Текст книги "Иван-чай. Год первого спутника"
Автор книги: Анатолий Знаменский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 37 страниц)
– Пробрало? – сердито обернулся Кочергин.
– Ладно. Согласен.
Было жаль уходить из-под власти новых звуков. Кочергин молча постоял у лебедки, не отдавая Печенову рычаг управления, послушал еще глухое сердцебиение в глубине пластов. Потом сжалился, уступил место.
– Держи так, – деловито сказал он, и рука бурильщика доверчиво переняла на металлическом рычаге тепло его руки.
Ночью Кочергин спал неспокойно. Несколько раз поднимался, выходил к буровой, слушал, проверял машины и выход раствора в желобах. Утром, при смене вахт, инструктировал нового вахтенного, а глаза слипались, тянуло ко сну.
Бодрость вернулась только на минуту, когда промерили штанги. За ночь проходка достигла пятидесяти метров. Кочергин сообщил сводку по телефону в контору и сразу уснул, положив голову на стол, не выпуская телефонной трубки из усталой руки…
16. СВОЯ БОЛЬ
Степан Глыбин и Алешка вышли на работу.
Странное дело – совсем недавно авторитет Глыбина был для Овчаренко непререкаемым. Но старая слава как-то стала меркнуть, да и сам Глыбин стал потише, посговорчивее. Казалось бы, прежние связи и прежний авторитет должны были отмереть. Но вот по какой-то таинственной закономерности бытия уважение Алешки к нему не только не ослабло, а, наоборот, стало крепнуть, он привязался к Степану еще сильнее. Да и в бригаду Глыбина он перешел добровольно, хотя здесь предстояло вкалывать на совесть, не дожидаясь чувствительных внушений бригадира.
Когда Алешка по самое горло залез в ледяную грязь и зачалил тросы, несведущий наблюдатель мог бы истолковать его поступок подвигом, корни которого легко вместились бы в высокой сознательности и прочих достоинствах Алешки. А дело было совсем простое. Во-первых, Алешка был чрезвычайно подвержен азарту, и во-вторых, поблизости оказался Глыбин, только и всего. Дружба их к этому моменту малость ослабла, и Алешка испытывал внутренний зуд в поисках случая, чтобы отличиться перед бригадиром.
Теперь их часто видели вместе и поговаривали даже, что Овчаренко стал оруженосцем Степана: носил следом увесистую палицу с зарубками, которую тот завел в подражание Шумихину.
Утреннее солнце, еще не грея, выбиралось из-за леса, бросало косые желтые лучи вдоль талой времянки, золотило сосновую стену конторы.
Степан Глыбин мельком взглянул на доску приказов и удовлетворенно отметил про себя, что приказ о спасении трактора все еще висит на прежнем месте. А у самого крыльца, на стенке, красовалась новая стенгазета. Раньше Степан этих газет не терпел, поскольку из собственного опыта знал, как мало от них толку. Сейчас же посмотрел снисходительно, и газета показалась ему даже нужной: все-таки много разных дел на участке, как не поговорить о них печатно и всенародно… Дошла до его сознания и цветистая шапка лозунга.
Алешка задержался у стенной газеты, мельком и с усмешкой прочитал в ней два набивших оскомину слова: «Мы должны…» – и остановился на последней колонке, с карикатурами. «Предмайские пожелания», – терпеливее прочел он и вдруг захохотал:
– Эй, Степан, погоди! Тебя опять протянули.
Степан подозрительно засопел, вернулся.
Половину четвертой колонки занимала волосатая, устрашающая рожа, а под ней Алешка разобрал шутейную, в завиточках подпись:
«Если наш уважаемый передовой бригадир С. Д. Глыбин считает, что рост добычи глины зависит от роста его закоренелой бороды, то он ошибается. Возражают в первую очередь девушки из бригады Е. Тороповой, поскольку взяли на себя обязательство бороться за культуру быта. Они желают тов. Глыбину к Маю высокой выработки и острой бритвы…»
Степан ощерился, рассматривая шарж:
– Заигрывают, черти, перед всем честным народом! Бреют, хоть бы что! Делать им нечего!
И вдруг спросил, будто так, к случаю:
– Бритву дашь?
Алешка хотел было заржать от умиления перед такой беспомощностью Глыбина, открыл уже рот… Но в этот момент из девичьей избушки появились Катя Торопова и Шура.
