Текст книги "Последний порог"
Автор книги: Андраш Беркеши
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 31 страниц)
– Но ведь существует вероятность, что парень погибнет.
– И это может случиться. Но гестапо до тех пор не покончит с ним, пока не выведает всех его связей. И еще кое-что. Парень, конечно, может умереть, но я-то жив. Вы, безусловно, понимаете, что и моя безопасность не гарантирована. Согласен. И я об этом тоже подумал. Вы, конечно, знаете, что я в течение десяти дней вместе с другими лицами в сопровождении наместника ездил на охоту в Австрию и присутствовал на переговорах в Берхтесгадене. Узнав об аресте Радовича, я постарался обеспечить собственную безопасность. Я написал обо всем, что мне известно, и поручил одному из членов делегации опубликовать этот документ в печати, если со мной что-нибудь случится.
Все было сказано предельно ясно. Шульмайер понял, что Бернат решил во что бы то ни стало спасти Радовича. Теперь он и перед шантажом не остановится. Самое лучшее было бы навсегда заткнуть рот и Радовичу, и этому старику. А если рассказанное им сущая правда? О нем самом Бернат, несомненно, знает многое. Мариус поступил нечестно: обещал молчать, а сам все разболтал. Из этого следует вывод, что впредь никому не стоит делать добро. Майор не был твердо убежден в том, что Бернат действительно доверил его тайну бумаге и передал ее кому-то на хранение. Если бы это имело значение, он мог бы, не сходя с места, доказать Бернату, что сказанное им о документах не соответствует истине, поскольку в момент ареста Радовича он никак не мог знать, что гестапо интересуется Гуттеном. А если это так, то весьма сомнительно, что Радовичу известно о его связи с Вальтером. Однако Шульмайер не собирался спорить, поскольку хорошо понимал, что в конечном счете это не имеет никакого значения. Из сказанного Бернатом его интересовало лишь то, что он, журналист, располагает серьезными фактами, изобличающими майора. Если гестапо получит эти данные, его жизнь окажется под угрозой. Старик недвусмысленно дал ему понять, что будет молчать, если он, Шульмайер, поможет вырвать Радовича из тюрьмы. Значит, надо решать, что же делать. Что-то подсказывало ему: если он сейчас вытащит револьвер и убьет этого хитрого старика, то сразу решит все проблемы. Но он ведь не убийца. Он вспомнил об отчаянии, написанном на лице Гуттена: «Мы пропали, Хорст». Он никогда не видел своего друга таким испуганным.
Шульмайер внимательно посмотрел на журналиста. Ему показалось, что Бернат даже побледнел. Старик, конечно, обеспокоен, хочет знать, почему он молчит и какое именно примет решение. Майору внезапно пришло в голову, каким замечательным сотрудником был бы для него Бернат, работать с ним – одно наслаждение, они превосходно понимали бы друг друга. Шульмайер закурил.
– Господин доктор, почему вы решили, что я могу помочь вашему другу?
У Берната был еще один козырь, который он не открывал до времени. Он хранил его на крайний случай.
– Милана Радовича может вызволить из гестапо только человек, которому Рейнхард Гейдрих полностью доверяет. Этот человек – вы, майор Хорст Шульмайер! Я думаю, что в интересах Гейдриха выполнить просьбу человека, внедренного им в абвер. Выражение «внедренного» я мысленно ставлю в кавычки.
Бернат заметил, как задрожали пальцы майора, в которых тот держал сигарету. Шульмайер побледнел, даже губы его стали совсем белыми. Бернат отлично понимал, что майор стоит перед выбором. Решившись помочь освободить Радовича из тюрьмы, он полностью отдается на его, Берната, милость.
Молчание стало непереносимым. Бернату казалось, что прошло ужасно много времени с тех пор, как они сидят, глядят друг на друга и чего-то ждут. Они до предела разоткровенничались друг перед другом, раскрыли все свои тайны, состоявшийся между ними разговор связал их не на жизнь, а на смерть.
