Текст книги "Звезда Тухачевского"
Автор книги: Анатолий Марченко
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 39 страниц)
Тогда последовал следующий мой вопрос: «Какую власть вы считали бы в этих условиях наилучшей?» И он ответил вполне конкретно: «Только военную диктатуру».
Размышляя на эту тему, я сказал, что диктатура прежде всего предполагает армию. Для диктатуры нужно прежде всего крупное военное имя, человек, которому бы армия верила. А коль вооруженной силы нет, то как вы эту диктатуру создадите?
Гайда уклончиво ответил, что это вопрос будущего. Но диктатура – единственный выход из положения.
На том мы и расстались.
Алексеевский. Уточним некоторые вопросы из предшествующих событий. Из рассказанного вами следует, что неудачи России в войне с Японией не вызвали у вас никаких сомнений в отношении существовавшего политического строя и вы оставались по-прежнему монархистом?
Колчак. Я остался монархистом по-прежнему. Должен заявить, что при царском дворе я никогда не был. В 1912 году я видел государя и царскую фамилию на яхте «Штандарт», когда она стояла в шхерах на рейде. Туда были вызваны отряды заградителей для постановки пробных заграждений и отряд миноносцев для конвоирования этих заградителей. Я тогда командовал «Пограничником». Туда же прибыл адмирал Эссен. После окончания постановки мин я перешел на «Штандарт», имел честь быть там на завтраке. Второй раз я видел императора в Ревеле, когда он прибыл на смотр на крейсере «Россия».
Алексеевский. Ваше отношение к Февральской революции?
Колчак. Я приветствовал революцию как возможность рассчитывать на то, что она внесет энтузиазм в народные массы, как это было у меня на Черноморском флоте вначале. Я надеялся, что революция даст возможность победоносно закончить войну с Германией, ибо считал эту войну самым главным и самым важным делом, стоящим выше всего – и образа правления, и политических соображений…
Алексеевский. Теперь об омском периоде.
Колчак. Ехал я в Омск очень медленно, с большими остановками в пути. Из Владивостока в Омск добрался лишь через семнадцать дней.
Я вовсе не предполагал задерживаться в Омске, несколько дней пребывания в этом городе потребовалось мне, чтобы выяснить возможность поездки на юг.
Однако по прибытии в Омск я узнал о смерти генерала Алексеева, там же я получил известие о смерти Корнилова и о том, что главнокомандующим Добровольческой армии на юге России стал генерал Деникин. Совпало так, что в день моего прибытия в Омск на соседнем пути стоял поезд с прибывшими из Уфы членами Директории и поезд генерала Болдырева, являвшегося верховным главнокомандующим.
Меня спросили, что я намерен делать. Я ответил, что нахожусь здесь лишь проездом и хочу поехать на юг. Вологодский мне сказал: «Зачем вам ехать на юг, там у власти Деникин, там идет своя работа, а вам лучше бы остаться здесь».
На мой вопрос о том, чем же я буду заниматься в Омске, мне предложили организовать воедино морских офицеров, разбросанных по всей Сибири. Я возразил, сказав, что в Омске никакого флота нет и эту работу вполне можно осуществить и без меня. Тогда в разговор вступил генерал Болдырев: «Вы здесь нужнее, я прошу вас остаться. Я намерен использовать вас для более широкой задачи, но об этом я вам сообщу позже».
Политическая обстановка в Омске была крайне напряженная. Шли разговоры о том, что Директория – это повторение того же самого Керенского, что Авксентьев, глава Директории, – тот же Керенский. Началась подспудная борьба Сибирского правительства с Директорией. Сама Директория разделилась на две группы: Авксентьев и Зензинов – одна группа, вторая – Вологодский и Виноградов, а посередине – генерал Болдырев.
Я осуществил поездку в Екатеринбург, где снова встречался с Гайдой, затем выехал в Челябинск вместе с полковником Уордом…
Когда я вернулся в Омск, ко мне явились многие офицеры и представители казачества, которые утверждали, что жить Директории осталось не долго и что необходимо создание единой власти. Когда я спрашивал о форме этой единой власти и о том, кого они предполагают выдвинуть для осуществления этой единой власти, мне отвечали прямо: «Это должны сделать вы».
