Текст книги "Иван-чай. Год первого спутника"
Автор книги: Анатолий Знаменский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 37 страниц)
Когда-то Николаю нравились такие ребята – ловкие и развязные, не унывающие в любой обстановке. Но сейчас…
Расстегнутая кожанка, дошедшая до завхоза, наверное, через сотню рук, но все-таки кожанка, новенькие валенки, выходные комсоставские брюки и самоуверенность никак не вязались с той трудной жизнью, которой жили простые люди участка. Убогие бараки и обледенелые палатки, отсутствие самого насущного инвентаря, бедный набор продовольствия – овсянка, черный хлеб и треска, и все по норме, внатруску, – все это должно было бы сделать завхоза самым угрюмым и занятым человеком. Во всяком случае, радоваться ему было нечему.
– Как ваша фамилия? – строго спросил Горбачев. Лицо завхоза мгновенно отвердело: он был находчив.
– Ухов, Константин… – И четко, по складам, ровным чиновничьим тоном добавил: – Кон-стан-тин Пан-телей-мо-нович.
– Вы завхоз? Давно здесь?
– С начала организации, – опять подчеркнуто внятно ответил Ухов.
– Комсомолец? Партийный?
– Нет, без…
– Какие ваши обязанности на участке?
– Быт и снабжение, согласно должностной инструкции номер семнадцать.
– Ну и… как работаете?
– Как то есть? Работаю, не жалуются… Ларек торгует справно, спецодеждой и мылом все обеспечены… в пределах лимитов. Баня черная, но здесь я ни при чем: Шумихин никак не может людей для постройки хорошей бани выкроить. – Он иронически усмехнулся. – Тайгу беспрестанно корчует… А я, кроме всего прочего, еще и техснабжением занимаюсь. Инструмента нигде не было, а мне поручили – достал.
– Как это «достал»?
Жесткое лицо Ухова от досады размякло.
– Достал – и все. Как обычно это делается – по блату. Не воровал, конечно.
Николая техснабжение пока не интересовало, на блат он не возлагал никаких надежд.
– Та-ак… А почему в ларьке ничего нет, кроме овсянки и постного масла в счет карточек? Почему хотя бы оленины через районные организации не «достали»? Нельзя? А мне говорили, что изредка можно. И почему в бараках такая грязь?
Ухов не стал далее распространяться о торговых делах, а о быте высказался:
– Народ, товарищ начальник, не требовательный к себе. Плюют на пол, мойки не убирают… Главное зло – женщин нет. Одна старуха из местных сначала согласилась в уборщицы, а теперь не выдержала, ушла в портнихи, спецовки чинить. Я вывешивал плакаты: «На пол не плевать, уважай труд уборщицы». Бесполезно. Покурили эту бумагу, а плевать плюют.
– Плюют, значит?
– Так точно. – В ответе Ухова снова прозвучала ирония.
– В конюшне этого не заметишь… Газеты возите?
– Нет подписчиков. И притом это дело не мое… Товарищ Опарин, наш рабочком, одну газету получит – она и ходит по рукам, как голубь! – сдерживая злость, ответил Ухов.
– Товарищ Опарин, кроме всего прочего, еще и десятник на трассе, ему в город ездить недосуг. А вы частенько там бываете. Газеты после чтения пошли бы на раскур, и ваши аншлаги были бы целы – двойная польза…
Николай отошел к двери.
– О себе, видимо, не забываете, а народ голодный!
– Так война ж! – удивленно воскликнул завхоз.
– Мы не беженцы! – резко перебил Николай. – Нам работать надо до седьмого пота! На вышки лезть – вы представляете, что это такое? – Он даже не замечал, что слово в слово повторял недавние слова Золотова.
– Все нормировано! – вздохнул Ухов.
– Нормировано. Хлеб, мясо, крупа, жиры, сахар! А где рыба из нашей речки, грибы, брусника? Кто об этом думал? Много можно успеть, если не лежать в рабочее время в этом ящике!
– Я с четырех часов на ногах. Напрасно вы…
– Дело не в часах. Спите хоть круглые сутки, но животы у людей чтоб не пустовали!
Дверью Николай не хлопнул, вышел спокойно.
У бурового склада буровики мастера Кочергина комплектовали оборудование. На костре грелось ведро с солидолом, воняло жженой соляркой.
