Текст книги "Иван-чай. Год первого спутника"
Автор книги: Анатолий Знаменский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 37 страниц)
– Ну да! А вы, конечно, думали, что я насчет культурного пищеварения загну? – со звоном в голосе спросил Меченый. – Это вы зря! Никаких тезисов вы от меня не дождетесь! Кой-кто, правда, думает, чтобы голова побольше стала, хочет сам понять, в какую сторону Земля вертится, но таких, пожалуй, немного. Остальное все – проформа!..
– А ты сам-то как?
– Вот и я так же! Думаю, с девятилеткой грех не пойти… А было б у меня восемь, ни за что не пошел бы! На кой он мне, аттестат, когда рабочих рук чем дале, тем меньше!..
И добавил как бы про себя:
– Наука, братцы, знает много гитик…
– Каких гитик?
– А я и сам ни черта не знаю, это наука пускай разбирается!
Они проводили Лену до общежития на Кировской, она помахала им варежкой и как-то бочком пошла к освещенному подъезду, будто ей не хотелось расставаться с парнями.
– А девчонка живучая, – заметил Павел, когда отошли от подъезда. – И девятый в прошлом году кончила и на смене вкалывает не хуже любого парня. А детали у нас, между прочим, тракторные.
– А тут вообще правильные девки! – согласился Костя. – Детдомовки, из Ленинграда. Они все в жизни повидали, кроме семьи и материнских рук. От этого и женихов им хочется теперь, может, больше всего. Поглядеть: какая она, семья…
Меченый вздохнул и сплюнул.
– А семья… она, между прочим, тоже всякая бывает.
Надолго замолчали. Было темно, крапал реденький дождик.
Около запертого универмага Меченый неожиданно придержал Павла. Окна магазина светились приглушенным перламутром дежурной неоновой лампы.
– Вот… видишь?
– Магазин?
– Нет, рядом… Тут одна семья тоже про-жи-ва-ет… – Костю тянули яркие окна соседнего особнячка. Там, на сквозном кружеве штор, лениво двигались тени, шла своя, неведомая жизнь.
– Ну и что?
– Погоди…
За шторами проплыли две тени: одна – широкая, рыхлая, как грозовая туча, другая – пониже, постремительней, так – летнее облачко в ясном небе.
– «Ночевала тучка золотая на груди утеса!..» – яростно продекламировал Костя и вдруг, склонившись, поднял что-то темное и тяжелое.
Павел схватил его за локоть.
– Ты что?!
– Ничего… – Костя отбросил булыжник. На его бледном от уличных фонарей лице крестом лежала тень оконного переплета. – Ничего я… Просто хотел напомнить о себе! Тут, понимаешь, Настя-Нинель живет, моя бывшая жена.
Павел настороженно смотрел на него, держал за локоть.
– И ч-черт с ней, пускай живет. А Наташку жалко! Четвертый год ей, Наташке! – Голос у Кости сорвался.
Дождь усиливался. Они шли по гололеду, пересекая косые квадраты оконного света, и Костя бормотал, словно пьяный:
– Она меня не признает теперь, знать не знает, а я все равно прилип к ней, как гад! Ненавижу и сохну, понимаешь? Нет, куда тебе, ты же кругом счастливый человек, в тебя девки бригадным методом… Разве тебе выпадет крапленая масть!
Павел ошалело двигался рядом – его подавила откровенность этого странного человека. Косте, по-видимому, хотелось высказать наболевшее, освободить душу. Он сбивчиво, слишком уже подробно и скороговоркой говорил о бывшей своей жене, о дочурке, о прошлом.
– Торговала у нас в зоне, по вольному найму! Тогда ее звали еще просто Настей. Красивая, черт, была!.. А я же, грамотей, нарядчиком был, фасонил, дурак, напропалую комсоставскими штанами, и сапоги были не хуже, чем у начальника милиции! Портил бабье это налево и направо – и конвойных и вольных, преступный мир в руках держал, все ради них, дешевок! Нервы-то еще были согласно формуляру! А тут нарвался, влопался по уши! Давай, говорю, честную советскую семью ковать, я около тебя все права и законы наново переверну. Срок кончал…
Настя в ту пору впускала меня к концу торговли с заднего крыльца в магазин… ну, что называется, остатки снимать. Смотрит ясными глазищами и удивляется: как это я в моем положении кордовых ботинок не ношу и с котелком бегать за позор считаю… Я, говорит, не против, человек ты, мол, подходящий и характер у тебя мущинский. Но пятно, говорит, у тебя…
С лица, говорю, водку не пить, а она, стерва, как заплачет! Паспорт, говорит, у тебя с отметиной, а не лицо! Ты, мол, и мне всю анкету на нет сведешь. Давай уж лучше так, втихаря, любить друг друга!
Костя ругался скороговоркой, невнятно, но под конец всякий раз выкрикивал одну невинную, по прихоти превращенную в ругательство фразу:
– С-собор Парижской б-богоматери! – и шагал дальше, не отпуская Павла. – Тут эпоха сменилась, стали разбираться люди, что к чему. Невиноватых выпустили, а кое-где и виноватых – на проверку. Как в кине! Ну и Настя обрадовалась. Стали жить… честно! Понял? Я за одну только Наташку мог бы сто кровных подписок дать, что не вернусь к ворам и всякой сволочи! Наташка, она вроде награды мне явилась на свет. Я их, бывало, попеременки на руках носил: днем – Наташку, ночью – Настю. Возьму, гадюку, и хожу из угла в угол, и ничего, легко было – жиру-то в ней мало, как змея… За всю жизнь, может, три года счастливым и был.
Костя замолк, собираясь с мыслями.
– Потом эти постоянно растущие потребности начались! Приходит Настя с гостей как в воду опущенная. Живем, говорит, людей стыдно. Ты ж, говорит, не водовоз, а продавец: давай буфет и пианино покупать! С каких заработков? Я же, толкую, только вылупился – всего и есть, что на мне, да и ты тоже, мол, не в бурении работаешь, никаких тебе полевых и прочих надбавок… А с ворьем я связи навечно потерял! Ты, говорит, продавец… И пошло!
Смотрю на нее: каждый божий день приходит домой и гроши пересчитывает… Говорю: брось! Пойдешь, говорю, дура, мне на смену, куда Макар телят не гонял. Не слушает. Надо, говорит, жить прилично, как люди. С буфетом и пианиной, гадюка! – Меченый вздохнул. – А тут новый завмаг приехал улучшать современную торговлю – Святкин по фамилии.. Пьет только коньяк «три звездочки», а жрать привык черную икру, маслины и лимон с сахаром. Культура! Оклад, понятно, восемьсот рубликов. Тянет, значит, с меня неположенное и толкует: вы, Меженный, торговать, мол, не умеете! А я что, маленький? Думаю: сволочь ты! Да ежели всерьез дело стало, я бы и у тебя, умелого, в ноздрю залез, а в ухо вылез! Только старо это и надоело. Говорю Насте: давай менять работу, хорошего ждать не приходится. Она в слезы: буфет купили, а пианино еще нет.
Короче, ушел я в шофера, она осталась… И дрожал я за нее в те дни так, будто она в чужую фортку полезла, а я, дурак, на стреме стою! Ну и простоял на стреме… Святкин свою жену отправил в Гагры, на ремонт карбюраторов, а Настю забрал к себе, присмотреть за квартирой… Приехал из рейса я – комната пустая и записка на столе: «Ухожу, объяснения излишни, думала, что ты человек…» И подпись: «Нинель». Культурное имя, гадюка!
Потом встречал я ее, намекнул что-то насчет нашей общей любви в прошлом, как мы тишину соблюдали, когда вокруг того, прежнего магазинчика чужие увивались. Только ее разве этой довоенной лирикой проймешь? Слезу сдержала, улыбается, как слепой дождик: «Какая там любовь, Костя! Жизнь мимо уходит!»
Н-ну… хотел я закатать ей между глаз, отметину тоже сделать на всю жизнь, да пожалел. Жалко, понимаешь, стало! Кабы не барахольное поветрие, разве же она свихнулась бы? Кабы не Святкин! Ведь совсем простая, душевная девка была!
Дождь повернул со снегом, мокрые, льдистые хлопья лепили прямо в глаза. Костя дрожал от холода и возбуждения.
– Из-за этого я и ушел из шоферов. Боялся в какую-нибудь невиноватую стену врезаться! Скрипишь напильником в инструменталке, а на душе пакость.