Я отвечал им так: «Я не могу взять на себя эту обязанность просто потому, что у меня в руках нет армии. А то, о чем вы говорите, может быть основано только на воле и желании армии, которая бы поддержала то лицо, которое хотело бы стать во главе ее и принять на себя верховную власть и верховное командование. У меня армии нет, я человек приезжий, я не считаю для себя возможным принимать участие в таком предприятии, которое не имеет под собой почвы».
Денике. Вы не помните, кто из более видных военных деятелей являлся к вам с подобного рода разговорами и предложениями?
Колчак. Насколько я помню, это были полковник Лебедев и полковник Волков – начальник гарнизона города; затем Катанаев, очень много офицеров из Ставки. Из лиц невоенных, из политических деятелей по вопросу о единоличной власти у меня никого не было. Я помню, что приходили генералы Андогский, Сурин и другие, когда шла работа по созданию морского и военного министерства.
Насколько помнится, 17 ноября был у меня Авксентьев накануне своего ареста. Он приезжал ко мне на квартиру и просил, чтобы я взял свою просьбу об отставке назад. Я ему совершенно определенно сказал: «Я здесь уже около месяца военным министром и до сих пор не знаю своего положения и своих прав. Подчинены ли мне здесь войска или нет, в каких взаимоотношениях я нахожусь с командованием фронта? Вместо чисто деловой работы здесь идет политическая борьба, в которой я принимать участия не хочу, потому что считаю ее вредной для ведения войны, и в силу этого не считаю возможным в такой атмосфере работать даже в той должности, которую я принял. Так мы с ним и не договорились.
Переворот совершился 18-го вечером, с воскресенья на понедельник. Об этом перевороте уже носились слухи. Морские офицеры частным образом говорили мне об этом, но дня и часа никто не знал. О совершенном перевороте мне стало известно в 4 часа утра, на своей квартире. Меня разбудил дежурный ординарец и сообщил, что звонит Вологодский. Было еще совершенно темно. От Вологодского я узнал, что около одного-двух часов ночи были арестованы и увезены за город члены Директории Авксентьев, Зензинов, Аргунов и Роговский.
Вологодский также сообщил, что он немедленно созывает Совет министров и просит, чтобы я прибыл на экстренное заседание. Когда я спросил: «Кем арестованы члены Директории?», он ответил: «Я точно вам сказать не могу и прощу вас как можно скорее одеться, около шести часов я, вероятно, всех соберу». Тогда я решил соединиться по телефону с начальником штаба Розановым. Я спросил его, знает ли он о том, что произошло в городе. Он ответил, что в городе полное спокойствие, на улицах усиленные патрули, но его настораживает, что телефоны Ставки, штаба и Управления казачьими частями не действуют. Я сказал, что немедленно еду к нему. Вызвав автомобиль из гаража, я около пяти часов утра приехал к Розанову. Там уже был Винокуров, который сказал, что члены Директории, по-видимому, арестованы казачьими частями, но где они находятся сейчас – неизвестно.
Около шести утра Совет министров собрался в здании губернатора, около собора, где он тогда помещался. Вологодский изложил перед собравшимися суть событий, происшедших ночью. Оказывается, дом, где жили четыре арестованных члена Директории, был оцеплен сильным казачьим разъездом 1-го Сибирского казачьего полка, вместе с ними была часть отряда Красильникова и конная часть.
Всех интересовал вопрос, где могут находиться арестованные. Кто-то из присутствующих сообщил, что они содержатся в здании сельскохозяйственного института, за Загородной рощей, где размещались части отряда Красильникова. Вологодский спросил собравшихся, как должен отнестись к этим событиям Совет министров. Было высказано несколько мнений. Первое мнение – факт ареста ничего не означает, тем более что три члена Директории не арестованы: Вологодский, Виноградов и Болдырев. Второе мнение было таково, что Директория после того, что случилось, у власти оставаться не может и что власть должна перейти к Совету министров Сибирского правительства. Коль члены правительства подверглись аресту и не могли этому противодействовать, то тем самым они должны сложить с себя полномочия, так как перестают быть властью.
Часов около восьми вечера встал вопрос о том, что надо выработать текст обращения к населению. Мнение было одно: для того чтобы продолжить борьбу, необходимо в настоящее время отдать все преимущества военному командованию; и во главе правительства должно стоять лицо военное, которое бы объединило собой военную и гражданскую власть. Я тоже сказал, что считаю это единственным выходом из положения. Не помню, чтобы кто-нибудь возражал. Тогда у нас верховным главнокомандующим был Болдырев, и я сказал, что ему должна быть передана вся военная и гражданская власть. После обмена мнениями большинство членов Совета министров высказалось в том смысле, что они предлагают принять эту должность мне. Я заявил, что исхожу из интересов самой армии.
Тогда Вологодский обратился ко мне и сказал: «Я принимаю во внимание все, что вы сказали, но прошу вас оставить зал заседаний, так как мы находим необходимым детально и более подробно обсудить этот вопрос, и так как нам придется говорить о вас, то вам неудобно здесь присутствовать». Я вышел.
Заседание продолжалось довольно долго. Затем меня снова пригласили в зал и объявили, что Совет министров единодушно признал Директорию несуществующей и исходя из тех положений, которые обсуждались, счел целесообразным передать власть одному лицу в качестве верховного правителя. Меня попросили принять этот пост. Я дал согласие. Постановление Совета министров о моем назначении зачитал Вологодский.
В своем выступлении я сказал, что принимаю на себя эту власть и сейчас же еду в Ставку для того, чтобы сделать распоряжение по войскам, и прошу Совет министров детально разработать вопрос о моих взаимоотношениях с ним и сегодня же назначить заседание, для того чтобы можно было обсудить целый ряд вытекающих из этого вопросов.
Вскоре, насколько мне помнится, ко мне прибыли Реньо и Уорд.
Они спросили меня, что я намерен делать с членами Директории. Я сказал, что готов предоставить им возможность выехать за границу. Далее они спросили, не намерен ли я предать их суду. Я ответил, что не намерен.
Я воспользовался близостью и знакомством с Уордом и просил его дать мне конвой из десяти – двенадцати англичан, который бы гарантировал меня от каких-либо внешних выступлений. Уорд с большим удовлетворением согласился.
На вопрос, куда бы они хотели уехать, члены Директории ответили, что желают ехать в Париж. В этот же день им была выдана сумма денег, приблизительно 75–100 тысяч рублей каждому. Члены Директории были отправлены 19–20 ноября через Китай».
«Заседание 6 февраля 1920 года
Алексеевский. Скажите, находился ли в июле 1919 года в Омске Савинков?
Колчак. Да. Савинков заходил ко мне, когда я еще жил на квартире в доме Волкова. Мы с ним беседовали. У меня он расспрашивал о положении вещей, так как он только что приехал с Востока и не был в курсе событий. Он интересовался также моими взглядами на отношение Японии к нам. По вопросам внутренней политики я с ним не беседовал. Вскоре он уехал.
Алексеевский. Каково ваше отношение к генералу Каппелю как одной из наиболее крупных фигур Добровольческой армии?
Колчак. Каппеля я раньше не знал и не встречался с ним, но те приказы, которые отдавал Каппель, положили начало моей глубокой симпатии и уважения к этому деятелю. Затем, когда я встретился с Каппелем в феврале или марте месяце, когда его части были выведены в резерв, он беседовал со мной на военные темы, и я убедился, что это один из самих выдающихся молодых военачальников.
Алексеевский, Как отнеслись союзники и ваши сподвижники по армии к вашему назначению?
Колчак. В течение пяти дней я получал многочисленные поздравительные телеграммы. Пришла даже телеграмма от союза сибирских маслоделов. Одной из первых была телеграмма от атамана Дутова. Уральцы приветствовали мое назначение, но просили сообщить, какие политические цели я ставлю в первую очередь. Я ответил им: победа над большевиками, созыв Учредительного собрания, на котором была бы высказана воля народа. Меня обеспокоило то, что я не получил телеграмм от атаманов Семенова и Калмыкова.
Что касается союзников, то, скажем, Гаррис, американский представитель, относился ко мне с величайшими дружескими чувствами и с чрезвычайной благожелательностью. Гаррис говорил: «Думаю, что в Америке этому событию будет придано самое неопределенное, самое неправильное освещение. Но, наблюдая всю атмосферу, всю обстановку, я могу только приветствовать, что вы взяли в свои руки власть, при условии, конечно, что вы смотрите на эту власть как на временную, переходную. Вам необходимо подвести народ к такому моменту, когда он смог бы взять управление в свои руки, то есть выбрать правительство по своему желанию.
Я сказал ему, что это и есть моя основная задача. «Вы знаете хорошо, что я прибыл сюда, не имея ни одного солдата, не имея решительно никаких средств, имея лишь одно имя и веру в меня тех лиц, которые меня знают. Я не буду злоупотреблять властью и не буду держаться за нее лишний день, как только можно будет от нее отказаться».