Федя Кочергин, еще совсем молодой паренек из ремесленников, с белесыми коротенькими бровями и веснушчатым лицом, сидел на корточках у лебедки – регулировал нижний вал. В маленьких, глубоко посаженных глазах замерла постоянная грусть, он казался не по возрасту серьезным. Причин к этому было достаточно: отец недавно погиб на фронте, мать мучилась одна где-то в вологодском колхозе, а ему в двадцать лет пришлось уже руководить буровой бригадой. Когда подошел начальник, он только поднял голову в огромной ушанке, но рук от подшипников не отнял.
– Оборудование в комплекте? – спросил Николай.
Кочергин кивнул, завернул последнюю гайку и встал.
– Когда монтаж начнем? – спросил он деловито.
– Думаю, послезавтра. Попробуем вместе со строительством вышки… если техника безопасности не остановит.
– Послезавтра можно монтировать, успеем, – спокойно заверил Кочергин и неторопливо пошел к паровой машине, вокруг которой суетились такие же молодые ребята, как и сам бурмастер.
«Эти не подкачают», – удовлетворенно отметил Николай и направился к жилым постройкам.
Обошел бараки и палатки, сараи с черными надписями на дощатых дверях: «Ларек», «Сушилка», «Инструментал» (на окончание не хватило места), а на одной невыразительно, хотя и крупно, значилось «КБО».
«А это что за учреждение?» – подумал Николай.
Решительно толкнув дико заскрипевшую дверь, он вошел в тесную пристройку барака. В темной глубине красно светилась накаленная «буржуйка», но в помещении было холодно, от дыхания струился пар как на морозе. У окошка сидел горбатый сапожник и торопливо, в два конца, прихватывал к валенку резиновую, из автомобильного ската, подошву. Поблизости примостилась женщина в теплой шали. Она починяла синий замусоленный комбинезон. Около печки молодой кореец стирал белье, погрузив руки до локтей в мыльную пену.
«Вот тебе и КБО… – Николай поежился, осторожно ступая в темноте, чтобы не задеть ногами беспорядочно разбросанные валенки, резиновые сапоги, узелки с бельем. – Коммунально-бытовое, значит… Кто же строил этот вертеп? Уж лучше бы ничего не было, лучше бы все вновь!»
Однако ему тут же припомнился рассказ Шумихина о прибытии первой рабочей партии на Пожму, и он более спокойно оценил обстановку.
На его приветствие черный человек встал с низенькой табуретки, и Николай увидел, что он не горбат, а просто сутул и мал ростом, но стоит прямо, поблескивая глазами: кто, мол, вы есть и как вас принимать?
– День добрый…
– Много ремонта?
– Хватает. Обувка на этой окаянной работе горит, известно. Да и рукавиц надо починить на день пар сто. В лесу плохо, коли человек не обут или, скажем, без хорошей рукавицы…
– Глиной бы, что ли, щели замазали. Сквозит прямо в стены! – заметил Николай.
– Когда же возиться, ежели по норме тут четверым сапожникам работы по горло, а я один. То же самое и у них. – Сапожник ткнул шилом в сторону соседей.
«Хорошо бы настоящую прачечную завести, и ремонтно-пошивочную, и баню…» Николай сгруппировал в сознании все, что успел увидеть здесь, на Пожме, и вдруг с предельной ясностью понял, как много работы ждет его, сколько таких дел, о которых раньше он и не подозревал.
Вот она, живая практика, которая не имеет ничего общего со специальностью, с твоими знаниями инженера! А все это нужно знать, знать те тысячи вопросов, которые не изучаются в школах и институтах и за усвоение которых не выдают дипломов!
«Я знаю жизнь… Я справлюсь!» – сказал он в последний вечер Вале. «Ни черта я ее не знал, и пока еще не знаю…»
Николай вспомнил напутствие генерала и удивился: как мог этот бывалый и умный человек назначить для разведки Верхней Пожмы столь невероятный, прямо-таки микроскопический срок?
У генерала, впрочем, была в то время перед глазами карта с линией фронта…
«Трудно тебе придется, Горбачев», – с тревогой сказал себе Николай, захлопнув за собой жидкие, сколоченные на планках двери коммунального заведения.
* * *
Поздно вечером Николай и Шумихин возвращались из поселка дорожников – трех палаток, закопавшихся в снег в дальнем конце трассы.
Было безветренно и морозно. У новых домов не переставали стучать топоры – работала ночная смена. Красные трепещущие факелы на перекрытиях и большие костры на земле хорошо освещали стройку.
– Как же там спят, если наверху крышу наводят? – с любопытством кивнул Николай в сторону заселенного вчера дома.
– Спя-ат! – добродушно засмеялся в темноте Шумихин. – Кто с морозца дорвался до тепла, тот уснет. У нас бессонницей, товарищ начальник, никто не страдает: работа лошадиная. Притом от нервов лучшее лекарство – дрова пилить, а от язвы желудка – черный хлебец с недохватом, ей-ей!
В окнах манящим теплом желтели огоньки, у крыльца большого барака скупо мигал фонарь «летучая мышь». За бараком Шумихин вдруг остановился.
– Смотри, товарищ начальник, как моя бывшая хата помолодела! – ткнул он костылем в светлое окошко крошечной избы, полузаваленной снегом.
Окно изнутри было завешено кружевной шторой, еще хранившей следы складок после долгой прессовки в чемодане. Оно светилось непривычной для Пожмы роскошью.
– Девчонок по вашему распоряжению вселил. Суток не прошло, а как обновили!
Николай постучался к ним. Вход сразу со двора, без коридора. Дверь, правда, была обита тряпьем и войлоком довольно старательно: Шумихин по-стариковски, видать, сберегал тепло.
Дверь отперли, Николай вошел, а Шумихин, опершись на неразлучный метр, стал ждать. В избушке и без него не повернуться.
После темноты Николаю почудилось, что тесная комнатка сверкает. Стены и пол были выскоблены и отмыты, на столе, застланном белой скатертью и поверх газетой, горела десятилинейная лампа с начищенным до блеска стеклом. Девушек в поселке было пока две, а потому – красавицы.
– Значит, сразу за переделку тайги взялись! – радостно воскликнул Николай, поразившись чистоте и уюту. – Ах, молодцы, девчата! Честное слово, премию бы вам!
Та, что постарше, одолев смущение, подала начальнику табуретку, по обычаю смахнув с нее воображаемую пыль.
– Не премию, кино изредка бы… – несмело возразила она. – А то ведь нам жить тут не день, не два…
Николаю сидеть было некогда, остался у двери.
– Скучать придется недолго! – с неожиданной легкостью пообещал он. – Как только брызнет нефть, все явится как из-под земли. Город будем строить, с электричеством, с клубом, с библиотекой – на две трубы меньше Москвы! Запомнили?
Ответа от них он не дождался, а в голову неожиданно пришла практическая мысль.
– А знаете что, девчата? Пока бурения нет, вы свободны. Возьмитесь-ка за бараки, сделайте из них образец – вот так, как у вас. Вечером можете заставить убирать жилье каждого, себе в помощь. А? Это вам не наряд, а так, личная просьба.
Он вышел из избушки с хорошим настроением.
– Слышишь, Семен Захарыч? А ведь можно и здесь по-человечески жить?!
Настроение улучшилось ненадолго. На вечерней разнарядке снова возник вопрос о вышкостроителях.
Профессия верхолаза на комбинате, как, впрочем, и на всякой стройке, была редкой и, стало быть, остродефицитной. А в планово-производственном отделе рассудили чисто арифметически: поскольку при возведении вышечного фонаря наверху одновременно занято четверо верховых, то и выделили для Пожмы четверых. Упущено было одно важное обстоятельство, а именно то, что в течение смены верховых нужно менять даже летом, не говоря уже о работе зимой, на ветру.
Выход из положения приходилось искать на месте. Но верхолазом нельзя было назначить даже способного к этой работе человека. Сюда требовались добровольцы. А их что-то не находилось…
Разнарядка проходила в общем бараке. Николай горбился за столом в окружении десятников и бригадиров, вытянув ноющие от усталости ноги и чувствуя болезненную ломоту в спине. Убеждал уже третьего, пятого, восьмого рабочего, но ничего не получалось.
– Высоты боюсь: упал мальцом с тополя, за вороньими яйцами лазил… – сказал один.