Подошли к дому, где жил Меженный.
– Пошли, поллитровку раздавим? – предложил Костя.
– Тебе только и осталось – напиться, – глухо сказал Павел.
– Не, не запью, – промычал Костя. – Мне еще покуда Наташка в жизни светит! Наташку я хочу отвоевать, понимаешь? Чтобы она от матери… по прошествии лет… не нахваталась всяческой «красоты»… Ну, так не пойдешь?
– В другой раз как-нибудь, голова и так гудит, – отказался Павел.
Костя вздохнул и, пьяно покачиваясь, заковылял к дому. Павел поднял воротник, втянул голову, побрел по улице.
Снег роился вокруг фонарей, под каблуками жидко хлюпало.
«Развезло непогоду с августа, теперь уж только мороза ждать, чтобы прихватил грязищу…» – подумал Павел, вспомнив почему-то трассу, Селезнева, грустную выпивку за народное просвещение.
Вот и началась школа. Первый вечер прошел.
Хорошо, что завтра суббота. В школу эту не ходить и никаких собраний. Целый вечер твой, и вдвоем с Надей!
8
В субботу провожали старика Резникова на пенсию.
Старику повезло: он одним из первых уходил на заслуженный отдых по новому закону, пенсия вышла чуть ли не равной его нынешнему окладу, настроение у всех было отличное. В красном уголке накрыли стол полотном. Надя собрала там девчат, и скоро Майка Подосенова слепила букетик бумажных цветов, а Лена Пушкова сбегала в общежитие на Кировской и принесла закутанный от холода в газету горшочек с цветущими примулами. Стокопытов похвалил комсомолок, и Лена, хитро взглянув на растроганного начальника, пообещала:
– Когда вас будем провожать, Максим Александрович, не поленюсь целый фикус в кадке доставить! Специально всем общежитием выращиваем, зеленый, лопоухий!
Лицо Стокопытова обмякло в благодарной улыбке, а потом вдруг померкло, подобралось – он отвернулся, заподозрив в словах Лены скрытый, неприятный смысл.
Сам Резников до обеденного перерыва передал Павлу хозяйство, все до последней бумажки, а под конец запер сейф, управился с ящиками и протянул связку ключей.
– Ну, принимай и действуй, Павел Петрович! – сказал с грустной улыбкой.
Павел подержал на весу тяжелую связку, пожалел искренне:
– Мало я поработал у вас под рукой… – Хотелось сказать что-нибудь приятное старику, но все-таки не сдержался, добавил: – А сейф наш, по-моему, и запирать не стоит. Один шут, в нем кому не лень – все хозяйничают.
Этого, конечно, не следовало говорить. Старик огорчился. Упрятал очки в футляр и часто заморгал. Он понимал, о чем хотел сказать Терновой. Длинные усталые старческие пальцы, сжимавшие футляр очков, дрогнули.
– А ты думаешь, я не понимаю, Павел Петрович, что наша работа – не с цифрами и бумагой, что за ними – человеческая жизнь? Если хочешь знать, там вся социальная сущность времени: «каждому по труду»… Но из-за этой важности и нужно быть осторожным и терпеливым. Тебе, как я понимаю, не дают покоя несовершенства этой системы. Плохо, мол. Ну, а чем лучшим-то заменить? Ты знаешь?
– Пока не знаю, – потупился Павел.
– То-то и оно… А между прочим, ты не стесняешься задавать вопросы, на которые никто не знает ответа. Это, братец, бессердечно! Всякие ошибки и несовершенства накапливаются годами и устраняются постепенно. А кроме того, ты ведь и понятия не имеешь, каково работалось нам, старикам.
Резников вздохнул и направился в красный уголок. Он что-то недоговаривал, он тоже на кого-то обижался, а что мог понять Павел из его шифрованных слов?
Народу было битком. Резникова с почетом усадили в президиум, похлопали, затем к фанерной трибунке выбрался Турман и сказал длинную речь.
Речь эта была заучена докладчиком раз и навсегда наподобие молитвы и состояла из такого набора фраз, что ее легко было произносить по всякому поводу: на конференции рационализаторов, балансовом совещании, в товарищеском суде и, наконец, на проводах заслуженного пенсионера на отдых.