Шура стояла в десяти шагах!
Девчата как-то спешно попрощались, Катя подбежала к Глыбину, а Шура, опустив глаза, скользнула мимо.
Торопова сроду не разговаривала с такими людьми, как Глыбин. А с того дня, как он стал бригадиром, Катя поставила себе задачу: непременно охватить его культмассовой работой.
– Степан Данилович… Я давно хотела вас увидеть, – сбивчиво заговорила она. – Ваши рабочие… ну ни разу не были в библиотеке! Книжек столько! А они отрабатывают – и в барак! Так можно сразу тоску нажить!
И улыбнулась безоружно, виновато. Вся ее общественная работа, всегда такая важная и серьезная, представилась рядом с Глыбиным, с его жизнью, пустячной, какими-то детскими игрушками.
«Ишь ты! – снисходительно улыбнулся Глыбин. – Думает, поди, что я не понимаю эти штучки! Давай, давай завлекай! Отвык я от всей этакой муры, да уж ладно!»
Алешка не дослушал их беседы. Когда Шура промелькнула близ конторы, он весь сжался, стиснул зубы, чтобы не броситься к ней при Глыбине, не проявить слабости. Он стоял рядом с Катей, а спиной чувствовал ее, Шуру, видел, как безвозвратно она удаляется от него… И это ошеломляющее чувство взяло верх.
«Так что же я стою!» – возмутилась Алешкина душа. Он боком отступил от Глыбина, обернулся и со всех ног бросился вслед за Шурой.
Он не знал еще, что скажет ей, но им овладело неудержимое желание увидеть ее ближе, выслушать от нее все что угодно, лишь бы это были ее слова, ее голос.
Алешка догнал Шуру у самого карьера. На торопливое буханье сапог девушка обернулась и замерла.
Задыхаясь от волнения и бега, Алешка остановился.
Непрощающими были ее глаза! Пальцы Алешки лихорадочно забегали по пуговицам, комкали полу ватника. Он смущенно покусывал пухлую губу. Говорить было нечего.
– Ну?!
Шура повернулась от него, чтобы уйти.
Алешка испуганно схватил ее за руку, остановил. Теперь он уж вовсе не заботился, каким выглядит перед нею.
– Шура! Не уходи, постой!.. Эх!.. Я дурак! Не могу я так больше! Ну, постой ты, пойми! Прошу! Никого сроду не просил из вашего…
Алешка весь был в ее власти. И Шура растерялась.
Гордости хватило только до его первого откровения. Он признал ее превосходство, и гордость умерла, не встретив ожидаемого сопротивления. А она так хотела победить его! Так хотела еще вчера!..
Вот он сделал неожиданный, порывистый, очертя голову шаг навстречу, и, кто знает, сделает ли он его еще раз! Ведь он пока еще был прежним Алешкой, способным плюнуть на кого угодно, сказать в глаза неписаное словцо, с кровью порвать самое сердечное…
Но все эти нестройные соображения мелькнули только на миг.
– Слышишь? Не подходи больше ко мне никогда! – не меняя позы, тихо сказала она. – Никогда, понятно? Не подходи… пока не станешь человеком!
И пошла.
Ошарашенный Алешка сжал и распустил кулаки.
«Все?» – спросил он себя.
Смотрел вслед на стройную, ловкую фигуру девушки, которая даже теперь, после всех обидных слов, была самой красивой и желанной, лучшей из всех, кого он когда-либо встречал в жизни… А Шура удалялась к буровой, гордо неся голову в небрежно накинутой цветастой косынке. Ей хотелось вернуться, и если не простить его, то хотя бы вразумить, растолковать, чего она ждет от него. Но она осилила беспомощное движение сердца и ни разу не обернулась.
– «Пока не станешь человеком»… – вслух с ожесточением подумал Алешка и выругался.
С прищуром посмотрев на слепящее солнце, почесал за ухом и двинулся к карьеру.
Бригада еще не приступила к работе. У большого, только что разложенного костра сгрудились землекопы во главе с самим бригадиром. У огня на бревне сидел Илья Опарин, что-то втолковывал людям.
* * *
Все началось с Кочергина.
Его хвалили и поздравляли на вечерней летучке, вручили разом две премии – за изобретение дроворезки (деньги выслали из БРИЗа) и по приказу начальника участка.