– Контуженный я, – застенчиво пояснил другой. – Лет десять назад, может, и рискнул бы лезть в поднебесье, а теперь жизнь приморила, иной раз и на земле ноги в коленях дрожат…
А третий присвистнул:
– Дед раньше у меня трубы заводские клал, так ему к обеду стакан водки под свиное сало подносили. А с нашей овсянки рабочему человеку совсем иная труба мерещится!
Шумихин, терпеливо наблюдавший в течение вечера безуспешный разговор начальника с подчиненными, не выдержал, взорвался:
– Раньше?! Всю свою гражданскую идейность в брюхо? – свирепо застучал он палкой в пол.
Человек испуганно заморгал, нахлобучил шапку и выскочил за дверь. И чей-то хриплый басок бухнул в тишину с удивлением и восторгом:
– Д-дает прикурить Коленчатый вал!
Кличка была довольно меткой, обидной. Из-за хромоты Шумихин трудно ходил, угловато. Но Шумихин будто не слышал. Он перехватил инициативу, и ему было виднее, как быть и что делать. Он выругался.
– Завтра поговорю со своими верхолазами, прикажу, чтоб сами учеников нашли, по одному на брата. Пока начнем фонарь ладить, найдут! – И обернулся к Николаю, будто испрашивая у него согласия на собственную команду. – Завтра заберем две бригады у Ильи Опарина и бригаду лесорубов у Канева на расчистку площадки под буровую! На лесозаготовке можно пока ужаться: кругляка у нас много, а ус к буровой надо мостить лежнями, иначе в распутицу не подъедем… Илья! – скомандовал он Опарину. – Отряжай завтра людей!
Илья Опарин, молодой, широкоскулый, вычегодского обличья коми, десятник по дорожному строительству (он же председатель рабочего комитета), молча отметил в блокноте фамилии двух бригадиров.
Шумихин живо заглянул ему через плечо, схватился за блокнот:
– Постой, погоди! Кого выделил?!
Опарин с усмешкой протянул ему блокнот:
– Видишь? Сокольцева, Байдака. Не нравятся?
Шумихин опешил, убрал руку. Без ругани и спора Илья добровольно назначал самые лучшие бригады.
– Да ну-у? От души, значит? Ай да Илюха! А как же раньше-то грызся со мной за каждого человека? – И пояснил Николаю: – Самый злой десятник! А тут прямо удружил!
Илья нахмурился:
– Раньше чье было первостепенное дело? Мое дело: лес и дороги… А теперь весь упор на тебя. Понял? Я бы сам, кажись, к тебе пошел: надоело без конца «подготавливать фронт работ»… Пятый месяц копаемся! Затем я отдаю лучшие бригады, чтобы вышки скорее стояли!
Опарин чем-то удивительно располагал к себе. Нет, не эти – конечно, весьма уместные – суждения о бригадах подкупили Николая. Просто в Опарине чувствовалась огромная, честная и прямая сила. Она таилась и в покатых, округлых плечах, обтянутых ватником, в твердой посадке головы, в широком, татарского склада лице, в спокойном, неломком взгляде. А со стороны посмотреть – вовсе не бросается в глаза! Бровей почти нет – два белесых кустика, толстые губы, будто завязанные в углах рта крепкими узлами, сильно раздвоенный, мягкий подбородок…
В парткоме управления советовали приглядеться к этому местному человеку, «помочь выздороветь», как выразился секретарь партбюро. Николай не уточнил тогда род «болезни» Опарина, а теперь недоумевал: об этом ли человеке шла речь?
Между тем, выбрав подходящий момент, Шумихина умоляюще тронул за рукав бригадир плотников Смирнов:
– Сделай божеское дело, Семен Захарыч, возьми у меня этого слона, быка этого, прости господи! Я с ним не бригадир, а одно недоразумение, ей-бо!
– Глыбина, что ли? – догадался Шумихин.
– С ним – хоть плачь!
– Штабель нынче перетаскал, нет?
– Куда, к дьяволу! С полудня опять забарахлил…
Шумихин значительно подмигнул Николаю, покряхтел, снисходительно и в меру поупрямился и наконец согласился взять на свой участок обузу.
– Что же с вами делать… Не можете влиять, – сказал он, зачем-то записывая на клочке бумаги фамилию Глыбина кривыми и крупными буквами. Почерк его показался Николаю знакомым. Не Шумихин ли нумеровал пикеты трассы на еловых затесах? Там цифры подходили, правда, к материалу, казались не столь уродливыми.
Шумихин сунул бумажку в карман, приказал Опарину:
– Илья, струмент ночью перебрось с делянки на Пожму, где сосна с расщепом – с летней грозы, помнишь?..
– Сколько бригад в лесу оставляете? – спросил Николай.
– Три.
– Еще одну снять и расчистить место под большой дом, недалеко от буровой. Комнат на двадцать, – сказал Николай. Это было единственное дополнение ко всей разнарядке, составленной Шумихиным.
Разошлись поздно. В углу около своей, единственной одноярусной, койки во всем общежитии Николай писал срочное отношение в комбинат. Рассохшийся стол скрипел и покачивался под локтями, керосиновая лампешка тускло освещала листки из ученической тетради:
«…Завтра начинаем строительство первой вышки на точке № 1, установленной в ГРО. Необходимо выслать в район Пожмы на время весенней распутицы… (следовал длинный перечень стройдеталей и оборудования). Кроме того, нужно заблаговременно обеспечить бригады бродовыми сапогами и брезентовыми спецовками.
Рабочий состав малочислен. Нужно дополнительно восемь верхолазов и две-три бригады плотников.
Рабочих и недостающее оборудование жду с первой партией тракторов.
Начальник Верхнепожемского участка Горбачев».
Николай внимательно перечитал все снова и усмехнулся:
«Если дадут хоть половину – хорошо…»
Потом вздохнул, вспомнив о положении со спецодеждой и судьбе прочих удобств с июня прошлого года, и решительно вычеркнул сапоги и спецовки. Все это нужно было теперь отправлять не на Север, а в западную сторону.
Потушив лампу, долго не мог уснуть.
За дощатой перегородкой, отделявшей угол Николая от общего барака, трудно, устало похрапывали буровики, наморившиеся за день на лесоповале и монтаже машин. За окном стояла непроглядная ночь, а Николай лежал на топчане с широко открытыми глазами, думал.
5. БУРЕЛОМ
Когда после работы лесорубы ввалились со снегом и облаком морозного пара в барак и Алешка Овчаренко стащил у печки отяжелевшие к концу дня валенки, Канев спросил его с добродушной усмешкой:
– Ну, видал нового начальника? Не тот самый геолог, что двухпудовку носил?
– А ну вас всех! – почему-то озлился Алексей.
Ему снова не удалось встретиться с Горбачевым. А ведь Алешка узнал его, хотя тот стоял в отдалении, на крыльце нового дома без крыши, и одет был неприметно, как все, – в брезентовую куртку поверх ватника, серые валенки и стеганые шаровары.
Горбачев был занят разговором с буровиками и, конечно, не заметил в толпе своего знакомого. Подойти бы, удивить человека!
Все дело испортил Степан Глыбин.
Он догнал Алешку на краю поселка, у новых домов, и попросил закурить. Они пошли рядом. А у крыльца, где стоял новый начальник, с Глыбиным стряслось что-то. Он вдруг наддал шагу, вырвался вперед и гаркнул непристойную частушку.
Чего ради? Ведь не знает человека совсем, а старается огорошить. Дур-рак!
Алешка втянул голову в плечи и скользнул незаметно за барак, чтобы не попадаться Горбачеву на глаза.
Обругав Канева, Алексей сполоснул котелок, ушел за обедом. Овсяную кашу съел без всякого интереса, а когда вернулся, в бараке все еще говорили о новом начальнике. Ивану Останину он показался чрезмерно молодым, совсем мальчишкой. Смирнову понравилось, что Горбачев обходится без портфеля.
– Терпеть не могу, кто это голенище под мышкой таскает! – сказал старый плотник.
Канев отметил другое:
– А видал, промежду бровей будто кто зарубину сделал?
– Это характером прорубило, крутой, видать.
Алешка презрительно, сверху вниз, глянул на говорящего, сплюнул в противопожарный ящик.
– Эх ты, крутой! Я с ним один раз чай пил – рубаха-парень!
– Что-о-о?!
Барак загудел от хохота. Сто двадцать будто поперхнулся, у него по-мышиному запищало в горле, Глыбин заржал хриплым басом, а Канев схватился за бока.
– О-хо-хо! Ча-а-ай, да ты поллитру с ним не раздавил, случаем, орел?!
– Пол-литра потом уж достал, к случаю не нашлось… – скромно потупился Алешка и, обидясь, ушел на топчан.
– Толку от нового мало, все одно Шумихин при нем действует с перекрутом, – невесело сказал в своем углу Останин.
– Опять крыл? – поинтересовался Глыбин и подсел к Ивану.
У них, как и в прошлый раз, завязался разговор. Алешка, свернувшись под одеялом, слышал краем уха, как Сто двадцать жаловался на судьбу. Глыбин нещадно дымил самокруткой, пыхтел, потом сказал:
– Что это за жизнь пошла – не пойму! Прилепят человеку поганый ярлык, и таскает он его, как прокудливая деревенская свинья ярмо! Слыхал про такую снасть? Никуда с нею хода нет. А человек-то, он за жизнь не токмо шкуру десять раз сменит, но и душу не однажды перепотрошит и вывернет наизнанку.
Сто двадцать сидел сгорбившись, свесив длинные худые руки между колен. Качал головой.
– Сбился я в жизни, понимать ее перестал, а потому и перекипело. Больно много на одну душу груза выпадает иной раз.
Они засиделись за полночь. Люди давно утихли, прикрученная лампа едва освещала закопченные стены. За окном вязла синяя оттепель, гудела железная бочка с дровами.
– Батя был у меня наибеднейший мужик, лошади и той не имел. Но крутой был, спасу нет, и за воротник закладывал, – сдавленно, с хрипотцой говорил Останин. – Бывало, что ни день, идет по улице и горланит песню: «Я любому богачу шею набок сворочу…» Злился на жизнь, известно. На нее во все времена, стало быть, поругиваются. Да-а… Так-то! Ну а я здоровенный уродился! Знаешь наших, орловских? Во-о в плечах, об лоб поросят бей! Глотку бурлацкую имел. Бывало, зайду на посиделки, девки чулки вяжут, семечками поплевывают, лампочка горит на столе… Зайду, ка-ак ревану: «Га-ах!» Лампа сморгнет и потухнет. Тут чуда пойдет: парни ржут, девки визг подымут, умора!.. Да… Ну, стал работать, начало хозяйство в лад приходить. Но тут беда – зазноба проявилась, тоже, значит, из бедноты. «Батя, жени!» – говорю. «Я, – говорит, – те, подлеца, оженю колом по хребтине!» Ни в какую!
А мне надоела нищета эта… Сплю и лошадь во сне вижу, потому – нету ее во дворе! Так терпел не один год. А потом плюнул я на отцовское благословение, ушел из дома, женился и потянулся в кредитное товарищество.
Останин дрожащими пальцами завернул цигарку, прикурил, закашлялся, со злым ворчанием сплюнул.
– Ушел на хутор, на отруба, в лес! Не поверишь – вдвоем с бабой нарубили леса и за лето вошли в свою хату, несмотря что на ладонях копытная нарость образовалась. Живу у леса, как волк. Сам мохом до глаз зарос, в землю по колено втоптался. Дитя нажил. А тут же нэп кругом, богатство в руки прет, ну, я с голодухи и вцепился в него зубами! Еще круче лопатками задвигал, рубаха в неделю с плеч слазила, жену тоже заездил совсем… – Иван косо глянул на Глыбина. Тот сосал потухший окурок, низко опустив голову, слушал. – Да, в двадцать девятом году было у меня двое рабочих лошадей, амбар хлеба, и, хотя никого не ксплотировал, завел кровного рысака!
Глаза Останина блеснули, он трудно вздохнул, с застарелой болью вытряхивая из памяти прошлое.
– Картинка! На всю волость конь! Серый в яблоках, бабки точены, круп… Да что круп, на груди желваки с кулак, а ноздри розовые, как у дитя! Запрягу, бывало, в обшивни – только снег в глаза! Возьмет, брат, с места – держи шапку на повороте!.. Едешь на нем вроде великана – и вся волость будто меньше в длину и ширину становится!
И что ты думаешь? В тридцатом году приходят на село. «Мы, – говорят, – Иван, тебя знаем и батьку твоего знаем как сознательный элемент, трудящий на пользу Советской власти. Но как перерос ты до кулацкого росту, то извинись вроде бы и вступай, пожалуйста, в наш колхоз. А тигру отдай нам на племя…» А я говорю: «Чего это вы не звали меня в колхоз, когда я без порток ходил? С голоду я бы с дорогой душой тогда… А теперь, – говорю, – и так проживу…» – «Живи, – говорят, – бирюком! Москва, – говорят, – предусмотрела наше головокружение от успехов и не велит вас, подлюг, силком загонять. Мы тебя, милого, другим доймем. А пока жеребца отдай, он нам целый косяк таких наведет! Для общего блага!» – «А вы мне его давали?» – спрашиваю. «Тебе, – говорят, – кредит Советская власть давала!» Одним словом, куда ни верти – кругом вроде они правы. Ловкачи! Но я тоже не дурак: «Не дам, – говорю, – жеребца – и все! Если желаете его кровей добавить своим кобылкам, то не возражаю – ведите их в гости со своим овсецом».
Глыбин, прикурив, еще сильнее пригасил лампу, затянулся.
– Ну?
– Ну, говорят: «Водить не будем, кулацкая кровь в колхозе ни к чему, а отберем жеребца – и все. А будешь сопротивляться – ликвидируем как класс!»
Я взял полено и выгнал всю делегацию! Комедь! Я же дубцеватый был, лечу с оглоблей к воротам, а их как ветром взяло. Антип Косой, заглавный сельсоветчик, попереди всех чешет, шапку потерял.
«Ну, – думаю, – будет дело!»
Приготовил обрез и сижу, жду. А чего ждать? Пришла милиция, опять же из Совета пришли. Имущество описывать, как у злостного. По какому такому праву? Я же на себе эту хату вынес… Убил я вгорячах одного. Прямо в упор – уж больно смело он через порог ступил… Остальные разбежались. Жена нюни распустила, а я обрез под зипун – и айда в лес!..
Останин замолчал, ниже опустил голову. Перед его глазами в сумраке барака кошмаром вставало прошлое, хлестал дождь, ревели осенние ветры, мельтешили какие-то лица – лица врагов и друзей.
– Э-э… Много воды утекло. И вот с прошлого года я опять вернутый к жизни. Не совсем, правда. С подписками-расписками живешь. Не пускают с производства – новое дело. Я поэтому и работаю ровно на сто двадцать процентов, только для балансу. Прощен, мол, я на восемьдесят процентов, так нате вам разницу, я теперь без кулацкой жилки! Ну а больше – это от вас зависит. Пока же нету большой охоты хрип гнуть. В расчете, стало быть…
– Н-да… – задумался Глыбин и заново прикурил от лампы. – Дубовый ты человек, сам говоришь… А так – с твоей историей и жить-то нельзя! Только на людей бросаться, как собака!
Останин глухо засмеялся в темноте. Задавив пальцами огонек, бросил окурок к печке.
– Человек, Степан, всю жизнь по-собачьи жить не может, – хрипло пояснил он. – Первое – зубы сточатся. Но это еще не причина. А главное – говорят: вода, мол, камень точит. Смыслишь? Попадет он, угловатый, в речку, и понесет его куда-нибудь… И вот все углы ему оточит вода, и выйдет из него самый гладкий голыш, хоть детишкам на пасхальную горку заместо игрушки давай. А человек – ведь он не камень, Степан! Время такое прошло, что не токмо снаружи, но и внутри все перевернуло!
А еще, понимаешь, большой грех у меня на душе, – вздохнув, продолжал Останин. – До сих пор мозги идут набекрень у меня, когда подумаю. Сердцу обиженному никогда воли не давай, Степан! Сгоряча не плюй в колодец – пить еще захочется…
– Чего такое? – насторожился Глыбин.
– Да вот слушай, коли хочешь. Расскажу, – может, груз с души сниму…
Останин долго сидел молча, собираясь с мыслями. Морщины лица залегли еще глубже, окаменели.
– Понимаешь, повезли нас сюда пароходом с Архангельска – сто с лишним отпетых голов. Дороги не было, вот, значит, и решило начальство закинуть нас морем в Печорскую губу, а оттуда поднять вверх по Печоре сюда. Пока дорогу пробьют через тайгу к нам – года за два, а мы тут уж промыслы развернем. Видишь, как оно закручено было? Но это пустяки пока…
Морем, значит, плыть! А морских пароходов тогда много ль было? Да и жаль, видно, было под такой груз порядочную посудину. Одним словом, засадили нас в речную калошу и поперли в Баренцево море! Сначала около берега пробирались, ничего, потом скалы какие-то пришлось обходить, а тут шторм!
Мы-то в трюме, под замком сидим, ничего не знаем. Только начало швырять нас так, что не поймешь, где голова, где ноги. Тут и трюм матросы открыли, да что толку? Хлещет к нам соленая вода, а у нас и без того мокро – все кишки вывернуло! А море только в разгул входит. Ахнет, ахнет волной, пароходишко вот-вот по швам пойдет… Прощай, белый свет и вся развеселая судьбина!..
На третьи сутки, что ли, шторм вовсю разошелся. А нам-то уж и так хватает. Все лежачие, голову поднять сил нет. А на палубе, слышим, крик: в машинном отделении – течь!
Ну, значит, всё… В этот-то момент трогает меня кто-то за плечо. Развернулся, смотрю – сосед, слабый такой, с бородкой и в очках, из докторов либо учителей. Белая кость, одним словом, а кличка словно у какого жулика – Раскист чи Троктист… Трогает он меня и бормочет: смогу ли я выбраться по трапу на палубу? «Не знаю, – говорю ему, – вряд ли… На тот свет, мол, лыжи навастриваю. В рай!»
Человечек весь зеленый и облеванный, но твердо внушает мне, что ни рая, ни ада нету и пойдем мы запросто к чертям, на кормежку рыбам. Но чтобы человечество окончательно не потеряло нас из виду, хорошо бы, мол, оставить свой последний адрес в запечатанной бутылке. Так, мол, все терпящие крушение делали. «Вот тут у меня все заготовлено, – хрипит через силу Троктист. – Но не могу сам этого сделать, поскольку не хватает сил на три ступеньки выше подняться… Да и ураган страшный, того и гляди, с палубы смоет». – «Что в бутылке-то?» – спрашиваю. «Сообщение, – отвечает. – Такого-то числа в Баренцевом море утоп речной теплоход с этапом переселенцев, заброшенных в открытое море на верную гибель». История, мол, спросит за нас…
Останин задохнулся и несколько минут сидел молча, протянув руку, собрав пальцы в щепоть. Глыбин догадался, скрутил завертку и сунул ему в руку. Дал прикурить.
– Взял я бутылку, полез по трапу, – рассказывал Останин. – Голову высунул – мать моя родная! Рвет, колотит ветер, свету белого не видно. Проще простого бутылку швырнуть. Ну, кинул… И тут хлобыстнуло меня волной, кинуло, как лягушку, к борту. «Вот, думаю, когда настоящий конец подходит…» Вдруг кто-то меня за воротник схватил, потащил к рубке.
Оглянулся – матросик. Скалит зубы наперекор стихиям. «Что ты, – говорит, – спятил? Куда лезешь?!» Я ему: «Один черт погибать!» А он зубы скалит: «Обмарался, бандитская душа! Припекло? А дыру, между прочим, законопатили, капитан, как водится, на мостике! Живы будем, не помрем!»
Гляжу на мостик – там двое в плащах с капюшонами стоят, как моржи. Усы обвисли, а море их раз за разом окатывает с ног до головы. «А с капитаном кто?» – кричу. «А это ваш начальник, тоже третьи сутки с мостика не сходит!»
Спустился я кое-как в трюм, начало меня сызнова укачивать, а я не поддаюсь – не до этого мне. Душа заболела у меня за ту проклятую бутылку, что я бросил! Не след было бросать! Зазря и себя до времени схоронил и людей… Зачем? Из какой корысти?..
И не один раз приходила мне на ум та бутылка, и всякий раз муторно становилось на душе, Степан… И так и этак я поворачивал жизнь, смотрю – что-то со мной неладно. Люди всем табором живут, а ты – всю жизнь один. Плохо ли, хорошо у них – они завсегда вместе, а ты, как горелый пень, один, и всегда у тебя плохо. Вот, брат, какая закорючка. И Троктист – он тоже не дождался никакой истории, чтобы за него вступилась. Помер он от непривычки к лесному делу спустя время – и все. Теперича, если кто бутылку ту поймал, что подумает? А у меня сын в армии, лейтенант!.. – Останин горестно вздохнул. – Сын – лейтенант! Укладывается в башке, нет? Не дали мальчонке погибнуть люди, хотя и укатили батю в тартарары.