Турман – по должности начальник техснаба – возглавлял рабочком с тех смутных времен, когда директором был Стокопытов. Не в пример бывшему начальнику, у которого в последние годы «ломался характер», Турман трудно и с оговорками принимал те жизненные перемены, которые обрушились на него так неожиданно. А сказать правду, он вообще их не принимал: перемены поколебали положение Стокопытова и, вполне вероятно, коснутся его самого. Он пристрастился в последнее время к двусмысленным анекдотикам с «государственной начинкой» – для успокоения души, – не упуская случая, однако, выступать с длинной речью лояльного характера – для сохранения оклада и авторитета. Обстоятельность и выдержанность его речей диктовались еще и той причиной, что в последние годы от каждого требовали решительного улучшения работы, а к а к ее улучшать, Турман не знал. Оставалось говорить.
«Вот тоже фигура… – морщился Павел, примостившись в переднем ряду. – Он тоже, возможно, на кого-то обижается. Но кто его заставляет молоть одно и то же? Неделю назад принимали месячные обязательства, там Турман уже говорил все это».
Турмана никто не слушал. Но, самое удивительное, никто и не собирался прерывать. Сидящие в переднем ряду покорно свесили головы: давай лей, когда-нибудь же ты наконец охрипнешь! В задних рядах гомонили, посмеивались, ухитрялись даже курить. А хорошее настроение, с которым шли сюда люди, понемногу рассеялось. Только когда Резникову вручили памятный подарок – часы «Победа», – все загомонили и дружно захлопали. Старик растрогался и не мог справиться с носовым платком.
Когда расходились, Костя Меженный с непостижимой бестактностью сказал вроде бы ради шутки:
– Что ж, часы такие, положим, у него есть. Но не жалко. Пора старцу на покой: надоел он уж всем здорово своими едиными-неделимыми. Да и возраст – того и гляди, рак свистнет!
Павел никак не мог привыкнуть к Меченому. Сказал поморщившись:
– Дед был слабоватый и напуганный, верно. А улюлюкать в спину – это… как, по-твоему?
Меченый с неожиданной легкостью согласился:
– Что верно, то верно, каюсь! Но этот хоть понимает, что пора ему. А то вот в пятьдесят четвертом многих на скоропостижную пенсию переводили, так те не на шутку обижались: не дали, мол, доруководить!
Павел плюнул и, спасаясь от Кости, вышел наружу.
Ранние сумерки с туманцем поглощали робкое свечение уличных ламп. В темноте трепетали матовые круги, уходя провисшим пунктиром к центру поселка. Павел нагнал Стокопытова.
– Максим Александрович! – окликнул он начальника. – Говорят, у Резникова есть часы! Неужели вам никто не подсказал? И почему именно часы? Остаток жизни брать на хронометраж?
Стокопытов шел понуро, озабоченно махнул рукой:
– Теперь уж нечего об этом. Поздно! Тут другое дело наворачивается, Терновой! И я скажу тебе: не вовремя мы старика отпустили. Я перед вечером бумагу получил: с первого октября – пересмотр норм. Ты понимаешь, что это такое?
Павел кашлянул в темноте, слушал.
– Ну вот, – сказал начальник. – Значит, с боевым крещением поздравляю! Завтра, то бишь в понедельник, заходи прямо с утра. Это тебе будет самая настоящая проверка. Как говорят: с места – в карьер!
– Трудное будет дело?
– Алгебра с тремя неизвестными, брат!
Вот снова! Ничего не поймешь у людей! Резников вроде бы смущается за наследство, которое передал Павлу, Стокопытов о какой-то алгебре толкует. А кто же эту алгебру создавал? Кто и кому приказывал, кто резолюции красным карандашом писал? Сверху командовали? Но ведь и там люди. Куда смотрели?
Теперь смущается Стокопытов на крутых поворотах, скрадывает бас до невнятного бормотания. А Павлу что? Он еще пока не начальник, слава богу! Да и Пыжов еще у него резерве, научит в случае чего…
О пересмотре норм он как-то сразу же постарался забыть, потому что часом позже спешил с Надей на заграничный фильм «Любовь и слезы».
Смотреть на экране было, по правде говоря, нечего (там здоровенный усатый дядька нахально обманывал накрашенную дурочку), зато было темно – Павел довольствовался темнотой, чтобы мять Надины пальцы и даже целовать украдкой, – тогда Надя пугливо отталкивала его и оглядывалась, хотя они предусмотрительно устроились в заднем ряду.
– Смотри, смотри же! – яростно шептала Надя и теребила за руку.
А на что там смотреть?
Удивительное дело, там, в кино, снимают не актрис; а манекенщиц – из фильма в фильм они представляют самих себя и свои личные треволнения, смотреть такой фильм – все равно что в чужую квартиру через замочную скважину подглядывать.
У очередной звезды – он не запомнил фамилии – было мучнистое, запудренное, приторно-сладкое лицо, на котором чернели открытые круглые ноздри – сама страсть. По щекам катились ядреные глицериновые слезы. Кинозвезда мчалась вьющейся походкой, кокетливо и театрально отставив локотки, демонстрируя достоинства своей фигуры и туалетов. Неожиданно принималась менять чулки, оголяя несравненные бедра. Все было придумано по дешевому стандарту, и все это он терпел, потому что это нравилось Наде – она переживала.
Все заканчивалось, впрочем, благополучно. Усатый совратитель в конце концов мучился совестью, увидя свое прекрасное дитя в кружевах, и это возвращало его в лоно семьи, а стало быть, и к обманутой кинозвезде. Идея была в общем неплохая. Дескать, не тушуйтесь, девки! Лезьте на шею с первого взгляда, авось выгорит! Тем более что у него какое-то наследство. Квартира, опять же не квартира, а дворец со львами у подъезда, и разная бронза, и мебель старинно-модерновая, и рояль. Буфет с пианино… Вот черт, о чем это он?
Что-то такое мелькнуло в голове, что-то такое вроде бы жизненное. Но кинозвезда опять начала играть дистрофичными бедрами, опять пошло все выдуманное.
Надя отняла вспотевшую руку, вспыхнул свет.
– Сила! – сказал кто-то впереди. – Во живут!
– Заграница! – присвистнул другой.
– Чепуха, – сказал Павел. – Чего они нам показывают, а?
– Но ты же сам хвалил «Рим в одиннадцать часов», – недовольно сказала Надя.
– Вот за один Рим нам и всучивают по дюжине Монаков!
– Господи, каких еще Монаков?
– Не знаешь? Государство такое – все целиком на туфте держится!
– Ужас! Язык-то, язык у тебя! Нехорошо, ты следи…
Надя, как видно, не теряла надежды перевоспитать Павла – иначе зачем бы ей мучиться с ним?
На танцах он сделал новое открытие. В толпе было довольно-таки много парней с модными прическами. Вид у них какой-то вызывающий – действительно, как сказал Меченый, протестуют против чего-то.
А одна девчонка явилась в модном пальто с чудным воротником под Марию-Антуанетту. Круглая голова с несмышлеными глазами лежала в элегантной тарелке. На взбитых кудряшках торчал красный якобинский колпак с кисточкой.
Павел даже рот открыл, до чего было ново и необычно.
– Хороший ансамбль, правда! – тихо сказала Надя.
– Тут требуется гильотина, – усмехнулся Павел.
– Куда?
– Промежду. Воротник-то королевский, а колпак красный.
– Ты ничего не смыслишь в туалете, – пожала плечами Надя. – Люди просто ищут красивое.
– Да на черта ей королевский воротник? Грязь собирать? Рядятся, черти, как на маскараде, а ты, как дурак, гляди. Поневоле себя в олухи зачислишь!
Один из тех, знакомых по школе, подлетел на носочках, вежливо поклонился Наде и чуть-чуть в сторону Павла:
– Разрешите?
– Кто же тебе разрешит, чудило? – удивился Павел. И плотнее захватил Надин локоток. – Прямо из-под рук хватают, гады, не дают осмотреться!
Парнишка презрительно пожал плечами. Его вовсе не огорчила эта маленькая неудача: он уже несся по кругу с другой девчонкой, налезая на нее грудью.
А Надя покраснела.
– Это просто невежливо, – тихо заметила она, снисходительно положив руку на его сильное плечо. – Пошли?
Взгляд исподлобья, обиженный и ласковый. Многое в Павле не нравится Наде, но что-то и притягивает. За что можно прощать всякие мелочи, вроде напускной грубости.
Он ведет ее через такт, не пытаясь даже угнаться за судорогой рио-риты. В конце концов он перестает даже улавливать музыку, потому что на плече доверчиво и тепло покоится маленькая ладонь, а своею правой рукой он ощущает свободное и ритмичное движение ее тела. Он весь ушел в это ощущение и как будто со стороны видит Надю – в модной, широкой, на одну пуговицу кофте и узенькой – не шагнуть – юбочке цвета перламутровой ящерицы, едва прикрывающей колени. И ниже – очень стройные, бросающиеся в глаза ноги. Получше, пожалуй, чем у кинозвезды!
– Ты грубиян. Этот мальчик всегда со мной танцевал, пока я не ездила на твою трассу.
Попробуй тут разобраться в интонациях! Вроде бы и укоряет и губы надувает, а заодно и ласкает игриво.
– Ты все о нем? А уступать тебя каждому моднику – это вежливость? Я вот в следующий раз сам пройдусь с ним под фокс и растолкую, что нужно. Он кто?
Музыка угасает, Надя идет вдоль ряда стульев, обмахиваясь платочком – жарко.
– Это Валерка Святкин, – озорно улыбается Надя. – Можешь не беспокоиться: он на целый год моложе меня.
Валерик, значит, до нее не дорос, но – пробовал липнуть. Бацилла. Но почему так знакома фамилия?
Святкин… Кто такой? Да ну к черту! На Павла за последние дни обрушились десятки новых имен, сотня новых лиц, разве упомнишь?
– Знаешь что, пошли, а?
Надя подчинилась, пошла впереди, чуть поигрывая бедрами. И он не осудил ее, потому что знал: все парни завистливо смотрели вслед.
Во все небо пылала огромная луна, холодная и недосягаемая. Просторно, свежо и чисто в безоблачном небе – не надышаться. И рядом Надя. Какой чудак выдумал эти танцы? Муторную толкотню в пыльном зале?
Через улицу острым крылом лежала тень, синяя и глубокая. Они вошли в нее с головой, так что луна скрылась за коньком сарая, а совсем близко в черные прутья палисадника светили окна Надиного дома. Они стояли так тесно, что проходящие по улице за три шага принимали их за одну рослую фигуру. Просто замер, видать подвыпивший, грузный, директорского склада человек, склонил голову – прикуривает, что ли?
При большей заинтересованности, впрочем, можно было разобрать затаенный, воркующий смех девушки и бубнящую, нестройную речь парня. Непонятно только, зачем он оправдывается? Ведь она крепко обнимает его за шею, и он слышит даже ее дыхание.
– Ох, не выйдет из тебя инженера, ей-богу, не выйдет, дорогой мой тракторист! – Смех игривый и укоряющий.
Надя не без усилия отстранилась:
– Хватит. Губы больно!
Павел запахнул нахолодавшие полы «москвички».
– И все? – с огорчением спросил он. Расставаться не было сил.
– Знаешь что? Пойдем к нам чай пить? – вдруг предложила Надя. – Отец еще не ложился, ждет, как всегда, свою доченьку-умницу. Пойдем?
Павел вздернул рукав, посмотрел на часы. Было еще не так поздно: четверть одиннадцатого.
– Мамы нет, она в Мисхоре, лечится. Папка ничего не скажет, даже доволен будет. Он вообще говорит, что ты «порядочный». Пойдем?
– Да ну! Неудобно же.
– Вот дикарь! Пошли, ну…
9
Федор Матвеевич кипятил чай на кухне. Он вышел отпереть, без всякого удивления поздоровался с Павлом, косо глянул на дочь.
– Хотите встречаться – по-за углами не скрывайтесь, не маленькие. Можно ведь по-человечески время провести.
– Ой, что ты, папка! Мы же только с танцев! – Надя побежала на кухню за чайником, оставляя для возможных объяснений Павла.
Но Федор Матвеевич, как видно, не нуждался в этом.
– Ты бы слушала, что я говорю! Я не спрашиваю, откуда вы пришли, – миролюбиво сказал он. И кивнул на кушетку, приглашая Павла.
Жиденькие пружины старой кушетки разъехались, заскрипели. Павел осторожно сдвинулся, налег локтем на валик.