Полковник Уорд был у меня на следующий день; он также считает, что взятие мною власти – единственный выход и что я должен обладать ею до тех пор, пока наконец Россия не успокоится и когда я буду в состоянии передать эту власть в руки народа.
Алексеевский. Личный вопрос. В числе вещей у вас обнаружена икона – золотой складень. На ней как будто есть надпись о том, что икона была вам дана от императрицы Александры Федоровны, от Распутина и какого-то епископа.
Колчак. У меня есть благословение епископа Омского Сильвестра, которое я от него получил. Это маленькая икона в голубом футляре. Эта икона принадлежит епископу, он получил ее от каких-то почитателей с надписью, и так как другой не было, то он мне эту и подарил».
Внимательно читая материалы допроса, Тухачевский не мог отделаться от мысли, что в этом документе усилиями протоколистов за казенной, сухой и безжизненной стилистикой скрыты истинные эмоции и чувства, которые вкладывал в свои ответы адмирал, и потому они, эти протоколы, не доносят до читателя накала тех бурь и страстей, которые кипели в его душе. Трафаретный и безликий чиновничий язык во все времена был верной служанкой существовавшему режиму и потому с чувством сладострастия похоронил под своим бездушным слогом много яркого, неповторимого и страстного, что изливала душа человека, ставшего заметным и значительным персонажем истории. Разве мог этот казенный, выхолащивающий все живое стиль воссоздать такие, например, слова Колчака, вырвавшиеся у него в моменты скорби и гнева:
– Я – корабль! И если буду тонуть, то образую воронку, в которую затянет всех – и тех, кто был вместе со мной, и тех, кто был против меня!
Но главное было не это. Главное, что восхитило Тухачевского, состояло в том, что Колчак, понимая неизбежность своей гибели, отвечал на вопросы следователей искренне, правдиво, не боясь, что его ответы вызовут у них возмущение и что еще с большим гневом они будут воспринимать его как одного из главных виновников тех бед, которые обрушились на Россию.
Колчак не отпирался, не юлил, не пытался отречься от своих убеждений, не предавал тех, кому служил, и тех, кто был с ним рядом в этой великой, полной риска и безумия попытке противостоять революционной буре; не изощрялся в стремлении запутать следствие и пустить его по ложному пути, дабы отвести от себя мучительную кару. Так мог вести себя человек высокой нравственной силы, незыблемо убежденный в своей правоте, не сваливающий свою вину на других, не пытающийся вымолить себе снисхождение. Каждый день и каждая ночь допроса были для него очередной ступенькой на эшафот, хотя революция в лице большевиков изобрела для него другую казнь – возможно, менее мучительную, но ничуть не менее жестокую.
И хотя Тухачевский, вчитываясь в каждую страницу, каждую строку и даже в каждое слово этих протоколов, изредка находил в ответах Колчака неточности и даже сознательное лукавство, стремление самое главное событие, связанное с его восхождением на вершину власти, толковать в свою пользу, – это не умаляло смелости, мужества и честности адмирала.
Лукавство же Колчака состояло в том, что он попытался изобразить то, что произошло на самом деле (а произошло то, что союзники привезли адмирала и с помощью своих русских марионеток вознесли его на пост верховного правителя Сибири), как некую фатальную случайность, попытался воссоздать события так, будто едва ли не вопреки своей воле и желанию он согласился занять эту должность, которая стала для него роковой. Колчак сознательно пригасил, если не скрыл закулисную сторону военного переворота и то, что так называемое заседание Совета министров в Омске было не более чем заранее заготовленной инсценировкой, финал которой был также заранее предрешен.
Но все это, даже вместе взятое, не меняло у Тухачевского представления о Колчаке как о русском патриоте, который обладал твердыми убеждениями, прямо противоположными убеждениям большевиков, искренне, по-своему хотел блага своему многострадальному отечеству.
И потому Тухачевский, размышляя о Колчаке, о его недолгой, но полной трагизма жизни, не мог не испытывать чувство странной зависти к нему, не мог не гордиться тем, что побеждал на поле брани не ничтожество, а сильного, умного и честного противника.
Закончив чтение документов, доносивших сейчас до него, пусть и в препарированном чиновниками виде, исповедь Колчака, Тухачевский не мог отделаться от мучительного вопроса, который он, как ни старался изгнать его из своей памяти, настойчиво и беспощадно сверлил его мозг: «А как ты, командарм Тухачевский, окажись в положении адмирала Колчака, повел бы себя на допросах, зная, что уже стоишь на финише жизни? Как бы ты?!» И он вынужден был отвечать самому себе так, как обязаны отвечать люди, не считающие себя трусами и не желающие, чтобы общество зачислило их в разряд трусов.
Он ответил себе, что повел бы себя не менее достойно, чем вел адмирал Колчак.
14Несмотря на то что любовное свидание Тухачевского с Зинаидой Аркадьевной Тугариновой было обставлено с соблюдением всех возможных мер конспирации, слух о нем молниеносно достиг высоких кабинетов на Лубянке.
О том, что Тухачевский «влип», попавшись на очередную любовную приманку, Ворошилов узнал не сразу. И потому телефонный звонок, прозвучавший в его кабинете, едва он прибыл на службу, был для него неожиданным.
Недовольный ранним звонком, нарком неохотно взял трубку. «Трезвонят, понимаешь, ни свет ни заря, сесть в кресло не дают», – раздраженно подумал он, и тут же в трубке отчетливо прозвучал слащавый и как бы просительный голос Генриха Ягоды.
Ворошилов гневно поморщился: он терпеть не мог этого пронырливого, вездесущего и нагловатого сыщика, неустанно плетущего интриги и ведущего нескончаемую тайную игру на самом верху. Ворошилов не верил ни одному его слову и все, что говорил Ягода, воспринимал с точностью до наоборот. И сейчас ему страсть как захотелось отшвырнуть трубку, чтобы не слышать этого вкрадчивого голоса, в котором сквозь дозированную с аптекарской точностью лесть проглядывала мягкая, но мертвая хватка главного чекиста. Но разве он, Ворошилов, мог позволить себе пренебрежительное отношение к этому типу? Ты, Ворошилов, нарком, и он, Ягода, нарком, куда денешься, да и по числу визитов к Хозяину он, Ягода, тебя, Ворошилова, давно уже переплюнул – попробуй, проигнорируй этого бывшего фармацевта – тебя самого могут проигнорировать. Конечно, ты, Ворошилов, член Политбюро, а он, Ягода, никакой не член, а просто председатель ОГПУ, но на чаше сталинских весов – гирьки особого свойства, и поди предугадай, как они себя поведут, когда на этих весах начнет взвешивать сам вождь. И еще неизвестно, кто кого в тот или иной момент перетянет – Политбюро ОГПУ или ОГПУ Политбюро!
И потому Ворошилов, сдерживая закипавшую в груди неприязнь и даже ненависть к Ягоде, тем не менее ответил на его почти ласковое приветствие по возможности дружелюбно.
– Здравствуй, Генрих, что это тебе с раннего утра неймется? Бессонница одолела?
– Дорогой Климент Ефремович. – Ягода даже сам почувствовал, что перебрал патоки в своем Голосе, но тут же успокоил себя: в таких делах лучше перебор, чем недобор. – Для нас, чекистов, любое время суток – рабочее. А самое лихое время для работы – ночь, да чем темнее, тем предпочтительнее, – хихикнул он. – Как в той песне: «Ой ты, ноченька, ночка темная!»
– Да ты скоро стихи про свою работу слагать начнешь, – поддержал шутливый настрой разговора Ворошилов. – Глядишь, еще и Есенина переплюнешь. Или самого Пушкина.
– Польщен, весьма польщен, Климент Ефремович, столь высокой оценкой моих скромных способностей, – сделав вид, что возрадовался словам Ворошилова, благодарно воскликнул Ягода. – Только не переоцените, а то так и зазнаться недолго.
– Зазнаваться нам товарищ Сталин не позволит, – нравоучительно произнес Ворошилов. – Впрочем, я думаю, ты позвонил мне не для того, чтобы стихи декламировать или песни петь, мы их лучше с тобой за хорошо накрытым столом пропоем, – перешел он на деловой тон.
– Вы, Климент Ефремович, как всегда, правильно уловили, это же прямое попадание в десятку, как это у вас всегда отменно получается в тире. – Ягода прекрасно знал, что для Ворошилова нет лучшей похвалы, чем назвать его лучшим стрелком, и потому не упустил случая польстить наркому. – Тут у меня этой ночью одна мыслишка родилась. Может, она, эта мыслишка, в чем-то и сумасбродная, но в нашем крутом деле не приведи Господь ошибиться. Ходим, как вы лучше меня знаете, по тонкому льду.
– Да ты конкретнее, – мягко прервал его Ворошилов. – А то у меня времени в обрез, в приемной уже посетители небось маются.
– Хорошо, хорошо, я всемерно вас понял, не стану распространяться, – поспешно заговорил Ягода. – Выскажу только свою нижайшую просьбу, причем предельно кратко. Она из моих ночных размышлений вытекает. Тут мне одну весточку сорока на хвосте принесла. Весточка-то крайне занятная, Климент Ефремович. И подумалось мне, что эта весточка и до ваших ушей всенепременно дойдет, минуя меня. Так уж лучше я вам об этом сам доложу, дорогой Климент Ефремович.
– Что там еще за весточка? – Ворошилов почти выкрикнул этот вопрос, настолько Ягода накалил его любопытство, намеренно затягивая разговор.
– Весточка весьма занятная, – еще многозначительнее и загадочнее произнес Ягода. – И касается она новых похождений вашего знаменитого заместителя, победителя Колчака, покорителя Сибири и полководца, бежавшего быстрее лани от стен Варшавы.
– Опять Тухачевский? – Радость даже помимо его воли звучно прорвалась в голосе Ворошилова. – И что он там опять вытворил?
– Снова по бабской части, Климент Ефремович. Интимная связь с дочерью известного вам бывшего генерала Тугаринова, – охотно и со смаком разъяснил Ягода. – Место происшествия – дача в Петровско-Разумовском, время происшествия – февраль, аккурат в День Красной Армии. Какое кощунство – таким вот образом отмечать наши великие исторические даты! Удивляюсь еще, как эта дача не развалилась от любовного шторма. Впрочем, одновременно и радуюсь – как-никак, а дачка-то – государственная собственность!
– Да ты не просто поэт, ты еще и живописец! – восхитился Ворошилов. – Только прошу тебя, не продолжай, после твоих сочинений я работать не смогу, дурь в башку полезет. Я уже и так представил себе эту ночную оргию во всех деталях. Великий мастер мой зам на такие операции! Стратег! Чертовщина какая-то получается: покуда мы здесь денно и нощно думаем об укреплении обороны страны, эти стратеги-бабники устраивают себе веселую житуху. Не выйдет! – вдруг уже обозленно воскликнул Ворошилов. – Не выйдет, мы их возьмем за жабры, положим их яйца на наковальню! А молот – в твоих мозолистых руках, неусыпный ты наш страж, Генрих!
– Вот тут-то и выслушайте, дорогой Климент Ефремович, мою просьбицу, – почти униженно попросил Ягода. – Понимаю, ох как понимаю ваше возмущение, ваше негодование, ваш праведный гнев! Но ради Бога, не принимайте пока что никаких мер к этому неисправимому жизнелюбу! Сделайте вид, что знать не знаете и слыхом не слыхивали, даже если кто-то будет вам в уши жужжать самым настырнейшим образом. – Ягода сделал паузу и, отдышавшись, добавил: – Умоляю вас, это в интересах дела. Иначе все сорвется, прошу меня правильно понять. Пусть болтают, пусть судачат, пусть захлебываются от злословия – слух он и останется слухом, пока не превратится в официальный факт. Вы же, Климент Ефремович, прекрасно знаете нашу специфику – главное, чтобы особая папочка фактиками пополнялась, разбухала, в объеме зело прибавляла, а откроем эту папочку мы с вами в наиболее подходящий момент.
– Ты там небось и на меня особую папочку завел? – не сумел сдержать себя Ворошилов.
– Боже упаси, Климент Ефремович! – Искренность фейерверком взвихрилась в словах Ягоды. – Вы же член Политбюро, как можно, вы – лицо абсолютно неприкосновенное.
– И на том спасибо, – пробурчал Ворошилов, не поверив, впрочем, ни единому слову Ягоды. – А что касается любимчика женщин – тебе и карты в руки. Желаю новых успехов, впрочем, ты у нас всегда на коне. А вообще-то надо повстречаться, поговорить обстоятельно. Телефон – он и есть телефон. Я живую речь люблю, чтоб глаза в глаза.
Положив трубку, Ворошилов тут же загорелся озарившей его мыслью.
«Немедля надо доложить об этом разговоре Хозяину. Начхать мне с высокой колокольни на твои нижайшие просьбицы, филер всесоюзного масштаба! Доложить, пока этот всезнайка не доложил! Впрочем, уже наверняка сбегал к Хозяину, сбегал!»