– Господин майор, – искренне заговорил Бернат, – я не намерен шантажировать вас. Предлагаю вам союз и братство по оружию. – А так как Шульмайер все еще молчал, журналист добавил: – Мариус Никль стар, он, чего доброго, и не доживет до краха нацизма. Может случиться так, что именно я сумею сказать где надо, что майор Шульмайер один из настоящих, честных немцев.
Майор понимающе кивнул:
– Собственно говоря, я должен был бы застрелить вас на месте и я в состоянии это сделать. Но я не убийца. Попытаюсь совершить невозможное. Если все-таки удастся вытащить Радовича из тюрьмы, он останется здесь, в Берлине?
– Нет. Его переправят во Францию.
Милан Радович в полуобморочном состоянии лежал на дощатых нарах. Прошло десять дней после его ареста, а случилось это в пятницу 24 августа. С тех пор он ни разу не брился. Худое лицо заросло густой щетиной. Он лежал с закрытыми глазами и улыбался – никак не мог отвыкнуть от этой проклятой ухмылки. Сыщики думают, что он над ними смеется. А ведь ему вовсе не до улыбок, плакать хочется до боли. И он сам не может объяснить, откуда взялась у него на лице эта отвратительная гримаса. Он знал, что находится в гестапо на улице Папештрассе. В прошлом году он внимательно осмотрел это огромное здание, и тогда у него мелькнула мысль, что бы он сделал, если бы и его приволокли сюда. Он даже сказал Анне, шедшей с ним рядом под руку:
– Как ты считаешь, можно отсюда сбежать?
– Не думаю, – ответила девушка.
Здание усиленно охранялось эсэсовцами в черных мундирах.
– Анна, – прошептал он и, увидев перед собой дорогое ему лицо девушки с пепельными волосами, почувствовал стеснение в груди.
Хорошо, что о существовании Анны даже Чаба не знает. О ней известно только Гезе Бернату, но старик вне всяких подозрений. Это, конечно, ничего не значит; он тоже все время был вне подозрений и вот провалился. Кто его выдал? Он потер заросший щетиной подбородок – движение вызвало боль: после допроса опухло плечо, быть может, разрыв мышц. А может, и нет. Скорее всего, плечо болит от напряжения – при разрыве мышц или связок он не смог бы даже пошевелить рукой. Мучила сильная жажда. Но эти проклятые эсэсовцы даже воды не дают. Милан провел языком по треснувшим губам. Сигареты тоже отобрали. Сразу видно, что гестапо не бюро по туризму, обеспечивающее своим клиентам все удобства.
С туризма мысли Радовича перескочили на поездку в поезде, во время которой он не заметил ничего подозрительного. Может решительно утверждать, что тогда хвоста за ним не было. С Клавечкой, согласно новому распоряжению, он встретился в Будапеште перед самым отъездом в обувной секции универмага «Париж». Разговор у них занял не более пяти минут. Тот сообщил ему о задании, сказал, что о результатах надо сообщать Цезарю. Потом они расстались. На другой день он сел в поезд, а задержали его почти на границе, хорошо еще, что не в Берлине. Анна встречала его на вокзале, но она, быстро оценив обстановку, поступила разумно: как ни в чем не бывало осталась на перроне. Милан никогда не забудет ее испуганных, широко раскрытых глаз.
– Анна, – еле слышно прошептал Милан.
Закрыв глаза, он стал думать о ней. Едва познакомившись, они полюбили друг друга. Не хотели этой любви, но она сама пришла к ним, просто и естественно. Они скрывали ее ото всех. Милану казалось, что он видит перед собой тело Анны, ее гибкую шею, плечи, легкими поцелуями касается ее лба и глаз. Анна смеется. Просит, чтобы он прочитал стихи. Ему чудится ее лихорадочный шепот. Нет, он не должен думать о ней, так ведь и сума сойти можно.
Милан открыл глаза, уставился на электрическую лампочку под потолком. И внезапно понял: его предали в Будапеште. Конечно в Будапеште. Но кто? Он не мог избавиться от мысли, что уже в Будапеште полиция шла по его следам. Зато он был твердо уверен, что доносчик мог сообщить в полицию лишь о том, что он член Венгерской компартии. Но даже этого доказать они не смогли. Сколько же времени прошло? Милан стал считать дни. Сегодня суббота. Да, два дня назад у него была очная ставка с Клавечкой...
На лицо Клавечки падал яркий свет рефлектора. Милан ужаснулся. «О боже, – подумал он, – если я и дальше все буду отрицать, то и мое лицо станет таким же».
– Вы знаете этого человека? – Тощий показал на Милана – очкастого оберштурмфюрера арестованные за глаза прозвали Тощим, поскольку полицейские никогда не представляются заключенным.
Клавечка кивнул. Говорил он шепотом, голос его, казалось, доносился из-под стеклянного колпака, глухой и невыразительный.
– Знаю, – ответил он. – Милан Радович.
– Что вам о нем известно?
– Он член коммунистической партии. – Клавечка опустил голову, не смея смотреть товарищу в глаза.
– Дальше, – торопил его Тощий. – Не заставляйте себя просить.
Лицо Клавечки перекосилось. Он страдал от нестерпимой боли, еле держался на ногах.
– Он связной Коминтерна.
«Гнусный предатель», – подумал о нем Милан, им овладело бешенство, и он с трудом сдерживался. От бессильной злобы на глазах выступили слезы, а на лице появилась усмешка. Бочонок – толстый гауптшарфюрер – заметил ухмылку, вразвалку подошел к нему и со страшной силой ударил его по лицу. Милан отлетел к стене, ударился о нее затылком, однако усмешка так и не сошла у него с лица. Тощий поднял руку, сделал Бочонку знак, чтобы тот не трогал его. Милан с трудом поднялся. Из носа текла кровь. Тощий подошел к Клавечке, металлической линейкой поднял подбородок измученного человека.
– Какое поручение вы ему дали?
Несколько мгновений Клавечка молчал, уставившись пустым взглядом перед собой.
– Он должен был передать Цезарю сведения об организационной структуре гестапо.
«Сволочь! Гнусный предатель! Ты и это им рассказал? Что ты получишь взамен? Жизнь? Свободу?» В мучительных раздумьях Милан до крови кусал губы...
В глазок камеры заглянул надзиратель. Радович встал с нар и попросил воды. Эсэсовец ничего не ответил, опустил заслонку глазка и пошел дальше.
– Чтоб ты сдох! – прошептал Милан. – Чтоб вы все сдохли!
Он осторожно пошел к двери, но тут же вернулся обратно на нары: боль в израненных ступнях была нестерпимой. Прислонился спиной к стене. Устремил взгляд в противоположную стену. Так Милан сидел до тех пор, пока не перестал видеть стену. Вскоре перед его мысленным взглядом появился залитый солнцем пейзаж...
Они сидели в высокой траве и курили. Дядюшка Траксель скручивал одну папироску за другой. Слева, на расстоянии не далее брошенного камня, высился замок Микши Юмидта, ниже, у подножия горы, больница Маргит, в которой ходячие больные гуляли по парку. «Словно заключенные», – подумал Милан, а сам нетерпеливо ждал, когда же заговорит худой сгорбленный Траксель. Издали виднелась массивная железная конструкция уйпештского железнодорожного моста, позади которого дымили заводские трубы.
– Там я и работаю... – Траксель поднял руку и показал в сторону Андьялфельда.
Словно Милан не знает об этом. «О боже, лишь бы не начал снова рассказывать о событиях на заводе».
– Мне все это хорошо известно, дядюшка Меньхерт, – говорит он старику. – Вы работаете на экспериментальном заводе акционерного общества приборостроения. – Голос Милана звучит насмешливо. – Я все знаю... А живете вы на улице Кишцелли. – Он ищет взглядом низенький одноэтажный домик, полузакрытый растущими во дворе каштанами. Теперь уже Милан показывает рукой в том направлении: – Вон там. И мастерская у пас там, в подвале.
Милан чувствует, что голос у него раздраженный. Он очень зол. Отец говорил ему, что у Меньхерта Тракселя якобы не все дома. Как это понимать, что один из членов движения сумасшедший, не говоря уж о том, что Траксель еще принадлежит к какой-то религиозной секте? И таким человеком является его связной сверху! Выходит, что задания он получает от сумасшедшего.