После шумной разнарядки Илья направился в библиотеку, к Кате, но следом, как назло, явился Кочергин.
– Мне там премию выписали в двойном размере, – сказал он Тороповой. – За то, что я хочу лучше работать. По-моему, зря. Сейчас все так хотят! Давай-ка, секретарь, перечислим премиальные сразу куда надо. Добавляю еще из заработка сотен семь, чтоб другим не обидно было…
– В Фонд обороны! – сообразила Катя и даже не посмотрела на Илью.
– И хорошо, если бы это по участку пошло, – добавил Кочергин.
Илья даже растерялся на минуту: такое нешуточное дело возникло вдруг! А он-то минуту назад собрался услать вихрастого бурмастера куда-нибудь подальше…
– Ну, чтобы долго не разговаривать, с себя и начнем, – сказал Илья, вооружившись пером. – Нас трое, и агитировать тут некого. Первый – Кочергин, за ним – Опарин и Торопова. А там дело пойдет! На звено самолетов?
– «Комсомолец Севера» звено назвать! – обрадовалась Катя.
– Пиши: «Пробурим до Берлина!» – сказал Кочергин. – И пошли к Горбачеву, он четвертым подпишется!
– И Кравченки оба, – подсказала Катя.
– Глыбин тоже, – пораздумав, сказал Кочергин.
Насчет Глыбина Илья малость сомневался. Но когда показал землекопам список и растолковал суть дела, бригадир оказался на высоте.
– Ты, товарищ Опарин, зря нам большую речь произнес, – сказал он. – Тут дело ясное. Фронт, это как кровь… Своя боль! Я не знаю, чего вы раньше думали… Кочергин это? Ах, башка парень! А я еще думал: куда эту премию? Хотел было бригаду напоить, дурррак! – И с жадностью схватил бумагу из рук Опарина. – Где тут проставить? Семьсот целковых.
– Сверх премии, значит? – спросил кто-то.
– А чего? Дуй на всю прогрессивку! – хохотнули рядом.
Алексей, сгорбившись, сидел на бревне. Конец бревна трещал в костре, стрелял искрами.
«Пока не станешь человеком!» – в который раз повторил он недавние слова Шуры, безучастно слушая разговор. Как же стать человеком, когда к тебе человечьего доверия нет? Вот нынче люди вздумали трудовой копейкой помочь фронту, а полгода назад Алексей предлагал собственную жизнь, отдавал ее сам, без подсказки, в распоряжение государства. Никто не понял его, хотя именно тогда-то он чувствовал себя человеком на сто процентов! Выходит, не нужен он ни фронту, ни тылу? А если не нужен, так, может, и не стоит вкалывать в карьере, менять старую жизнь?
Очнулся, услышав окрик бригадира:
– Давай! Ты один остался!
– Чего «давай»? – тупо огрызнулся Алексей, хотя отлично знал, о чем шла речь.
Он вяло привстал, проставил карандашом в свободной графе три уродливых цифры, обозначавших его месячный заработок, и снова безмолвно уселся на прежнее место.
– Постой-ка! Это ты подзагнул, – разобрав каракули, заметил Глыбин. – Не многовато ли? Чем жить будешь?
– Проживу!.. Может, у меня счет в госбанке!
– Я дело говорю.
– Катись ты со своим делом!
Глыбин почуял, что дальше разговор продолжать бесполезно, и пошел отмерять урок бригаде.
Алешка со злобой глянул вслед. Если бы не было тут Опарина, он много бы наговорил сейчас бригадиру! Он разъяснил бы ему, что кто-кто, а Глыбин-то мог понять, о чем болела его, Алешкина, душа.
При Опарине Алексей почему-то воздерживался. Не потому, что Илья был начальником, а из чувства товарищеского уважения. Если бы не Опарин, переломило бы в тот раз Алешке хребет, как пить дать, и ползал бы он теперь в поселке, как черепаха. А Илья вырос, будто из-под земли, в самую нужную минуту и выручил его, когда другие ошалели со страху и разинули рты. Таких вещей Овчаренко никогда не забывал. Вот начальник здешний оказался суховат, занозист, а ему Алешка особо не дерзил – за ту минутную встречу в гостинице.
Дождавшись, пока Илья уйдет с карьера, Алексей постелил у костра две доски и, завернувшись с головой в бушлат, опрокинул над собой деревянную тачку об одном колесе. Такая поза, правда, не очень располагала к блаженному отдыху, но зато вполне определенно говорила, что нынче Алешка не работник.
Не вдаваясь в причины Алешкиного душевного расстройства, Глыбин с ходу разнес сапогом тонкий тесовый борт тачки, отшвырнул ее и, схватив Алешку за шиворот, поставил на ноги.
– Ты чего вздумал?!
– А ты чего? – ощетинился Алешка.
– Цыц! – рявкнул Глыбин. – Поговори у меня! Тут милиции нет, я те так отделаю, что свои не узнают! Садись-ка!
Степан ногой подкатил бревно. Алешка сел.
Они угнездились рядом, закурили из одного кисета, Глыбин пытался заговорить с Алешкой «по-хорошему», но не достиг успеха. В этот день Алексей так и не прикоснулся к лопате…
Подписка закончилась к вечеру по всему поселку. Деньги вносили даже те, у кого заработка хватало лишь на отоваривание карточек. Выкраивали, отнимали от себя с кровью. Смирнов убеждал своих плотников, не пользуясь писаным докладом:
– Мы тут как у христа за пазухой, братцы! Ни выстрелов тебе, ни ольховой коры с желудями. А ведь на этом сейчас добрые люди бедуют, пра! Письмо вон надысь пришло! Семья, братцы, хуже нашего страдает! Послал им полторы тыщи, а что это за помощь, коль буханка на толкучке – пятьсот рубликов! Теперича одно наше спасение: войну повернуть передом назад. Солдат-то, солдат поддержать. Подписывайтесь, не жалейте!
И люди не жалели. Маленький, заброшенный в глухой тайге, не помеченный на стратегических картах поселок Верхняя Пожма дал в этот день Родине и Армии полмиллиона трудовых рублей.
Люди мирились со всем, отказывали себе и все же жили человеческой жизнью, находили радость в самих себе, не скупились на сердечное слово.
С работы Николай возвращался с Федором Ивановичем. Старик хвалил молодых бригадиров, а потом неожиданно переменил тон:
– Ты, Николай Алексеич, не видал – у твоей бригадирши глаза мокрые.
– У какой бригадирши?
– Что душой-то кривить? – усомнился Кравченко, проваливаясь между бревнами лежневки в тягучую грязь.
Николай помог ему выбраться, остановился на подсохшей кочке, закурил. Старик наклонился, с ворчанием счищая щепкой грязь с сапог.
– Тяни до порога, Федор Иванович, – заметил Николай. – Еще не раз на этой дорожке увязнешь…
Старик выпрямился:
– Пускай ее. Грязь – ерунда! Понемногу все устроим – и жилье, и дороги, и… всю свою жизнь. Но ты что же, начальник, жить по-человечески не думаешь, что ли?
– О чем ты, Федор Иванович?
– А так! Живешь как утюг. Лет-то тебе сколько? Или монах? Ты скажи: долго еще мучить девку будешь?
– Какую девку-то?
Старик будто нарочно тянул время, разыскивая местечко, куда бы ступить, и не оборачиваясь, выговорил наконец с явной обидой:
– Он еще и не знает! Скажи лучше, что не хочешь знать! Неужели не видно, что с Катюшкой делается, а?
Николай вдруг чего-то испугался. Вспомнил, как однажды не ответил Кате прямо, откуда пришло первое письмо. Его окатила горячая волна стыда.
– Выдумки! Ведь не говорила же она сама об этом! – с безнадежным упрямством повторил он.
– А я, значит, сплетник, по-твоему! – обиделся Кравченко. – Старика, брат, не проведешь! Я, может, потому и заговорил, что мне надоело смотреть на эту историю. Жалко вас, молодежь… Проживете всю молодость вот этак, по лихому времени, одеревенеете сердцем, – какой это, к дьяволу, социализм потом будет? Мы и так уж и горе и радость отмеряем то проходкой, то кубатурой, то железными трубами! Куда это годится? Ведь главное – хорошая, настоящая она, не гляди, что без высшего образования там. С такой всю жизнь пройти рядом – светло будет. А ты – злодей, верное дело! Думаешь, за один год жизнь тут, мол, переменится, тогда можно и про любовь думать? Не-ет, мил друг, ты это выбрось из головы! Уж раз мы взялись за гуж, еще на век вперед подмажь подшипники! Так что люби, брат, без отрыва от производства!
Николай усмехнулся:
– Без отрыва от производства, значит?
– А что? – закипятился старик. – Ты молодой, тебе и впрямь покажется, что эта грязная лежневка временное явление. Ну, обживем этот участок, а дальше что? Дальше снова придется разворачиваться! На твой век тайги хватит!
Николай бросил окурок, на ходу задавил его каблуком.
Вопрос такой обсуждению не подлежал, но и старика винить не приходилось – от добра это он.
А Катю долго и трудно любит Илья. Его тяжелое, настойчивое чувство не может пройти даром для Кати. Нужно только, чтобы она чуть-чуть повзрослела и научилась понимать не только других, но и себя.
– В том и беда, Федор Иванович, что не могу я сразу двоих полюбить. Не турецкий султан я, – только и сказал он, чтобы скорее кончить неловкий этот разговор.
– Что-о? – ошеломленно приостановился Кравченко. – Кто же тут лучше Катьки? Не может быть!
– Здесь, может быть, и нет…
– На фронте? – догадался старик.
Николай молча кивнул в ответ. А старик замкнулся, не зная, как теперь выйти из трудного положения. Ему ведь искренне хотелось, чтобы вокруг жили счастливые дети, чтобы хоть в сердечном деле им улыбнулась жизнь в это трудное время. Хотелось помочь…
Мутный прибой тайги катился с обеих сторон на разбитую тракторами, залитую водой и грязью лежневку. Серая хлябь тумана кутала зеленеющую по весне гущу елового подлеска.
– Располагающая обстановка, нечего сказать! – выругался Николай и неожиданно почувствовал, как под сердце подступила расслабляющая тоска. Писем, писем не было уже с прошлого месяца! Где отец и мать, что стряслось у Вали?..
…Дома, на рабочем столе, Николай нашел рапорт Шумихина о прогуле Алешки Овчаренко.
Он недоверчиво пробежал глазами бумагу, прочел вторично и с досадой отбросил в сторону.
Ну что же это за люди такие? Останин упирался в сто двадцать процентов, как бык, покуда не дорвался душой до милых коняг, Глыбин мутил воду больше месяца. Теперь этот!
Этот, впрочем, сегодня внес на доброе дело полный месячный заработок, неделю назад нырял под трактор… А теперь вот – прогул, подсудное дело.
Вечером Николай вызвал Овчаренко к себе.
Разговор предполагался непохожий на прежние. Алешка в кабинете начальника утерял былую лихость и неуверенно топтался с ноги на ногу у порога. Мял шапку в руках, а глаза бегали затравленно: он, по-видимому, знал о рапорте Шумихина.
И Николаю не понравилась его затравленность.
– Садись! – сказал он холодно.
«На сколько лет?» – хотел было дурашливо спросить Алешка, но вовремя сдержался. Аккуратно, на носках, будто боясь запятнать пол сапогами, прошел к окну, присел на краешек табуретки. «Ого! Такой и по морде может съездить, и очень даже просто!» – заключил он.
– Комсомольскую организацию, значит, не признаешь? – задал Горбачев довольно мирный вопрос, но сметливый Алешка без труда усмотрел в нем каверзную сердцевину.
– Вы меня на эту мушку не берите! Я в политике не разбираюсь. Темная она для меня, политика! – не моргнул он глазом. – Я людей знаю! Опарин – это партейный для меня человек, ясно. А насчет Шумихина – мне дела нет, что он у вас членские взносы платит. И навряд ли кто в этом деле меня уговорит! То же самое – и с комсомолом!
– Я о людях именно и речь веду! – перебил Николай. – Не уважаешь людей! А они тоже живые! Взаимно платят тебе – рублем за копейку!
– Люди – сволочи! Они друг другу даже по пустякам не верят, чего их уважать? Вон тот раз приехал я с городу, похвалился: мол, чай пил с новым начальником. На смех подняли. А зачем? Я, может, сказал это не из своего интересу, а по другой причине…
Какая причина заставляла Алешку хвалиться, Николай не стал выяснять.
– Как же ты думаешь дальше? – спросил он.
– Дальше… все так же, по волнам, по морям! – с какой-то грустной лихостью ответил Алешка. – Не везет в жизни…
– Так кто же хозяин в твоей жизни, скажи? Дядя? А такую истину не слыхал: «Человек – творец своего счастья»? Хотя и пышно сказано, и все же, по-моему, верно!
– Эта истина для красного словца.
– Нет, это правильно сказано, только надо понимать слова не по-свински, когда ничего не видишь дальше своего корыта, а малость шире! Сообща действовать!
Алешка засмеялся, подумал и дерзко спросил:
– Может, и верно. Но ведь вы, к примеру, когда учились, добивались своего, то, наверное, не обо мне же думали?
– В самую точку! – засмеялся Николай. – Я-то учился для себя. Для того чтобы делать полезное дело, понял? Работать! Что и требуется от каждого. И стараюсь, чтобы выходило как следует. А другой вроде тебя – изо всех сил мешает. Как же это получается?
– Это вы насчет нынешнего? – схитрил Овчаренко.
– Насчет прогула, – прояснил существо дела Николай.
– Говорю, душа болит, товарищ начальник.
– Да как бы ни болела, а уж врагу помогать…
Алешка взвился, будто его пронзили раскаленным железом:
– Вы мне этого слова чтоб…
– Сядь! – властно ударил кулаком по столу Горбачев. – Не нравится? А бузу тереть в военное время – это как назвать?!
– Не могу я тут больше! – вскричал Овчаренко. – Три раза просился на фронт… Не берут!
– И опять дядя виноват? В игрушки играешь?
Алешка помрачнел, с досадой махнул рукой: «Эх, разве вам это понять?!» Черные глаза его загорелись диковато, злобно.
– Да я на всю жизнь смотрю как на игрушку! Как на дурной сон! Потому – она больше не стоит! Один раз споткнулся, а теперь мне и рук не вяжут, и ходу не дают! Кол, выходит, сколько ни поливай, дуба не вырастишь. Что мне осталось-то? Чудить? А почему все же не берут на фронт, вот непонятно, а?
– Почему – не знаю, наверно, не доверяют.
– Чепуха! – обиделся Овчаренко. – Ваше дело, конечно, не доверять, проверять и все такое прочее… Это ваше дело! Но… я вот что у вас спрошу… Вас батька когда-нибудь, пацаном, порол?
– Это ты к чему?
– Нет, вы скажите, только правду!
– Ну, допустим… Влетало!
– Так вот. Когда тебя лупят, до смерти обидно. Злой бываешь, что правда, то правда! Наказания – его, товарищ начальник, никто не любит и каждый боится. Но если сосед по пьянке придет бить вздорного батьку, ты что же будешь делать, сынок?
– Дальше что?
– Так что же вы думаете, что я фашистам продамся, что ли? Наказан, мол, в прошлом! В прошлом! – с ненавистью повторил он последнее слово. – А этого прошлого – кот наплакал! Ну какое у меня прошлое?
Не любил Алешка оправдываться, а все же приходилось. Выпалив все свои доводы, ждал.
– Как же быть-то? Надо, по-видимому, чтобы за тебя поручились, рекомендовали на фронт! – обнадеживающе сказал Николай. – К примеру, начальник участка, рабочком, комсомол.
– Товарищ начальник! Будь человеком! – обрадовался Овчаренко.
– Погоди, погоди! Все здорово получается, кроме главного. Ручаться-то за тебя опасно, вот в чем дело! Приду я в военкомат: возьмите, дескать, на фронт Овчаренко, он хороший парень. «А чем, скажут, он проявил себя, что вы за него хлопочете?» А мне и сказать нечего, рот на засов! Вот, брат…
– Как же мне дальше быть? – нетерпеливо спросил Алешка и встал, весь потянувшись к Горбачеву.
– А я тебе этот вопрос вначале задал.
– Я теперь ничего не знаю… – признался Алешка.
– Я давно вижу, что ты не знаешь. Для этого и посылал к Тороповой. Она бы наверняка подсказала, понял?
Алешка молчал. Николай почувствовал, что пора говорить о главном.
– Я лично вот что тебе посоветую, – сказал он. – Иди работать верхолазом. Это работа денежная, и главное – заметная. Ты не улыбайся: заметная не оттого, что сидишь наверху, а потому, что тяжелая и опасная. На нее не каждый пойдет. Глянь, сколько верхолазов в районе? Раз, два – и обчелся! Поработаешь, чтоб о тебе добро заговорили, – буду ходатайствовать об отправке на фронт, и ручаюсь – пойдешь. А не хочешь – живи – живи как знаешь, я не нянька. Ну?
– Я работы не боюсь. – Алешка вплотную подошел к столу. – Завтра же за себя работой скажу, перечисляйте к Шумихину! Но ежели и тут у меня ничего не выйдет, то…
– Выйдет! – прервал Горбачев. – Выйдет, если перестанешь выкидывать номера. Смотри, держись! Высоты-то не боишься? – И засмеялся, вспомнив старый разговор в гостинице – про говядину. Потом достал из ящика шумихинский рапорт, показал Алексею и медленно, свернув, разорвал надвое. – Гляди, это – в последний раз! И придется отработать этот день, в выходной. Запомни!
Алешка весь подобрался, начал вдруг тереть ладонью лоб, скрывая глаза. Он же ожидал, что его наверняка отдадут под суд.
– Спасибо тебе, Николай Алексеич! Спасибо! Ты – человек! – сорвавшимся голосом вдруг заорал Овчаренко и, пятясь, споткнувшись о порог, вывалился в тамбур.
Алексею очень хотелось поделиться с кем-нибудь распирающей душу радостью, и он не задумываясь направился в темноту, на дальний огонек кронблока первой буровой. К коллектору – Шуре Ивановой.
* * *
Снег таял, и окрест поселка обнажались гари – огромные черные кулиги, следы чудовищного нашествия огня.
Говорили, что лес горел прошлой осенью, но иной раз казалось, что пожары и всяческие стихии свирепствовали здесь целую вечность, испепелив зеленое богатство земли. Казалось, не найти на просторах России ни одного самого далекого уголка, куда не заглянула бы война черными глазницами смерти.
И вновь в поселок пришли письма.
Николая встревожил конверт. Нет, письмо было не от Вали, – на конверте стоял сталинградский штемпель, адрес был написан материнскими каракулями.
Значит, его письмо все же отыскало родителей в эвакуации, значит, они у дяди, на Волге!
Он торопливо рвал конверт, бумажки – три листочка – выпали, закружились над полом. Николай схватил их и стал читать так, как они попали в руки, – в материнских письмах всегда трудно было отыскать конец и начало.
Сердце сжималось от ее беспомощных, но сердечных, пропитанных вечной материнской мукой слов.
«…Родимый мой сыночек Коля, шлем тебе наш низкий поклон – твоя мать Наталья Егоровна и дядя твой Михаил Кузьмич с супругой Таисией и детки их Светлана и Володя. Родимый мой сыночек, как мы уж болеем все за тебя, я рада дюже, что ты не попал на проклятую войну и работаешь честно и угождаешь начальникам, это хорошо, дорогой сыночек. Не спорь с ними, с окаянными!..
А еще сообщаем тебе, что отец наш Алексей Кузьмич не дождался тебя, помер по дороге…»
Отец!
Отец с большими, мозолистыми и все же отцовскими, ласковыми руками, что подсаживал его на колхозного стригунка, учил держаться за поводья! Огромный небритый человек с добрыми и строгими глазами, от него пахло всегда пшеницей и по́том, весенней пашней! Ждал все сына-инженера… В детстве не раз порол за ложь, всякий обман и зло к людям… Отец!
«…А станицу нашу немец-супостат сжег до основания, и на пожарах отец несчетно обгорел, и везли его с беженцами мы на колхозном возу, быками, и не уберегли, не было фершала, и он отмучился в степе, к закату, а похоронили его вместе с председателем нашим Макаровым у станции Гумрак, недалече от Волги, и в это время нас бомбил немец… И я молилась, дорогой сынок Коля, а убиваться некогда было. И ты за молитву мою меня не вини, старую, потому – не сказать словом, как мы умаялись все…
А еще прописываю тебе, что город здешний бомбят денно и нощно и не знаем, когда конец будет. Сидим в погребах, и надо ехать дале, за Волгу, собирается и Михаил Кузьмич с семьей. И вот, сыночек, я и не знаю, откуда буду писать тебе в другой раз, и боюсь, что не свидимся, не увижу я тебя, мово родного.
За меня пока не тревожься, паек нам назначили и берут в госпиталя за ранеными солдатиками ходить, и я рада, что могу им чем-нибудь помочь, все такие молодые и горем убитые, и все на фронт просются…
За тем остаюсь твоя мать и родные наши с детишками».
Николай машинально сунул письмо в нагрудный карман, подошел к окну, отодвинул рыжую бязевую шторку.
За окном было черным-черно, с крыши лилась вода. Разбухшее небо навалилось на крыши, на обгорелые леса – было душно и тягостно.
Расстегнув ворот, он вернулся за стол, посидел, собираясь с мыслями. Снова достал письмо, посмотрел число и месяц.
…Они двигались в огромном таборе беженцев глубокой зимой, по вьюжной степи, днем и ночью. Падал скот, и умирали люди, и в санях с бычьей упряжкой мучился на соломе от ожогов отец. И рядом умирал председатель колхоза Макаров – тот, что приехал в станицу и организовал в тридцатом году колхоз «Красное Сормово». Они спасали от огня колхозное добро, а потом пришло время бросать все…
…Под станцией Гумрак в мерзлой глине старики и старухи долбили братскую могилу. И немец бомбил, а старухи молились…
Всё. Нет слез, только покалывает веки, спирает грудь.
Пойти к людям, сказать им? Облегчить душу?
Зачем? У них своего горя непочатое море…
«Мать – куда поедет она, одинокая, слабая старуха?»
Он написал заявление начальнику комбината с просьбой вызвать ее на Север, к нему, выхлопотать пропуск. Снова посидел, ссутулившись, над заявлением, соображая, что делать дальше.
Очнувшись, увидел у порога Илью Опарина. Тот мял в руках ушанку, медленно шел к нему, сутуля плечи. Сказал, не разжимая зубов:
– У Золотова сына убили. Танкиста…
17. ПОВЕРИТЬ ЧЕЛОВЕКУ…
Похоронная – не письмо. Тайну ее нет нужды скрывать конвертом. Тайна эта становится явной, как только в печатный бланк, размноженный тысячами экземпляров, чья-то рука впишет одну-единственную фамилию.
После извещения к Золотову как-то сразу переменились люди. Жил в поселке одинокий, хмурый человек, его сторонились и не очень-то любили – и вот оказалось, что человек жил все это время в тревоге за единственного сына, в тревоге человека, растерявшего семью и снедаемого одиночеством.
В эти дни бригада работала как часовой механизм, чтобы не причинять Григорию Андреевичу даже тех малых огорчений, к которым он давно привык. Даже Шумихин на разнарядках заботливо подвигал ему табуретку и, словно извиняясь за прошлые недоразумения, приглашал:
– Садись, Андреич, уходился небось? Закури крепачка, отсосет малость от души. – И доставал жестянку с махоркой и бумагой.
Кочергин перед концом разнарядки подошел к Золотову, взял под локоть:
– Ты, Григорий Андреич, того… Может, отпуск бы взял на неделю, пока душа угомонится? Я бы присмотрел за бригадой, один черт не спим по ночам… А?
– Что ты, парень! – отказался Золотов. – Без работы вовсе с ума сойдешь!
На буровых мастеров со своего места пристально посмотрел Горбачев.
– Это верно, Григорий Андреич, без работы мы тут голову потеряем, – задумчиво сказал он. – Одно у нас спасенье – люди и труд.
А когда расходились, попросил мастеров задержаться.
Назревала новая неувязка. Монтаж третьей буровой подходил к концу, а управление пока не могло выделить участку третью бригаду.
– Душа не потерпит, чтобы готовая, смонтированная установка стояла, – сказал Николай. – А что делать – хоть убейте, не знаю.
– Что же управленцы думают? – возмутился Кочергин.
– Через месяц обещают, – вяло пояснил Николай. – А за месяц много воды утечет.
– Графики мы здорово перекрыли, вот и нет резерва, – угрюмо заметил Золотов. – Что же, на месте готовить, что ли? Но и для этого время надо немалое!
Все разом замолчали. Выхода не было. На столе Николая громко тикал будильник.
– Пятнадцать буровиков! Не шутка! – первым заговорил Кочергин. – Я как-то прикидывал, что у нас в каждой бригаде можно по три человека сократить. Верховой занят лишь на спуске-подъеме, а во время проходки делать ему вроде бы и нечего. Но это все мелочи: с двух бригад – шесть человек средней квалификации… А надо бурильщиков, помбуров, где их возьмешь?