сама хотела, сама и носи, сама знала, сама и разумей, не мужское это дело…
Опершись руками, он оттолкнулся от стола, отвел глаза, чтобы не скользнуть взглядом по раздавшейся фигуре Марии, и, спешно шаркая туфлями по паркету, пошел в дальнюю комнату. Мария осталась, зло улыбаясь, словно уверенная, что барин еще вернется.
Он и на самом деле возвратился, уже овладев собой, вскинув голову, с принужденной барственной миной на лице, хотя глаза по-прежнему смотрели в сторону. В руках какой-то узелок – Мария сразу увидала: вязанный его прежней экономкой кошелек из зеленого гаруса, украшенный мелким бисером. Барин втиснул его в ладонь Марии.