– Ты очень нервный, сынок. Тебе всего девятнадцать, а нервы у тебя уже не в порядке.
– Вовсе нет! Только мне скучно слушать все об одном и том же. У меня еще много дел. Хочу наконец узнать, что я должен сделать.
– Ладно уж, ладно. Не торопись, сынок! Не надо подгонять время. Оно само идет своим чередом все вперед и вперед. – Траксель облизывает самокрутку, затягивается. – Так вот, слушай меня внимательно. Послезавтра выедешь в Берлин. На вокзале тебя будет ждать один товарищ, у двери третьего от поезда вагона. В левой руке он будет держать черный лакированный чемоданчике наклеенными на нем рекламными картинками отелей. Посередине картинок – отель «Трианон». Запомни: отель «Трианон». Попросишь у него прикурить. Он говорит только по-немецки. Спросишь, как можно попасть в отель «Амбассадор». Он же спросит: «Вы хотите там остановиться?» А ты ему: «Я там заказал номер». Вот и все. Теперь повтори.
Милан повторяет. Несколько раз повторяет, потому что дядюшка Меньхерт – человек основательный, слушает не перебивая. Но внутри у Милана все так и кипит. Что за глупая комбинация! Если он заказал номер в «Амбассадоре», должен сам знать адрес отеля. Но какой смысл спорить? Прощаясь, старик сказал:
– И еще я должен тебе кое о чем напомнить, сынок. – После долгой паузы, словно собираясь сделать признание, Траксель продолжил: – Ты знаешь, что за последнее время многие из наших провалились. Хортисты не разводят волокиты. Если человек ничего не говорит, его пытают. Некоторые, крепкие духом, держатся до конца. Других же им удается сломить. Так эти несчастные становятся предателями. Многие говорят, что их можно понять: пытки причиняют страшную боль. И заранее никто не знает, сколько может вытерпеть человек. Вот я и говорю тебе, сынок, можно, конечно, понять, как трудно вынести страдания и боль, но нельзя простить предательства. Тебя никто не заставлял участвовать в нашем движении. Ты примкнул к нему добровольно, сынок. Поэтому я и говорю тебе: кто участвует в движении добровольно, выполняет порученные ему задания, тот должен быть готов ко всему. Об этом я и хотел тебе напомнить.
Траксель вытащил из кармана жестяную табакерку, ловкими движениями скрутил самокрутку. Передал табакерку Милану. Оба задумались. Милан следил взглядом за желтым трамваем, медленно карабкавшимся к больнице.
– Предателем я не стану, – тихо проговорил Милан. – Уверен, что не стану.
– Понятно, – говорит старик, поворачиваясь на бок и опираясь на локоть. – Я хочу кое-что посоветовать тебе, сынок, только ты не обижайся. – Он смотрит на худое лицо, впивается взглядом в глубоко сидящие глаза Милана. – Во время допроса даже случайно не называй имени своей любимой. Ее у тебя нет? Понимаю. Любовью тоже могут шантажировать. И родителями тоже могут. О них говори, что ты с ними в ссоре. И еще одно: отрицай, отрицай все, пока это возможно. Но если у них окажутся неопровержимые доказательства, тогда можешь признать их. Отрицание уже не будет иметь смысла. Но до тех пор ты обязан все отрицать, сносить самые мучительные пытки, так как своим признанием можешь провалить других. Помни, что изобличающие признания ты вправе делать лишь в отношений себя самого, но никогда не выдавай товарищей. И собери все свои силы, физические и духовные, потому что путь испытаний долог и слабый не сможет пройти его...
Милан открыл глаза, взгляд его уперся в стену. Исчезло видение, солнечный пейзаж, кривые улички Обуды, легкий туман над Дунаем. Не чувствовал он больше и крепкого запаха сабольчского табака дядюшки Тракселя, словно все за несколько мгновений до того пережитое произошло не в прошлом году, а когда-то очень давно. Никогда больше не увидит он Обуды, не увидит матери, бедной набожной мамы, укоризненно глядящей на него, потому что сын не хочет ходить с ней в церковь. Милана внезапно охватило отчаяние, и в тот же миг он почувствовал мучительные угрызения совести, которых никогда раньше не испытывал. Как-никак его родители во многом отказывали себе, чтобы дать ему возможность учиться. Теперь он даже забыл о том, что не только учился, но и много работал, даже в летние каникулы не отдыхал, трудился от зари до позднего вечера. Мать надеялась, что, получив аттестат зрелости, он поступит служащим в банк, будет отдавать свое жалованье в семью, и тогда ей не нужно будет по двенадцать часов в сутки дышать едкими парами красок из лохани.
Милан прислонил голову к прохладной стене. Подошвы и щиколотки у него онемели, они сильно распухли и сделались синими. Он стал осторожно массировать их. С горечью подумал, что мог бы избежать битья, если бы его раньше привели на очную ставку с Клавечкой. Дядюшка Меньхерт был с ним искренен, но он не признался бы и в том случае, если бы не был предупрежден о последствиях провала. Какие глупости! Словно он и без того не знал, что сопутствует провалу. Отец достаточно порассказал об этом. Ему еще и пятнадцати лет не было, когда в их молодежной организации рассказывали о белом терроре. Потом Милан невольно подумал о том, как сложилась бы его жизнь, если бы учитель Сивош, когда Милан еще учился в шестом классе, не порекомендовал его в редакцию газеты и если бы он не встретился там с редактором Мохаи, а тот не обратил бы внимания на смышленого гимназиста – продавца газет. Много таких «если» наберется...
Так уж случилось. Просто иначе и не могло случиться. Жизнь его складывалась не из длинной цепи случайностей. Учитель Сивош обратил на него внимание, когда он в кружке самообразования делал доклад о вожде народного восстания 1514 года Дьерде Доже. Там присутствовал и этот подлец Каршаи, их учитель истории. Толстяку очень не понравился доклад, в котором утверждалось совсем не то, что он вбивал им в голову на своих уроках. Приятное волнение охватило Милана, стоило ему только вспомнить о разыгравшемся тогда скандале: «Дьердь Дожа был народным героем, настоящим революционером, а не изменником родины, и придет еще время – вы убедитесь в этом, господин учитель, сами увидите, что придет время, – когда с пьедестала сбросят памятник защитнику крепостного права Вербеци...»
– Кто сбросит? Отвечай, кто сбросит памятник?! – закричал, вскочив с места, толстяк Каршаи – лицо его сильно побагровело, глаза, казалось, вот-вот выскочат из орбит.
– Кто?.. – пожал плечами Милан. – Да вот все мы!
Ребята громко смеялись – ну и скандал!
Сивош пригласил Милана в библиотеку. Преподаватель венгерского языка и литературы, низенький, в очках, повесил халат на вешалку, поправил потертую фуфайку, сбившийся набок галстук, раскрыл, затем полистал лежавшую на столе книгу.
– Скажите, Радович, вы что – с ума сошли? – Сивош всегда обращался к ученикам на «вы», быть может, потому, что сам был еще очень молод. – Откуда вычерпаете ваши исторические познания? – Учитель поднял взгляд на стоявшего перед ним ученика, заложил руки за Спину, подошел к нему.
– Из ваших же слов, господин учитель, – спокойно ответил Милан. – Я повторил лишь то, что слышал от вас.
– От меня? Где вы слышали от меня такие слова о Доже?
– В рабочем клубе Шомоди-Бачо. Это было в пятницу, две недели назад.
– Вы посещаете рабочий клуб? Правила гимназии запрещают это, Радович.
Этот странный человек, видимо, считает его ребенком. Разве ему самому те же самые правила не запрещают ходить в этот клуб?
Вот так они и сблизились. Милан часто помогал Сивошу в библиотеке. Приводя в порядок книги, они подолгу разговаривали. Ученик узнал, что родители учителя живут в Татабанье, отец его работает механиком на шахте, выбран профсоюзным уполномоченным. О Милане молодой учитель знает все – что жизнь у него трудная, отец безработный, а Милану, возможно, придется бросить учебу.
– Это было бы глупо, – задумчиво вымолвил учитель. – Что-нибудь придумаем.
Через неделю он повел Милана в редакцию газеты «Делутани хирлап». Их принял некрасивый черноволосый человек средних лет. Низенький, сгорбленный, он курил одну сигарету за другой, держа ее длинными, пожелтевшими от никотина пальцами. И зубы у него желтые. Зрение, вероятно, довольно слабое, если судить по толстым стеклам очков.
– Это тот самый паренек, – сказал Сивош, показывая на Милана.
Разговор длился несколько минут. Мохаи быстро задавал вопросы. Отец, мать где живут? А ведь ему и без того все известно о парнишке. Милана приняли на работу уличным продавцом газет. И место ему дали хорошее – у здания Национального театра. После двух часов он шел за газетами, а в четыре все они были уже распроданы. Мохаи часто звал его к себе. Разговаривал с ним. Узнав, что Милан пишет, попросил показать ему. Короткие заметки оказались неплохими. Некоторые из них Мохаи оставил у себя. Позже Милан увидел свое имя в газете. Летом он работал в штабе редакции – посыльным, но многому успевал научиться, все замечал и запоминал. И все это время систематически посещал молодежную организацию. Постепенно его втягивали в подпольную работу. Перед получением аттестата зрелости секретарь ячейки сообщил ему, что вскоре даст важное партийное задание. Подробности он узнал от Мохаи. Его это ничуть не удивило, так как он давно уже подозревал, что редактор газеты тоже член движения.
– Вы будете моим практикантом по журналистике, молодой человек. Моя задача создать благоприятные условия для вашей работы. Мы вас направим корреспондентом в Берлин. Это вообще не принято, но мы мотивируем тем, что вы хотите учиться в тамошнем университете. Напишите на имя министра культуры, просите назначить вам стипендию. Бумагу эту отдадите мне. Ясно? Когда все будет улажено, получите дальнейшие указания...
Милан очнулся. Устало склонил голову на грудь. Вот так все и случилось. Должно было случиться. Он нисколько не виноват в том, что в их ряды затесались предатели. Подумал, как хорошо было бы, если бы его застрелили во сне. Он ничего не успел бы почувствовать. И снова в голову пришла мысль об Анне.
– Не хочу умирать, – тихо прошептал он сам себе и, закрыв глаза, чуть слышно начал читать любимые стихи Анны: – «Я забыл, как выглядят ее белокурые волосы...»
Воспоминания о любимой девушке пробудили в нем волю к жизни. Он будет жить, пока допрашивающие не вынудят его назвать имена тех, с кем он был связан. Ведь его могли застрелить сразу же после ареста или два дня назад, после очной ставки с Клавечкой, когда он признался в своей принадлежности к коммунистической партии. Почему его тогда, не застрелили? Почему?
Из коридора тюрьмы доносился звук шагов расхаживающего взад-вперед надзирателя.
В тот же вечер Хорст Шульмайер встретился на одной из конспиративных дач гестапо с Рейнхардом Гейдрихом. Просторная вилла со всеми удобствами находилась на северо-восточном склоне Мюгельберга, откуда открывался великолепный вид на озеро Большой Мюгель, а в солнечные дни был виден почти весь Берлин. Охрану дачи несли стражи в гражданском из личной охраны Гейдриха, за высоким забором была устроена сигнализация на случай тревоги, поэтому ничто не могло нарушить покой начальника СД.
Связь между собой Шульмайер и Гейдрих держали в столь строгой тайне, что даже их общие знакомые были твердо уверены в том, что дружеские отношения они порвали еще до смены властей, когда Гейдриха уволили из военно-морского флота. Именно поэтому они и встречались с большой осторожностью. Гейдриху было хорошо известно, что техники из исследовательского института Геринга подслушивают все его телефонные разговоры и тут же передают их содержание толстому Герману. Со своими доверенными людьми Гейдрих общался, пользуясь специальным кодом. Он много раз беседовал о странной деятельности исследовательского института с Гиммлером, предлагал передать институт в ведение гестапо, находя нелепым, что Геринг одновременно занимается и подслушиванием телефонных разговоров, и радиоразведкой. Однако Гиммлер отклонил его предложение, объяснив, что Геринг, чего доброго, может еще обидеться, вообще же гестапо регулярно получает материалы по подслушиванию телефонных разговоров, за исключением тех немногих, которые Геринг оставляет у себя, но это не имеет большого значения, а технические работники института – об этом и Гейдриху хорошо известно – знают свое дело очень хорошо. Так оно и было, и все-таки подобная независимость исследовательского института действовала Гейдриху на нервы.
Хорст Шульмайер общался с Гейдрихом с помощью тайного кода. Они договорились, что встретятся на даче после шести часов вечера. Гейдрих, высокий, с густыми белокурыми волосами, не показывал своей власти над другом детства. Шульмайера чрезвычайно удивляло его любезное, дружелюбное поведение. При наличии времени он мог часами разговаривать, вспоминая пору счастливого детства, ученические шалости, девочек, за которыми они оба когда-то ухаживали. И в этом не было никакого притворства. Каждый раз Шульмайеру приходилось делать усилия, чтобы противостоять колдовскому обаянию друга. Хороший организатор, Рейнхард полностью использовал способности своих подчиненных.
За год до того майор ездил в Париж, где встретился со своим старым другом Мариусом. Они говорили о Гейдрихе. Шульмайер всесторонне проанализировал поведение Рейнхарда, стараясь разгадать причину его двойственности. Мариус молчал, а когда ему надоели хвалебные эпитеты Хорста, ворчливо прервал его словами:
– Он вполне светский человек, образован, интеллигентен, большой любитель музыки, не порывает с друзьями, много работает. Ну, еще что? Говори... – Он озабоченно уставился на майора. – Добавим еще, – в голосе его послышалась легкая насмешка, – что он великолепный спортсмен, многократный чемпион мира по фехтованию, стройный, мускулистый Адонис. Правда, мне кажется, что уши у него слишком велики, нос крючковат, а пухлые губы напоминают губы чувственной женщины, хотя спорить я не буду. Согласен, что Рейнхард Гейдрих – образец немца высшей расы. Идеал, так сказать. Но вот что я хочу сказать вам, Хорст. Душевные качества убийц объяснять не надо. Убийц надо вешать. Поверьте мне, Хорст, что это так. Образованность, эрудиция, верность другу детства, любовь к музыке – все это лишь отягощающие вину убийцы обстоятельства. Меня все это нисколько не интересует, и я прошу мне об этом не рассказывать. Наплевать мне на сложное и противоречивое душевное состояние вашего друга Рени. На Гейдрихе я вижу только кровь. С головы до ног он весь в крови. Это и вам хорошо известно. Он – палач. Образованный, культурный палач.
Хорст Шульмайер смотрел на мускулистую фигуру стоящего у открытого окна мужчины. Внутренне он признавал правоту Мариуса. Нос Рени действительно был несколько длиннее обычного и изогнут крючком, и все-таки лицо у него мужественное. «Убийц надо вешать». Он вспоминал эту фразу каждый раз, когда начинал чувствовать влияние Гейдриха на свои собственные поступки.
– Иди сюда, Хорст, – сказал Гейдрих тонким, как у женщины, голосом. – Посмотри, какой великолепный вид.
Майор подошел к окну. Вид открывался поистине очаровательный. В зеркальной поверхности озера отражался свет фонарей, стоявших вдоль берега, а слева сверкали огни города: вспыхивали яркие рекламы, светились перекрещивающиеся линии улиц.
– Нам было семь или восемь лет, – начал Гейдрих, улыбаясь воспоминаниям, – когда мы поехали в лагерь в Тюрингию. Или ты уже забыл?
– Как будто припоминаю... Но, Рени, прошу тебя...
– Ладно уж... Подожди немного, Хорст, побудем несколько минут частными лицами. – Из сада был слышен шорох листвы дубов и вязов под порывами ветра. – Я стоял на посту. Вы спали в палатках и не подозревали, как я боялся. Знаешь, почему мне было так страшно? Потому что вокруг не было ничего, кроме непроглядной ночной темноты. Но позже страх исчез, внизу, в долине, в какой-то деревушке, зажглись огни. И я почувствовал, что не одинок. Ты любишь огни?
– Думаю, все люди их любят.
Гейдрих вернулся от окна к кожаному дивану.
– Хочешь выпить? Есть превосходный французский коньяк. Но если предпочитаешь шампанское... Что угодно.
– Не сердись...
– Не продолжай. У тебя нет желания выпить, и я не настаиваю. – Голубые глаза его испытующе уставились в бледное лицо майора. – Что случилось, Хорст? Ты нервничаешь?
Шульмайер сел, выбрал из дорогой сигаретницы на столе длинную сигарету с опиумом, закурил.
– Да, я нервничаю, – ответил он, выдыхая дым, а про себя подумал: «Грек (так они между собой называли Канариса), мягко говоря, имеет против меня зуб. Сегодня мне по секрету шепнули, что он намерен перевести меня в одну из дивизий, расположенных в Баварии».
Гейдрих слушал внимательно. Его слегка косящие глаза почти исчезли под высоким лбом. Сообщение Шульмайера было для него неприятной неожиданностью, особенно теперь, когда он собирался дать своему другу важное задание. До сих пор все шло хорошо, он был спокоен и уверен в том, что глубоко запущенным щупальцем может проникнуть в самые тайные намерения Канариса. Даже людям Гиммлера и тем не удавалось пробраться в окружение контр-адмирала, а ему это удалось, и сейчас, по существу, гестапо питается сведениями, получаемыми из этого превосходного источника. Были у него свои люди и в абвере, но на таких должностях, что до них доходили лишь обрывки сведений, маленькие кусочки из огромной мозаики. Хорст ему просто необходим. Он входил в непосредственное окружение Канариса и был в курсе почти всех важных дел. Гейдрих вспомнил данные, доставленные Хорстом о Реме. Он даже сам удивился, как хорошо работает абвер. Надо помешать Греку перевести его друга.
– Что случилось? Я знал, что Грек к тебе хорошо относится.
– «Хорошо»... – расстроенно ответил майор. – Но это ничего не значит. Канарис превыше всего ставит свою работу, результаты. Достигая успеха, он и на меня распространяет свое благоволение. А от неудач он звереет, безжалостно привлекает к ответственности и строго наказывает даже своих ближайших сотрудников.
– Что же у него сорвалось? – поинтересовался Гейдрих.
– Люди Брауна десять дней назад задержали Радовича.
– Радовича? Кто он такой?
– Студент. Венгерский подданный, корреспондент одной будапештской газеты в Берлине.
– За что же его арестовали?
– Подозревают, что он агент Коминтерна.
Гейдрих вскочил на ноги. Было заметно, как он взволнован.
– Радович? Начинаю припоминать. Я, кажется, встречал его имя в каком-то донесении. Агент Коминтерна? Прекрасно! – Тихо рассмеявшись, спросил: – Но почему Канарис считает арест парня провалом?
Шульмайер тоже встал, приблизился к Гейдриху. Он должен выиграть битву теперь же, и сразу возникла мысль о возможной опасности. Ну что ж, останавливаться он не имеет права. Уж если он не убил Берната, то надо идти до конца.
– Рени, – спокойно сказал он, – я знаю, как ты ненавидишь Канариса, но и ты должен признать, что Грек самый талантливый военный разведчик всех времен и народов.
– Какое это имеет отношение к делу Радовича?
– Сейчас поймешь. Я говорил тебе, что французская военная разведка нам часто докучает. В соседних с рейхом странах она насадила своих резидентов, создав хорошо действующую сеть. Полгода назад Канарис раскусил их тактику. Французский генеральный штаб сообразил, какие возможности представляют собой акции так называемого Народного фронта коммунистов. Народный фронт – это противник нацизма. Гуманистическая обязанность всех наций, их интернациональный долг – бороться против рейха. Чешские, польские, венгерские, югославские коммунисты сражаются против нас, но никого из них невозможно склонить, чтобы он стал агентом французской разведки. Как можно поступить в данном случае? Секретная служба Франции делает так, что ее агенты работают от имени Коминтерна.