И Надя с кипящим чайником в руках мгновенно заметила это неловкое движение. Стрельнула глазами по комнате, уколола отца:
– Стыдно человека позвать, папка! Ну что за обстановка? Просила сто раз: поговори с завстоляркой! Давно можно было хороший буфет и десяток стульев сделать! У них как раз сухая лиственница есть!
«Про лиственницу знает! Вот это диспетчер! А я дурак дураком», – подумал Павел, любуясь Надей. На ней был маленький, какой-то детский передник, и вся она была будто игрушечная.
Только после ее слов он заметил, что комната у Полозковых и вправду небогатая. Мебели немного, да и та старая, не раз, видно, ремонтированная, местами облезлая. Промеж окон горбился пузатый комод с резными виноградными гроздьями под кружевной накидкой. Со стены над ним склонилось зеркало в овальной раме с треснутым стеклом – в нем двоились флаконы и коробки Надиного туалета.
Все это, за исключением нового ковра машинной работы над кушеткой, приобреталось, по-видимому, лет тридцать назад.
Странно, Павел никогда не обращал внимание дома, какая у них мебель. Были какие-то стулья, значит, можно было сидеть, и был стол обеденный. И кровати, чтобы спать. И кухонный шкафчик у матери. А еще что надо? Ну, совсем недавно купили еще этажерку для книг – это для Кати.
Может, и у них… «стыдно человека пригласить»?
Федора Матвеевича тоже не занимала старая обстановка. Он по-хозяйски похаживал вокруг стола в мягких шерстяных носках (старик носил их постоянно: еще с войны побаливали ноги), похаживал весь округлый, неторопливый и спорый в движениях. Такой же, как на работе: не шумный, экономный и деловой. Он был доволен тишиной, покоем, тем, что дочка выросла и вот уже стала красавицей невестой, а прихворнувшую мать удалось устроить по профсоюзной путевке к Черному морю, в Крым.
– Ты что же это? В индивидуальном порядке не можешь, значит, с отцом справиться, так решила в присутствии гостя? – усмехнулся Федор Матвеевич. – Сказано: пока в магазине подходящего не будет, шагу не ступлю с пол-литрами и взаимными услугами. С войны еще надоело!
– Другие как-то умеют ведь! – надулась Надя.
– Другие по-разному живут, дочка. В твоем-то возрасте надо бы Пока не командовать, а присматриваться, как кто живет. – И добавил с недовольством: – Завстолярка! А завстолярка, она, меж прочим, водку пьет!
– Надо красиво жить, – непримиримо сказала Надя.
– Красиво! – недобро усмехнулся Федор Матвеевич. Он остановился посреди комнаты, под абажуром, и седые волосы его порозовели. – А кто это определяет – где красиво, а где нет? Я вон в газете вычитал, что цветы на подоконнике и канарейка в клетке – это, мол, пошлость! Мещанством еще называли – не знаю только, что оно такое означает. Но, по-моему, это дурак какой-то писал. От нечего делать! Да разве по горшкам на подоконнике можно о человеке судить?!
Надя пырскнула, глянула смеющимися глазами на Павла.
А Федор Матвеевич достал с пола пушистого, ластившегося к ноге кота и, поглаживая его, отошел к голландке. Кот замурлыкал.
– Сейчас много чего навыдумывали. Лишнего! Тоже читал: какой-то бухгалтер клубнику под окнами развел и огородил грядку. Пишут, бухгалтер – кулак, мол, и сволочь. Авторитетно пишут. А по-моему, хороший он человек. Не забивает «козла» целыми днями и не пьет лишнего, а на грядке душу отводит, чем в очереди за этой клубникой стоять.
– Папка! – не выдержала Надя. – Ну как ты не понимаешь, что заборы всякие уродуют и землю и душу человеческую! Прямо стыдно слушать, что ты говоришь! Пускай бы сажал клубнику твой хороший бухгалтер, да не жадничал! Не огораживался! Если он человек…
Павел покачивал ногой, с удовольствием глядя на горячившуюся девушку. Она была сейчас очень хороша в своей запальчивой непримиримости к крохоборам и конечно же права. Права кругом, казалось Павлу.
Федор Матвеевич невозмутимо грел спину у теплой голландки. Мягко спустил кота на пол, прошел к столу. Безнадежная грусть была у него в глазах.
Со звяком придвинул к себе чашку.
– Ты вот что скажи, – строго глянул на дочь. – А тот, кто писал эту бессмыслицу, он как, запирает еще квартиру на ночь или, может, и двери убрал для легкого дыхания, чтобы не огораживаться? Или, может, кроме английского замка еще и цепку такую держит, чтобы в приоткрытую дверь выглядывать, если постучится кто?
Надя только пожала плечами. Федор Матвеевич вовсе рассердился.
– Мудрецы! Грядку, ее не огороди, так там за три дня ничего не останется! Козы сожрут, детишки вытопчут, а то и взрослые, вроде вас таких вот, из озорства с корнями все снесут! Из дурацкого неуважения к человеческому труду, поняла? Забор! Надо не заборы пока сносить, а людей приучать к этому… как его… беспривязному содержанию! Как только заборы не нужны станут, так и не будет их. Какой дурак тогда строить-то их будет? Залетели мы больно далеко со всякой красотой вашей, вот что.
«А Федор Матвеевич… тоже вроде бы прав!» – озадаченно подумал Павел.
Надя неторопливо разливала чай. Сказала обиженно:
– Тебе, старому, конечно, ничего не нужно. Ты, может, хотел бы и нынче видеть женщин в ситце и красных повязках? Ведь то от нужды было. А теперь даже в «Комсомолке» пишут, что нужно красиво жить и красиво одеваться!
– Клади сахар, Павел Петрович, – мирно подвинул сахарницу Федор Матвеевич и поднял голову к дочери. – Все верно, все правильно, дочка. Только одно забыли: за чей счет? Ты, по мне, надевай хоть горностай – хотя, по правде, он тебе и не нужен! – но трудом, пользой от себя оправдай его! Поняла? Чтобы по праву! А ежели я делаю три гайки в день – сказать по чести: на рубль с полтиной, – а штиблетами желаю переплюнуть самого Ротшильда, то я не рабочий буду, а сволочь. Вором я должен стать, а я этого не позволю, потому что за это самое в Первой Конной головы рубил кому следует!
Из горячих стаканов парило. Надя с неудовольствием смотрела на отца, но старик распалился не на шутку:
– Идею выдумали: человек, мол, красивым должен быть снаружи! Фазаном этаким. Спьяну, что ли, выдумали? А может, для прикрытия всяких дармоедов и растратчиков? Нет чтобы изнутри этого самого человека почаще выворачивать, так они… Смех!
– Хватит философствовать, папка! Пей чай! – мягко улыбнулась Надя. – Всем давно известно, что ты у меня сплошной пережиток!
Пили чай. Свежезаваренный, ароматный, даже красивый чай. Но Павел не замечал ни аромата, ни вкуса, ни даже того, что чай был ужасно горячий.
Федор Матвеевич… Хороший, честный до мозга костей человек! Он был сегодня, конечно, прав кругом! Наде нечего было сказать, потому что все его мнения – это глубоко пережитое, это сама жизнь в прямых, пускай домашних словах. Но как же он в цехе? Как же он каждый вечер стоит около Кузьмича и молчит, когда тот врет в нарядах? Приписывает лишнее без зазрения совести, лишь бы сохранить видимость показателей и заработка! Тоже… этой самой красоты! Как же он?
С другой стороны, понятна, конечно, и тяга Нади к красивым вещам, тут и дураку ясно… Пойди разберись!
После ужина Павел и Федор Матвеевич пересели на кушетку, чтобы не мешать Наде у стола. Павел достал никелированный портсигар с тиснеными собачьими головами, закурил «Беломор».
– Видел? – невесело вздохнул Федор Матвеевич, кивнув на хлопотливую дочку. – Ты-то свою мать тоже пережитком зовешь или, может, остерегаешься?
– Нет, не зову, – сказал Павел смущенно и хмуро.
– Так-то лучше. Добрее! – вздохнул старик. – Доброты у нас еще маловато в жизни, а не красоты! Вот что понять нужно.
Надя не отвечала, хотя последние слова отец, кажется, адресовал ей.
Поговорили о школе, в которую пришлось Павлу идти снова, с большим перерывом, о будущих намерениях молодых людей (Надя тоже вроде бы собиралась готовиться в заочницы – диплом техника стал уже пройденным этапом для нее). Потом Федор Матвеевич спросил: