355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Марченко » Звезда Тухачевского » Текст книги (страница 6)
Звезда Тухачевского
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 22:37

Текст книги "Звезда Тухачевского"


Автор книги: Анатолий Марченко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 39 страниц)

6

Стоял один из тех превосходных дней, в который природа празднует самое себя, ликует от своего совершенства и побуждает всех, кто общается с ней на земле, ликовать и праздновать. Березовые рощи светились ясным теплым огнем, радостью и счастьем пылало всесильное солнце, неистово синее небо вселяло в душу высокие думы о вечности и нетленности всего земного.

А на земле, вопреки зову природы, шел бой – кровавый, безжалостный бой, в котором ни природа, ни человеческая жизнь не стоили и гроша, в котором воюющие люди слепо и бездумно верили в то, что, убивая других и безжалостно умертвляя природу, они завоевывают счастье для себя и что это убийство поощряется не только теми, кто повел их в яростный, беспощадный бой, но и благословляется небесными силами, жаждущими непременной победы и не признающими поражений. То было неистовое безумие смертельной схватки, и природа вокруг не могла понять всей бессмысленности и омерзительности этого человекоистребления, не могла даже и представить себе, как оставшиеся в живых после всего, что произошло на полях сражений, могут прославлять победу, испытывать чувство фанатичной радости, петь залихватские песни, устраивать безудержные пиршества, смеяться, ликовать и свято верить в то, что они совершили правое дело.

Эта мысль, сразу же показавшаяся Тухачевскому чужеродной, лишь на миг обожгла его душу, и он тут же всей силой, всей удалью своей молодой, все испепеляющей романтики отринул ее от себя, как заразу, которая способна умертвить его волю к победе. К победе над кем? К победе над людьми, такими же людьми, как и он, но с другой верой в сердцах, такой же фантастической, наивной, как и любая вера…

Впрочем, к чему эта ослабляющая дух и волю философия? Ты должен думать лишь об одном: как доказать, что доверие, которое оказали тебе Ленин и Троцкий, ты способен оправдать, что ты можешь внести свой вклад в дело защиты революции, вырваться из массы таких же, как ты, бывших офицеров в красные полководцы, о которых будут слагать песни, писать книги, в честь которых будут воздвигать монументы, имена которых впишут в новейшую историю золотыми буквами. И что из того, что ради идей, созревших в головах фанатиков веры, надо истребить миллионы людей, не признающих новых идолов? И разве все революции, происходившие в мировой истории, не были кровавыми? Революций бескровных никогда не было и никогда не будет.

И Тухачевский порадовался тому, что выстроенная им простейшая цепочка мыслей и оправданий затмила жалость к жертвам войны, которые сейчас, на его глазах, своими телами устилали кровавое поле брани.

Склонившись над картой, Тухачевский пристально изучал ее, резкими уверенными движениями правой руки нанося на ней все новые красные стрелы, а Вячеслав, чтобы не отвлекать его своими разговорами, неотрывно смотрел в вагонное окно. Там, за окном, простиралась бегущая тьма и, как волчьи глаза, горящие в ночи, изредка высвечивались желтоватые огоньки замерших в этой тьме деревень. Он с тихой радостью и трепетной грустью, с какой ожидают чуда, вслушивался в непрерывный перестук вагонных колес, с такой потрясающей точностью воспроизводящих торжество вечного движения, жадную устремленность в неизведанные дали, в сокрытое неизвестностью будущее. Эти полные таинства звуки всегда переполняли его тревогой и счастьем. Чудилось, что еще мгновение – и колеса, сорвавшись с рельс, умолкнут навсегда. Это взрывало душу предчувствием беды, предчувствием трагедии и страхом, проистекавшим от бессилия предотвратить неминуемое.

Вячеслав обернулся к Тухачевскому. Тот вглядывался в топографическую карту почти так же, как влюбленный смотрит на свою избранницу, – неотрывно и даже исступленно, будто в ней одной сосредоточилась вся радость и смысл бытия.

«Счастливый! – Скрытая радость пробудилась в Вячеславе. – Даже в этом аду, в который, как в кипящий котел, низвергнута Россия, он занят делом, он верит в правильность избранного им пути. Он живет войной, будто в войне заключена цель человеческой жизни!»

Вячеслав все-таки дождался момента, когда Тухачевский оторвался от карты и устало откинулся на спинку кресла. Думы, охватившие Вячеслава, переполняли его грудь, рвались наружу.

– Представь, Михаил, в юности для меня не было лучшей музыки, чем перестук вагонных колес, чем гудки паровозов, – они уносили меня на крыльях мечты, – возбужденно и искренне заговорил он. – Извини, Михаил, ты конечно же зачислишь меня в разряд сентиментальных мечтателей…

Тухачевский, не успев переключиться с мыслей, которыми была переполнена его голова, с удивлением уставился на Вячеслава. Как он может сейчас, когда он, командарм, занят планом нового наступления, поэтизировать какой-то унылый перестук колес, означающий лишь то, что рельсы впереди еще не взорваны белыми и что в салон-вагон командарма пока еще, слава Всевышнему, не угодил вражеский снаряд?

– Как я был счастлив, когда в детстве ехал на поезде из Пензы в Москву! – не обращая внимания на недоуменный взгляд Тухачевского, с прежним вдохновением продолжал Вячеслав. – Тогда мне хотелось, чтобы поезд летел стрелой, и каждую станцию и даже полустанок я воспринимал как самых заклятых своих врагов. – Он передохнул, пытаясь унять воспоминания. – Ведь я мчался в Москву, чтобы встретиться со своей первой любовью! Куда мы мчимся теперь, Миша? Скоро ли перед нами разверзнется бездонная пропасть? Какая-то демоническая сила с ошалелой скоростью перебросила нас из одного мира в другой; мы оказались словно в эпицентре землетрясения. В том, прошлом мире все было ясно, все было спланировано и выстроено, и вдруг как гром среди ясного неба – революционный взрыв. Это как последний день Помпеи! Все, чем мы жили, чему поклонялись, – все сметено ураганом, мир и порядок сменились кровавой драмой, логичный строй мыслей взвихрился адским смерчем. Куда мчится наш поезд, зачем? Такое впечатление, что над всеми нами хотят поставить чудовищный эксперимент!

Тухачевский наконец вслушался в суматошные слова друга, в которых проступало отчаяние. Как далек его мир, мир человека, которому самой судьбой предназначено действовать, а не предаваться бесплодным фантазиям, от мира Вячеслава – трепетного, полного сострадания и терзаний. Хотелось спорить с ним, возражать, опровергать его суждения, но он не посмел прервать исповедь товарища.

– Миша, прости, мне вспомнилось, понимаешь, вспомнилось… Такое светлое, такое… Мне трудно это выразить, понимаешь, ком в горле…

– Успокойся, Вячеслав. – Тухачевского начинало раздражать это волнение друга. Выпил он, что ли? Так нет, стойкий трезвенник, может пригубить рюмку лишь в особых случаях. – Что-то тебя заносит в прошлое. Прошлого нет, внуши себе это, нет! Есть только настоящее и то, что впереди, скрытое во мгле.

– Нет, Миша, прошлое не отринешь, нет! Оно всегда будет в нас, как бы мы от него ни открещивались!

– Забудь прошлое, – еще настойчивее сказал Тухачевский. – Это вовсе не сложно. Не надо душевных пыток, не надо самоистязания. Просто скажи себе: я родился в семнадцатом году, все, что было до этого, – призрачный сон, не более.

– Как же ты можешь? – вздрогнул, ужасаясь словам Тухачевского, Вячеслав. – Значит, не было тысячелетней истории России? Значит, Россия начинается лишь с семнадцатого года? А наши отцы, наши матери, наши деды и прадеды? В какой России они жили? Там, в той России – наши корни, та Россия родила нас и вырастила!

– Честно говоря, Вячеслав, мне сейчас не до исторических изысков, – нахмурился Тухачевский. – Мне надо ломать голову над тем, как завтра сложится операция.

– Я виноват перед тобой, – сокрушенно сказал Вячеслав. – Хорошо, я наступлю себе на горло.

– А все же расскажи, о чем тебе вспомнилось. Я прервал тебя. Мне тоже надо немного проветрить мозги?

– Хорошо, я расскажу. И обещаю, клятвенно обещаю больше не отвлекать тебя, не досаждать своими излияниями. А вспомнилось, как однажды летом, на даче под Пензой, бабушка перед сном читала мне книгу. Боже, как я любил, когда она мне читала! У нее такой певучий грудной голос… Представь себе картину: в окно виден поздний закат, тихо шелестят ветви рябины, в комнате звенящая тишина, а она читает…

– И что же она тебе читала? – заинтересовался Тухачевский.

– Не угадаешь! Она читала мне «Три сестры» Чехова! Представляешь? А мне ведь еще не было и восьми лет! Но с каким трепетом, со слезами на глазах я слушал пьесу, и мне хотелось лишь одного: чтобы она не кончалась, чтобы не опускался занавес! Я до сих пор слышу голоса этих трех сестер… Помнишь, как говорила Ольга? Послушай, послушай, как она говорила: «Музыка играет так весело, бодро, и хочется жить! О Боже мой! Пройдет время, и мы уйдем навеки, нас забудут, забудут наши лица, голоса, и сколько нас было, но страдания наши перейдут в радость для тех, кто будет жить после нас, счастье и мир настанут на земле, и помянут добрым словом и благословят тех, кто живет теперь… Музыка играет так весело, так радостно, и кажется, еще немного, и мы узнаем, зачем мы живем, зачем страдаем… Если бы знать, если бы знать!»

Вячеслав почувствовал, как перехватило спазмами горло, он еле сдержал себя, чтобы не зарыдать, – совсем как тогда, в детстве, на даче, когда бабушка тоже со слезами на глазах читала ему эти пронзительные строки.

– Вот видишь, Вячеслав, она изумительно точно выразила и наши сегодняшние мысли. – Тухачевский, забыв о войне, о предстоящем бое, прислушался, как в его душе зазвучали слова Ольги, как тревожным счастьем наполняют его звуки духового оркестра, врывавшиеся в распахнутые окна дома сестер Прозоровых. – «Страдания наши перейдут в радость для тех, кто будет жить после нас…» Вот так и наши страдания, Вячеслав…

– Да, да, дорогой Миша, друг мой единственный, я тоже верю: мы узнаем, зачем мы живем, зачем страдаем…

Он подошел к Тухачевскому и порывисто обнял его за широкие, упругие плечи.

– Узнаем, Вячеслав. И уже скоро узнаем.

– Миша, сомнения травят мою душу… Узнаем ли? Может, все это напрасно? Может, все это – наказание свыше? За наши грехи, за то, что мы жили не так, как нужно?

– Может, и за грехи… – рассеянно сказал Тухачевский. Ему неприятны были эти вопросы: они расслабляли волю, мешали думать о том, как победить в предстоящем бою. – Но скорее всего – историческая закономерность. Триста лет над народом нависала глыба династии Романовых. Народ хочет иной жизни, народ ищет новых идолов.

– Новых идолов? – задумался Вячеслав. – Выходит, вместо Николая Второго – Ленин?

– Тут неуместны исторические параллели, – уклончиво ответил Тухачевский. – Все другое. Все старое рухнуло. Нам предстоит строить новое, какого еще не знал мир.

– Но разве мало опыта Великой французской революции? Столько жертв, а в результате все вернулось на круги своя. А как ты думаешь, Михаил, – неожиданно переменил тему Вячеслав, – если бы в наши дни жил Лев Толстой, как бы он отнесся к Ленину?

Необычный вопрос родился в голове Вячеслава не случайно: он знал, что иногда, в свободные минуты, Тухачевский берет в руки том «Войны и мира».

– Этот вопрос надо бы задать не мне, а самому Льву Толстому, – улыбнулся Тухачевский.

– Мне почему-то кажется, что примерно так же, как он относился к Наполеону, – решив не тянуть за язык друга, сам ответил на свой вопрос Вячеслав.

– Не знаю, не уверен… На Бонапарта Левушка замахнулся со страшной яростью. Впрочем, литературный гений Толстого не смог уничтожить военного гения Наполеона!

– Ты не прав, Миша. Толстой сбросил с него военные доспехи, очистил от мифов и легенд, и оказалось, что король-то – голый. Скажи, ради чего он так неистово стремился покорять мир?

– Мало ли кого пытался низвергнуть великий старец! – Тухачевский никак не хотел «сдавать» Наполеона. – Он же считал, что великих людей вообще не существует в природе.

Они еще долго проговорили на эту тему. Тухачевскому пришлось по душе, что Вячеслав дал ему возможность выразить свое восторженное отношение к Наполеону, который был его кумиром еще с юношеской поры.

Феерический взлет ранее никому не ведомого корсиканца к вершинам власти завораживал его небывалой простотой исполнения высших человеческих желаний. Все гениальное просто, все простое гениально – разве можно было усомниться в справедливости этой мысли, озарившей ум великого провидца?

Еще на гимназической скамье Михаил твердо уверовал в то, что честолюбивые желания исполняются лишь при двух непременных условиях: во-первых, нужны те обстоятельства общественной жизни, которые именуются социальными взрывами и при которых для честолюбивых натур появляются максимальные возможности для реализации их жизненных притязаний, во-вторых, нужен фанатизм в характере самого честолюбца, сметающий все препятствия и всех, кто мешает этой цели достигнуть.

К тому времени, когда в его душе родилась жажда взойти на вершину полководческой славы, искры социального взрыва в России разгорались все ярче и ярче, обещая превратиться в пламя, которое уже невозможно будет погасить.

Михаил знал о Наполеоне, кажется, все. Даже то, что сердце Бонапарта неизменно отстукивало ровно шестьдесят ударов в минуту и поэтому вполне могло заменить часы. И что по воле рока Наполеон участвовал именно в шестидесяти сражениях и всегда, находясь в эпицентре боя, оставался невредимым, будто от гибели его оберегал сам Всевышний. Да, прав был Стендаль, говоря о том, что император Франции был окружен всем обаянием рока и что он был как бы заговорен от пуль.

А каким восторгом переполнялось сердце Михаила, когда он повторял слова своего кумира: «На той пуле, которая меня убьет, будет начертано мое имя». И разве можно было ему не верить! А чего стоит такой эпизод: как-то Наполеон находился вместе с группой солдат на поле боя. Неожиданно совсем рядом упал снаряд. Солдаты в ужасе отпрянули от него, ожидая неминуемой беды. Наполеон же, пришпорив своего коня, дал ему понюхать горящий фитиль. Раздался адский грохот взрыва. Когда рассеялся дым, солдаты с изумлением увидели… изувеченную лошадь и абсолютно невредимого Наполеона! Под гул восхищенных возгласов Наполеон приказал подвести ему другого коня, вскочил на него и под ураганным огнем противника увлек солдат в новую атаку…

Немало размышлял Михаил и над легендами, которые были связаны с подписями Наполеона под приказами после выдающихся сражений. После одержанной победы все буквы его фамилии устремляются вверх, словно подхваченные вихрем. Особенно это заметно после Аустерлица. После Бородина его гусиное перо словно взрывается кляксами. А подпись под приказом об оставлении Москвы низвергается к низу бумажного листа, обрываясь на полпути. Страдальческая закорючка после Ватерлоо. А самая последняя в его жизни подпись на острове Святой Елены – обвальная скоропись букв, низвергающихся в пропасть…

Нет, он, Михаил Тухачевский, когда станет полководцем, будет подписывать только победные приказы! Он должен не только сравняться с Наполеоном, стать на уровень его военного гения, но и превзойти этого баловня судьбы. Иначе нет смысла жить на этой земле, вся история которой – войны, войны и войны.

От таких мыслей, не дававших покоя ни днем, ни ночью, Михаила не удерживали даже вычитанные им как-то слова одного французского вояки, произнесенные при коронации Наполеона: «Очень хорошо, ваше величество, жаль только, что сегодня недостает трехсот тысяч людей, которые сложили свои головы, чтобы подобных церемоний не было».

Все это и многое другое Тухачевский увлеченно рассказывал Вячеславу. Можно было позволить себе это: на фронте вдруг установилось странное затишье.

Вячеслав слушал его с упоением, а когда Тухачевский умолк, посмотрел на него с жалостью, которая, казалось, была в противоречии с тем восторженным состоянием, в котором пребывал его друг.

– Миша… – почему-то тихо и просяще произнес Вячеслав. – Не стремись быть Наполеоном, умоляю тебя, не стремись.

– Но почему? – удивленно вскинул черные брови Тухачевский.

– В наше время это не кончится островом Святой Елены. Помяни мои слова, не кончится…

7

Оставив за себя начальника штаба армии, Тухачевский отправился в Пензу.

Поезд, на котором ехали он и Вересов, остановился у платформы пензенского вокзала ночью. Полная луна низко и неподвижно склонилась над городом, словно вознамерилась как можно лучше осветить его специально для командарма. Но если бы на небе не было никакой луны и Пенза была бы погружена в полную темноту, он все равно отчетливо увидел бы – пусть мысленно – город своей юности.

Еще в те минуты, когда поезд замедлял ход и мимо плыли пристанционные постройки, в ушах Тухачевского, нетерпеливо смотревшего в окно, уже звучал вальс «На сопках Маньчжурии» – тот самый вальс, который когда-то звучал на хорах дворянского собрания, исполняемый оркестром драгунского полка.

Тухачевскому почудилось, что сейчас, в эти минуты, над всей землей нет никаких других звуков, кроме мелодии этого терзающего душу вальса. Хотелось, как и тогда, казалось совсем недавно, закружиться в вальсе с красивой гимназисткой Марусей Игнатьевой, девушкой его мечты. И очень некстати подумалось о том, что ему бесконечно радостно оттого, что в этот мир вторглась яростная война – война, схлестнувшая друг с другом миллионы людей. Конечно, это была страшная война, на которой отец стреляет в сына, брат накидывает петлю на шею брату, жена подсыпает ядовитое зелье в стакан мужу… Но если бы не эта война – был бы он сейчас командармом? Выходит, и война нужна человеку, когда ей суждено стать трамплином для достижения славы!

Ночь в Пензе была по-летнему теплой, даже душной.  Но все равно дышалось радостно, возбужденно, в мыслях рождались грядущие громкие победы и, как это ни странно, впереди не предвиделось никаких сомнений, не испытывалось ни малейшей неуверенности. Казалось, что все поистине просто: вот он вступил в командование армией, и все должно пойти в точном соответствии с его волей, все пойдет так, как будет приказывать и повелевать он – молодой, напористый, верящий в свою звезду командарм.

Тухачевский любил Пензу той наивной и вместе с тем глубокой любовью, какою человек любит все то, что связано с порой его детства; взрослея, он с восторгом вспоминает о тех местах, где жил ребенком, тая желание вновь очутиться в доме своих родителей, среди манящих к себе полей и лесов, на берегу той реки, в которой когда-то купался, по полдня не вылезая из воды; надеется увидеть то особое, неповторимое небо, в которое неотрывно смотрел, пытаясь разгадать тайну его непостижимой выси, поверяя ему – синему и бездонному – свои мечты.

Как-то в гимназии ему попались на глаза строки Салтыкова-Щедрина, который в свое время служил в Пензе чиновником. С присущим только ему убийственным сарказмом великий сатирик называл Пензу «городом Брюховом». В письме литературному критику Павлу Васильевичу Анненкову он писал: «Мне делается тошно от одной мысли, что придется пробыть в нем долго». «В нем» – это о его, Тухачевского, столь любимой Пензе! Вот тут Тухачевский мог бы потягаться с сатириком в долгом, накаленном эмоциями споре, в котором, без сомнений, одержал бы победу. Уже одно то, что не только город – вся Пензенская губерния была пристанищем многих знаменитостей, говорило само за себя. В Тарханах – имение бабушки Лермонтова, там, в склепе – могила бесконечно любимого им поэта. Всей семьей они не раз приезжали туда, чтобы поклониться его праху. В Чембаре учился Виссарион Белинский. В Наровчате родился и провел детство Александр Куприн. Не зря же Пензу величали «мордовскими Афинами»! Вот тебе, Михаил Евграфович, и «город Брюхов»! Это неприятие Пензы у тебя, дорогой мой досточтимый классик, от неприятия постылой чиновничьей службы, не более того!

А побывал бы ты, Михаил Евграфович, если бы таковое было возможно, в гостях у Тухачевских на Верхней Пешей улице, пообщался бы с бабушкой Софьей, ученицей самого Николая Рубинштейна, послушал бы, как она с отцом Николаем Николаевичем музицирует в четыре руки на рояле, как звучат в доме, словно навсегда поселились в нем, Моцарт, Бетховен, Шопен… Увидел бы, как гимназист Миша Тухачевский с упоением читает «Записки о Галльской войне» Юлия Цезаря, «Историю генералиссимуса князя Суворова» Фукса, восхищается Андреем Болконским, послушал бы Мишины рассказы о поездке с отцом в Ясную Поляну, к самому Льву Толстому!

Но где он теперь, незабвенный Михаил Евграфович? Умер, когда Миша еще и на свет не появился, да, за четыре года до его, Мишиного рождения, и теперь поздно да и нелепо доказывать ему, что Пенза – чудесный город, который уже не вычеркнуть из памяти до самого смертного часа…

Впрочем, раздумья обо всем этом длились лишь считанные мгновения. Главной причиной, побудившей Тухачевского немедленно выехать в Пензу, была телеграмма Троцкого:

«По имеющимся данным Пензе имеется пять пехотных полков ровно ничего не делающих тчк При том военном напряжении зпт которое испытывает республика зпт окруженная со всех сторон ее врагами зпт это недопустимо тчк Ввиду изложенного предлагается штабу Первой армии включить в свой состав эти части зпт оставив в Пензе то зпт что необходимо для местных нужд зпт а остальные немедленно выслать на фронт для деятельного участия в операциях по овладению Самарой и участком Волги зпт занятых чехословаками тчк Последовавшем срочно донесите тчк Троцкий».

Уже на рассвете Тухачевский с помощью Вересова и местных пензенских властей поднял осевшие в городе полки по боевой тревоге и организовал их срочную отправку на фронт. Оставшиеся несколько часов до отъезда Тухачевский решил посвятить поездке по городу, а главное, попытаться встретиться с Машей.

Маша Игнатьева! Помнит ли она его или жизнь закружила ее в своем вихре стремительнее, чем кружила в вальсе на гимназических вечерах? Может, увидевшись после столь долгой разлуки, они разочаруются друг в друге, ведь если признать откровенно, они не успели испытать той всесильной любви, которая не отпускает от себя и притягивает любящие сердца так, что они уже не могут существовать порознь. А может, Машенька уже выскочила замуж, создала семью, свила свое гнездышко, и тогда прощай все надежды на то, что они будут вместе!

Автомобиль, нещадно фырча изношенным на фронтовых ухабистых дорогах мотором, вздымая пыль, затормозил у дома Игнатьевых, который, если бы не прекрасная зрительная память Тухачевского, трудно было бы разыскать среди таких же домов-близнецов. Дом был деревянный, с резными наличниками окон, с мезонином, неизменным палисадником у фасада, с высоким сплошным забором, извилистой дорожкой из щебенки, ведущей к крыльцу.

Вячеслав первым вышел из машины и быстрыми легкими шагами приблизился к калитке. Ему очень хотелось, чтобы столь желанная для командарма встреча состоялась, он испытывал такое чувство, будто это не Тухачевский, а он сам, Вячеслав Вересов, после долгого отсутствия наконец достиг цели, о которой мечтал столько лет! Неужели они приехали напрасно? Если так, то это будет тяжким ударом для друга, ударом в самое неподходящее время, когда ему нужны все новые и новые жизненные силы для того, чтобы выдержать все испытания, ожидавшие его впереди. Михаил так откровенно и искренне рассказывал ему, Вячеславу, о своей первой любви, о том, как дорога ему Маша и как он мечтает о том, чтобы она стала его женой!

Тухачевский остался в машине: дурное предчувствие сковало его, он вдруг потерял уверенность, сознание того, что он не сможет уже никогда увидеть Машу, парализовало его волю.

Калитка оказалась открытой, и Вересов вошел во двор. Цветник и сад были в запустении, старый дом глухо молчал, казалось, что здесь уже давно никто не живет. Тухачевский напряженно всматривался в удаляющегося Вячеслава: вот он уже у крыльца. Вот поднялся по ступенькам – даже сюда, к машине, донеслось их жалобное старческое скрипенье. Вот он постоял у закрытой двери, потом, преодолев нерешительность, схватился за ручку и, распахнув дверь, скрылся в доме.

Тухачевский ожидал его возвращения почти с таким же тревожным напряжением, с каким во фронтовом окопе ждал сигнала идти в атаку.

Вячеслав все еще не появлялся, и Тухачевский, не выдержав, вышел из машины. Он долго стоял у калитки, лицом к дому, и отвернулся лишь тогда, когда со стороны вокзала раздался протяжный паровозный гудок. Вот такой же гудок издавал и паровоз, на котором работал машинистом отец Маши. Случалось, Михаил вместе с Машей навещали его  в железнодорожном тупике: дочь приносила отцу еду: борщ, молоко, яйца… Помнилось, с каким аппетитом отец Маши – статный, крепкий мужчина – ел нехитрую снедь, а глаза его, устремленные на Машу, светились родительским теплом. На Михаила он смотрел как-то рассеянно, даже отчужденно, не признавая его за своего и даже взглядами подчеркивая, что не придает серьезного значения этой странной дружбе дворянского сынка с дочерью простого машиниста.

Снова прозвучал пронзительный паровозный гудок: так паровозы прощаются с родным городом перед тем, как устремиться вперед по стальным рельсам. И в ту же секунду чьи-то узкие холодные ладони прикрыли глаза Тухачевского.

Он схватил трепетные руки, обнявшие его сзади, и сразу понял, что это руки его Маши. Стремительно обернувшись, он увидел ее прямо перед собой, стройную, с гибкой талией, такую же юную, какой она была в день расставания, увидел ее большие цыганские глаза, копну черных волос и лицо, такое знакомое милое лицо, которое то ли вспыхнуло огнем счастья, то ли застыло в сладком ужасе, отказываясь верить в реальность внезапной встречи.

– Вот мы и снова вместе!

Говоря это, Тухачевский с такой силой стиснул Машу в своих объятиях, что она едва не задохнулась и как бы потеряла дар речи. Радостный испуг застыл в ее глазах .

– Ты не рада? Не рада?

Он прижимал и прижимал к себе ее горячее юное тело, счастливо ощущая, как всесильная мужская страсть охватывает все его существо. Как давно он не испытывал женской ласки! И сейчас, если бы не Вячеслав, стоявший рядом, и не водитель, кажется вздремнувший в машине, он не выдержал бы и повалил Машу прямо здесь, у калитки, на высокую траву…

Наконец он слегка отпустил ее, ожидая ответа на свои нетерпеливые вопросы, поражаясь тому, что Маша молчала, словно немая.

– Машенька, почему ты молчишь? У меня совсем нет времени. Я примчался сюда, чтобы увезти тебя с собой. Теперь мы будем вместе, пройдем по всем фронтам. Ты согласна стать моей женой?

Маша чуть приоткрыла зацелованные влажные губы.

– Ты вернулся! – Будто только в этот миг она поняла, что перед ней живой Михаил, и в этой короткой фразе вместилось столько счастья, сколько порой не вмещается и в целый поток слов.

– Собирайся, едем со мной! – Голос Тухачевского звучал уже повелительно, будто перед ним была не девушка, а кто-то из его подчиненных.

– Что ты, что ты, это невозможно! – испуганно воскликнула Маша. – Сейчас же война!

– Вот и прекрасно! Любовь и война – что может быть чудеснее!

– Но родители… – неуверенно произнесла Маша. – Без их благословения…

Она не призналась ему, что родители – и отец, и особенно мать – всегда были против их дружбы, их встреч.

– Я сейчас же пойду к твоим родителям и скажу, что сделал тебе предложение! – нетерпеливо воскликнул он.

– Родителей нет дома, – пролепетала Маша.

– Где же они?

– Поехали в деревню. За продуктами. Обещали вернуться завтра.

– Но до завтра я не могу ждать. Я должен ехать немедленно. Родителям мы пришлем телеграмму.

– Нет, нет, Миша, я так не могу. Они умрут, если узнают, что я уехала не спросившись. Или проклянут меня как непутевую дочь.

Лицо Тухачевского помрачнело, он вдруг почувствовал, что желанное счастье уходит от него. Когда же им теперь снова удастся встретиться?

– Не осуждай меня, Миша. – Теперь она сама прижалась головой к его плечу. – Я люблю тебя, как и прежде, – заметив, что Вересов из деликатности отошел в сторону, прошептала она. – Я приеду к тебе, как только ты позовешь.

– Хорошо. – Он наконец выпустил ее из своих объятий. – Но ты хотя бы проводи меня на вокзал.

– Я провожу, провожу, – заторопилась она, смахивая ладонью набежавшие на глаза слезы…

На вокзале Тухачевский, перед тем как подняться по ступенькам в вагон, поцеловал Машу и долго смотрел в ее печальные глаза.

– Я пришлю за тобой, я буду ждать тебя так, как еще никого не ждал в своей жизни.

– Хорошо, хорошо, – повторяла и повторяла она, страшась того момента, когда поезд тронется с места.

– А родители будут согласны? – неожиданно спросил он.

– Я уговорю их, уговорю, они же хотят моего счастья, – прошептала Маша.

Она так и не сказала ему о том, что ее мать, в роду которой были цыгане, не раз предсказывала ей, что с Тухачевским ей не будет счастья и что, если она сойдется с ним, ее ждет неминуемая гибель…

В вагоне, когда поезд уже набирал скорость, Тухачевский, чтобы хоть немного отвлечься от раздиравших душу грустных мыслей, набросал текст телеграммы и, передав ее Вересову, устало попросил:

– Отправь срочно.

Телеграмма была на удивление короткой:

«Москва, наркому Троцкому.

Доношу, что из Пензы большая часть войск выслана на фронт. Командарм Тухачевский».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю