Текст книги "Иван-чай. Год первого спутника"
Автор книги: Анатолий Знаменский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 37 страниц)
Девушки молча поднялись на крыльцо, в темном дощанике Катя замешкалась: из-за двери несся невероятный гам, гремела крепкая мужская брань.
– Открывай, чего уши развесила! – грубо толкнула ее Дуська и распахнула двери.
В кабинете было сине от дыма, душно от тесноты и ругани.
– Самоуправство! – орал Ухов. На крюке у потолка жалко мигала керосиновая лампа-«молния». – Я – категорически! Мои должности, включая сторожа продкаптерки, – номенклатура ОРСа и управления комбината! Начальнику участка пока еще не дано распоряжаться материально ответственными кадрами! Легче всего разогнать! А их готовить еще нужно, годами готовить! Можете, одним словом, рубать лозу, но никто ваших приказов не утвердит…
Катя с подружкой протиснулась бочком в дальний угол, спасаясь от энергичных жестов спорящих. Горбачев был так взбешен, что у него подергивалось веко, ходуном ходили под кожей желваки скул, губы стали тонкими и злыми, – он был некрасив в эти минуты и даже неприятен.
– Сейчас начальник гвозданет Костю! Побей меня бог, гвозданет! – с восторгом шептала Дуська, вцепившись в Катино плечо.
Горбачев завхоза не ударил. Он выругался страшно и длинно и, не обращая никакого внимания на речь завхоза, ткнул пальцем в сторону Яшки Самары:
– Вам понятно распоряжение? Сейчас же передайте кухню Евдокии Сомовой. Дуся! Принимать все будете с Золотовым, он человек понимающий, поможет…
Самара бросил окурок к печной дверце, расстегнул дрожащими пальцами верхнюю пуговку на вороте рубахи.
– Как то есть? Я специалист! – срываясь на визг, завопил он. – Жаловаться буду! В профсоюз! Какие у вас доказательства?
– Подберите окурок, здесь не конюшня! – рявкнул Горбачев так, что длинный язык копоти скользнул по стеклу лампы, и Самара послушно склонился к печке.
– Наглец! Какие тебе еще доказательства? – возмущенно пробасил Золотов и кивнул Кате и Дуське: – Пошли, девчата! Примем пищеблок по наличию, акт составим. Пускай тут пререкаются с начальством, крысы амбарные! Нашли у кого тащить, у голодных работяг!
– Давайте выполняйте приказ! – прикрикнул Горбачев на девчат.
– А мне куда? – спросил Самара.
– Я с самого начала сказал: за жульничество – на лесоповал, и до самой победы! К покровителям, в город, не пущу, имейте в виду! Завтра в бригаду Серегина!
Самара никак не ожидал такого оборота. Ну, выгнали с выгодной должности на Пожме – подумаешь, беда, в городе можно устроиться! Свои люди и там найдутся! Важно только отсюда упорхнуть подобру-поздорову… Так нет, не пускает Горбачев, как древний владыка действует! Власть превышает! Ясное дело, у него люди дохнут, как мухи, причину искать нужно…
– Козлом отпущения, значит, хотите сделать?
Самара растерянно стрелял глазами поочередно в Ухова, Опарина, просяще глянул в сторону Шумихина. Тот не принял его взгляда. Самара опустил голову и двинулся к порогу. Хлопнуть дверью ему не дал Золотов, шагнувший следом. За ним ушли девчата.
Ухов закурил толстую папиросу, покусывая мягкий мундштук. Папироса была довольно внушительная, поза тоже свидетельствовала о непоколебимом самоуважении завхоза, но пальцы мелко вздрагивали. Костя никак не мог понять, разобрался ли Горбачев с капустной историей или нет. На всякий случай вел себя так, будто ничего за собой не знает.
– Товарищ Опарин, вас, как партийного секретаря, предупреждаю, что будут серьезные неприятности, – спокойно заявил он. – Вы покрываете самочинные выходки начальника, хотя каждому ясно, почему нервничает товарищ… а может, лучше – гражданин Горбачев. Ему, ясное дело, не поздоровится и за нарушение техники безопасности на вышках и за допущение людей на работу в актированные дни. Есть и другие аспекты… Но вы-то, у вас должно быть политическое чутье!
Шумихин застонал, как от зубной боли. «Я говорил, не надо с этим чертоломом связываться! Все статьи знает!» Человек упал с вышки, где старшим десятником с самого начала утвержден он, Шумихин. Шкуру могут снять – и очень даже просто – в первую очередь с него, с Шумихина. А Горбачев ведет себя как школьник, не видя в этой истории никаких подводных камней.
– У вас какая специальность, Ухов? – желчно спросил Николай, заделывая самокрутку из кисета Опарина.
– Можете в личное дело глянуть, – небрежно отвечал Ухов, бросив ногу на ногу и раскачивая носком хромового сапога. На глянцевитом утином носке переливался оранжевый зайчик от лампы.
Николай открыл ящичек, нашел учетную карточку завхоза.
В графе «Гражданская специальность» значилось веско и впечатляюще: «Адмхозработник».
Николай показал карточку Опарину:
– Видел? И никаких институтов кончать не надо!
Шумихин было потянулся пальцами к анкете, потом передумал.
Но вот штука – Горбачева-то нимало не тревожила опытность завхоза. Шумихин недоумевал.
– Специальность, конечно, внушительная, – с усмешкой кивнул Николай и вдруг обернулся к счетоводу: – Сучков, дайте-ка мне оборотную ведомость и расходные ордера за прошлый месяц!
– Все сдано в ОРС, товарищ начальник! – Сучков тяжело дышал, держал руки по швам. Короткие волосы стояли торчком.
– Копии, копии! Что крутитесь?!
– Мыши их съели, копии, – усмехнулся Ухов. – Черновик не документ!
– Не документ? Тогда давайте подшивку котловых ордеров за этот месяц. Вчера вы их мне на подпись целой пачкой сунули, еще смеялись: под красный карандаш, мол!
Ничего не изменилось в лице Ухова, но Сучков понял: на этот раз тонуть ему, работнику учета.
– Ордера, ж-живо! – грохнул кулаком по столу Николай, перехватив их безмолвный обмен взглядами.
Сучков выскочил за дверь, а Ухова Николай подозвал ближе к столу.
– Я в этих ваших комбинациях действительно малограмотный человек. Но вы же совсем обнаглели, гражданин Ухов. Ведь любому дураку покажется странным: по ордеру овощи списали и даже талонами покрыли расход, а на кухню в натуре не выдаем. Люди овощей в глаза не видели, поскольку у них не было талонов в карточках, а у вас эти талоны фигурируют как отоваренные. И вы не стесняетесь всю эту галиматью совать на подпись, считая, что бывают дураки и с высшим образованием. Как это все понять? Может, поясните, гражданин Ухов?
Шумихин уже смотрел на Николая с восхищением. Когда же Горбачев успел во всем разобраться? Возможно. Золотов его научает? Но – срок мал. Ему, Шумихину, к примеру, за всю жизнь не удалось постигнуть премудростей учета… Покосившись на Ухова, он только презрительно плюнул под ноги и растер валенком.
– Завтра сдадите дела, – сказал Ухову Горбачев и встал. – Я больше не могу подписывать жульнические документы и доверять самое ответственное по нынешним временам дело «адмхозработнику» с уголовными наклонностями. Сегодня же оформите акт о хищении талонов у рабочих, и чтобы в течение недели вернуть людям все до крошки! Можете быть свободным!
– Это махинация счетовода! – вдруг завопил Ухов. – Я ордера тоже подписываю десятками! Ничего не знал! Семен Захарыч, вы же меня знаете как верного человека, вверните слово, прошу!
– Г-гадюка! – тонко завопил Шумихин и неистово застучал своей палицей о пол. – Двурушник и вредитель, сволочь! За пазуху ко мне влез, а?! Судить тебя будем как контрика!
Николай придержал Шумихина за локоть, а Ухову приказал удалиться. Когда тот вышел, он устало опустился на стул, задумчиво сдавил голову ладонями.
– Жуликов выгоним, отправим материал в суд. Пищеблок наладим… Но все это половина дела. Нужно не только отдать в котел все, что полагается по карточке, нужно разбиться в кровь, а изыскать дополнительные источники снабжения. Думать надо. Думать, Илья!
Шумихин подпер щетинистый подбородок кулаками, шептал ругательства, все еще переживая недавнее потрясение. Он не мог простить себе, что ошибся в Ухове.
– Илюха! – вдруг спохватился Николай. – Я не один раз думал – не разрешат ли нам цокнуть пару лосей по лицензии, а? Ведь это – с полтонны мяса, доброй говядины, и забот никаких. А после войны поголовье восстановится, лосей тут, наверное, много. Как думаешь?
За Опарина ответил Шумихин:
– По лицензиям бить смысла нет. Заставят оприходовать мясо и пустить в счет нормы. А нам нужно добыть продуктов, чтобы попало в котел сверх карточек.
Вошел Сучков с пачкой расходных ордеров. Николай молча забрал у него бумаги и, сунув в ящик, резко задвинул его. Сучкову махнул на двери.
Счетовод отошел к порогу, топтался, собираясь что-то сказать.
– Завтра, завтра! – зарычал на него Илья. А Горбачеву сказал: – Медведя бы подвалить. Отпуск давайте на неделю – обеспечу. В Лайках у нас есть дед, знает два логова. Если заплатить, не откажется подсобить.
– А колхоз нам не мог бы помочь? – задумчиво спросил Горбачев.
– Колхоз – вряд ли, – скептически возразил Илья. – Колхозники сами беду нянчат с прошлого года обеими руками, хлеба не хватает… чем помогут?
– А может, съездим все же? Я туда собираюсь давно по старинным делам… Заодно со своим дедом поговоришь. На отпуск можешь рассчитывать, но чтобы медвежью тушу в общий котел и – без накладных! А?
– Когда едем? – спросил Илья.
– Да хоть завтра. Дела подгоняют во все лопатки!
Разошлись поздно. Николай по пути заглянул еще на кухню. Там горел свет, работала золотовская комиссия.
Катя и Дуся управились только к полуночи.
По пути домой, у барака лесорубов, перед ними возник темный силуэт. Остановился на тропе, звякнул железом:
– Кто такие?!
Катя и Дуся шагнули в сторонку, к фонарю над входом барака.
– А-а, руководящая! – радостно закричал человек, и Катя узнала Алешку Овчаренко.
Он бросил лопату и лом, раскинул руки, но Дуська сунула ему кулаком под дых:
– Не озоруй!
– Недотроги, черти! – выругался Алешка. – Куда в полночь мотались? Признавайтесь, а то в стенную печать мигом сообщу!
– Сам-то куда, не по темным ли делам? – хохотнула Дуська.
Алешка снова выругался:
– Коленчатый вал, чертяка, поднял ни свет ни заря, самый медовый сон разрушил! Почетное дело мне навязал… могилы копать. Жмурикам. «Ночью, – говорит, – копать, чтобы в народе мораль не разводить». Хорош бес! Вечно у него все, будто с грудными младенцами – все обмануть хочет людей!
– Хоронить будем днем, к чему это? – недовольно спросила Катя.
– Я ж и говорю, с перекосом старик, – согласился Алешка. – Такие всю жизнь коверкают, а ему подчиняться нужно… Взялась бы ты, руководящая, за него, что ли! Не дело это, мол, Семен Захарыч, ночью могилы копать…
Катя уловила в словах Овчаренко что-то обидно-злое, недоброе. Сказала с горечью:
– Ну зачем ты, Алексей, злобишься выше меры? И говоришь как враг. Ведь ты же добрый, я знаю…
– Я – добрый? – искренне удивился Алешка.
– Добрый. Ну, не повезло тебе в военкомате – переживешь. Не болтай гадости, повезет в другом…
Алешка поднял ломик с лопатой, постоял, глядя вслед уходящим девчатам.
«Я – добрый? – снова спросил он себя и грустно усмехнулся. – «Повезет в другом»… Чертовка руководящая-то. Знает, что ли, что и в другом у меня дела плохи?..»
У него расстроились отношения с Шурой.
Как и следовало ожидать, она узнала о похождениях Алешки.
Перед подругой Шура постаралась не подавать вида: «Ну и пусть… Подумаешь!» Но слова эти были сказаны так неубедительно, что даже простодушная подружка не поверила в них. Не верила им и сама Шура.
Вчера вечером она составила суточную сводку по бурению, оделась потеплее и пошла в поселок, в контору. В сумерках по дороге гомонящей толпой шли с работы люди. Как всегда, рядом с Глыбиным шел Алешка.
Он издали заметил Шуру и умолк. Ему, наверно, захотелось повернуть вспять либо провалиться сквозь землю, но деваться было некуда – шел навстречу.
Она вольна была гордо пройти мимо, даже не глянув на него. У Шуры хватило бы мужества для этого. Но неизвестно отчего Шура сама вдруг поспешно свернула на узенькую тропку к избушке, в которой теперь жила Наташа.
Открывая дверь, мельком оглянулась. Отстав от других, на пустынной дороге стоял Алешка с лопатой на плече и пристально смотрел ей вслед.
Шура знала: стоило ей подойти к нему – и вся его напускная лихость слетела бы прочь и он чувствовал бы себя провинившимся мальчишкой… Но этого нельзя было сделать, Шура после такого шага перестала бы уважать себя.
Проще было бы возненавидеть его, забыть навсегда, как о чужом и пустом человеке. Но и это было свыше ее сил, потому что сердце ни на каплю не хотело уступать рассудку. Потому что тогда он не остановился бы здесь, на дороге, и не смотрел бы ей вслед такими покорными, ждущими глазами.
Да! Шура очень-очень хотела, чтобы он мучительно думал о ней!..
Но откуда об этом мог знать Алешка? Он видел только то, что видели и его спутники: девчонка торопливо сошла с дороги, побежала узкой тропкой, чтобы не повстречаться…
Было отчего томиться и страдать бессонницей, в результате которой Алешка и попал ночью на глаза Шумихину. В другой раз никакая административная воля не заставила бы его в полночь подниматься на работу, оставив теплую постель. Тем более – копать могилы…
Шумихин, верно, здорово удивился, не встретив обычного отпора с Алешкиной стороны, когда посылал его в наряд.
«А эта, руководящая-то! «Ты, говорит, добрый…» Разглядела, значит, через комсомольские очки! Вот бабы, не обидь один раз – до смерти будут рассказывать по секрету, какой хороший бандит попался на узкой дорожке… Смех! А доброту, видать, придется положить в карман, – раздумывал по пути Алешка. – Время такое приходит, что по доброте можно и дуба дать… Ушки придется держать топориком!»
Лес, обмороженный и мрачный, смотрел со всех сторон на одинокого человека. Глухо позвякивала лопата о ломик. Алешка шел к назначенному месту основывать новое кладбище…
Место, которое определил Шумихин, посылая его в необычный наряд, было сухое, высокое, на прошлогодних вырубках, – отсюда в ясную погоду виделось далеко окрест. Но сейчас покуда темно было, жутко, одиноко, – над землей шла беззвездная полярная ночь.
Тощий молодой месяц косо выглядывал из-за серебряной кромки облака, а под ним, вкруг пепельно-синей поляны, замерли поодаль друг от друга черные могучие кедры-семенники, в островерхих папахах серого каракуля, с полной выкладкой снега и хрусткой наледи на широких плечах. Они ссутулились, словно часовые в почетном карауле.
Проваливаясь по пояс в снег, Алешка выбрался на середину поляны и, сдвинув потную ушанку, постоял в раздумье, огляделся.
– Н-ну… старина, – вслух помянул он Канева, поеживаясь то ли от мороза, то ли от невеселых размышлений. – Был ты добрый работяга, жил никому не в обиду, жалко мне тебя, брат! Ругал ты меня немало, а то и жалел втихомолку, и не думалось, что придется так вот нежданно-негаданно прощаться… Да и я, дядя Назар, сроду не копал ни под кого яму, не взыщи, дядя Назар!..
Алешка выбрал издали самый высокий кедр, под стать бывшему своему бригадиру, и промял к нему след. Потом обломал и оббил лопатой нижние ветки, раскидал снег.
Мерзлый суглинок на удар лома отозвался железным звоном. Алешка ударил еще раз изо всей силы, с выдохом, но лом и на этот раз отковырнул лишь малую крошку мерзлоты. Нелегкое было дело – копать могилу…
– Не принимает тебя земля, дядя Назар, – с обидой сказал Алешка и отшвырнул лом. – Не принимает твоей незаконной смерти… Слышишь, дядя Назар?
До ближнего штабеля было шагов двадцать. Алешка упарился, пока натаскал дров. Развел два огромных костра, чтобы отогреть неподатливую землю. Сухие бревна горели на морозе жарко и яростно. Огонь рвался к темному небу, доставал лохматый лишайник на кедровых лапах, сыпал искрами.
Алешка устроился под кедровым шатром. Сидел, привалившись к шершавому стволу, курил в ожидании, пока прогорит костер.
И когда к рассвету огонь наконец прогорел, Алешка долго еще сидел неподвижно, не принимаясь за работу. Вспоминал забытых людей с их судьбами, свое детдомовское и вовсе бездомное детство, силился вспомнить какие-то сказочно-грустные стихи, читанные давным-давно воспитательницей в детдоме, – стихи про одинокую сосну на Севере дальнем…
* * *
В конце марта установились на редкость теплые, солнечные дни. Снег по-прежнему еще горбатился на тесовых кровлях, но к полудню бурые потоки дружно полосовали избяные карнизы, и прозрачные голубые сосульки с тонким, стеклянным звоном падали с крыш.
В деревне приближение весны было особенно заметно. Подтаивала унавоженная узкая дорога, оголтело чирикали воробьи, и по-новому, весело и голосисто, орали петухи, радуясь проталинам. Пахло сенцом, сосновой смолой. Томилась долго скованная льдами земля.
Николай сам правил парной упряжкой. Илья дремал, закутавшись в тулуп и привалившись к спинке обшивней. Лошади дробно прогрохотали по мосту и вынесли санки на крутояр, к околице. У росстаней, где обнялись две старые березы, распустившие до земли тонкие, почерневшие в оттепель ветки, Илья очнулся, привстал, начал знакомить гостя со своей деревней.
Деревушка была неказистая, избы походили на головешки, так и сяк, в беспорядке разбросанные по снегу. На старой шатровой церкви со сбитой колокольней висела клубная вывеска. Узкие переулки – в глубоком снегу, только на одной улице была наезжена узкая колея – в лес, за дровами.
Подъехали к высокой избе в три окна. У крыльца, близ талой лужицы, копошились куры. Илья повел Николая в правление, представлять сельским властям. Сухие, нагретые солнышком деревянные ступени жалобно заскрипели под дюжими гостями, по ним, видать, давно не ступала мужская нога.
Председатель колхоза Прасковья Уляшова охнула, узнав Илью, бросилась из своего председательского угла к порогу, помогла приезжим раздеться. Тулупы пристроили у жаркой голландки, нашлись для гостей и старинные, гнутые стулья. Николай с любопытством рассматривал внутренность северной избы, сложенной из корабельных бревен, с тесаными стенами, длинными лавками от угла до угла. В простенках висели еще довоенные плакаты, изукрашенные кумачом и золотом, до отказа наполненные снопами ядреной кубанской пшеницы, крымским виноградом, исполинскими корнеплодами Украины и всяческой снедью подмосковных земель. На одном, в обрамлении все тех же золотых пшеничных стеблей, осанистая крестьянка с налитыми здоровьем щеками держала в оголенных по локоть руках блюдо с хлебом-солью, улыбалась, выставляя напоказ два ряда чудесных зубов. Она будто была списана со здешней председательши. Те же налитые щеки и горделивая осанка с крутым перегибом в пояснице. А полные груди под кофтенкой – будто под ордена. Да, если бы не усталость в глазах да не пучки морщинок, разбежавшихся от глаз, сошла бы Прасковья за ту цветущую колхозницу!
Илья тоже не устоял:
– Все хорошеешь, Паша? – удивился он, весело оглядев женщину, проворно убиравшую тулупы.
– Ничего не берет, не говори, парень! – быстро сказала она. – Чего только не вынесет, чего не переживет баба! Привыкли… Что ж, в солдатках ходить да не хорошеть – грех… Осенью, правда, сделалась как щепка, перевелась с мужицкого труда, а сейчас что! Солнышко вон пригревает, пережила, значит, еще одну зиму…
– Пережили… – вздохнул Илья. – Старик Рочев живой ли?
– Как ему не жить, ежели один-единственный мужичонко на всю деревню! Шорничает помалу, самогон еще пьет, козел старый!
– Откуда ж самогон-то?
– Картошку – десять гектаров – не успели убрать, упустили под снег. Ну вот он и ковыряет ее… А вы-то зачем пожаловали за сотню верст, ежели не секрет?
Илья представил ей Николая, объяснил цель поездки. Председательша срезала начальника Пожемской разведки строгим взглядом, погасила бабье жадное любопытство в медленном, тягучем прищуре:
– Харчишек, значит, и вам не хватает? Скудные дела пошли, господи… Ведь и нам есть чего попросить у вас, хоть того ж самого бензина либо проволоки, но – не получится натуробмена, мужики, не получится. По сусекам уже ветром все вымело, страшно сказать!
– Лосей били? – спросил Илья.
– Три штуки по лицензии, одного так ухлопали, не докладала я, ведь это – последнее спасение… – легко призналась Прасковья. А лицо стало жестким и печальным. – Зачем спрашиваешь-то?
– Так, для себя… Думаю, не разрешат ли нам? Но не надо, видать, и просить. Переведем лосей до конца войны, если все начнем стукать… Вот медведя думаю с дедом Рочевым ковырнуть…
– Медведь-то на колхозных угодьях? – засмеялась Прасковья. – Может, налог с вас какой-нито запросить?
Илья поднялся, надел рукавицы.
– Проси, если выпросишь, я пока пойду лошадей пристрою. Куда поставить-то, говори, хозяйка?
Он вышел, пригнув голову под низким косяком двери. Солнце павлиньим пером размахнулось на пол-избы, позолотило пыльный столб – от окна до порога.
– Молодой еще начальник-то, – как о постороннем сказала Прасковья, покачав головой, и присела напротив Николая, положив свои большие, красивые руки на стол. – Мо-о-о-лод, поймет ли?
Великая сила дана женщине! Только вышел Илья, что-то заставило Николая стать строже, официальнее с этой красивой солдаткой. А она, наоборот, как-то сразу сделалась мягкой и податливой, будто добрая соседка. Но не навязывалась, нет, а как-то удивительно красовалась перед ним, нежилась в весенней теплыни.
«Знает себе цену колхозница!» – в душе усмехнулся Николай. И почему-то пришло сравнение: «Лет через десяток точно такой станет Катя Торопова…»
– Так что же… Бочку керосина дадите, товарищ начальник, и забирайте медведя вместе с пьяным стариком, а? – деловито осведомилась председательша, поигрывая глазами. Щеки у нее румянели, словно от близкого огня.
– Тонну картошки…
– Что?
– Ну, полтонны, а? – сбавил цену Николай.
– Семенная… – неуступчиво вздохнула председательша.
– А хорошенько подсчитать, поскрести на полатях? Ведь не для меня, не для вас дело – для общей пользы.
– Меня убеждать, Николай Алексеев, не нужно… – строго сказала она. – Было бы что – разве я не выписала бы… Эх, милый! Пойди по избам-то! До чего докатились, посмотри!.. Уж и не знаю, как дальше жить-то будем!..
Она вдруг всплакнула. Глаза у нее стали большими, влажными, короткие линялые ресницы вдруг означились, как у девки-невесты.
– Ну, а трактор вам дня на три не подкинуть?
– Милы-ый ты мой, вот бы выручил! – ахнула Прасковья. – Замотаемся ведь на посевной с бабами, ей-бо! Вот бы пособили, мужики-то!
– При самой скромной натуроплате, – снова напомнил Николай.
Прасковья замолчала, задумалась.
– Как наши девчонки-то, скажите, привились на новом месте? – Она вновь заплакала.
Возвратился Илья.
– Договорились ли? – осведомился он с усмешкой.
Прасковья всхлипывала, вытирала косынкой, брошенной на круглые плечи, покрасневшее лицо, а слезы все катились из глаз. Улыбнулась сквозь слезы:
– И тут получается, что вы нам позарез нужны, да мы-то вам – без надобности. Нечем расплачиваться, на кобыленках будем, видать, землицу обихаживать…
Илья нахмурился, помолчал.
– Ты, Паша, видать, думаешь, что мы с тебя топленое масло попросим либо крупу, ту, что заготовители давно ждут. А ты не смущайся: что можешь, то и дай. Грибы есть?
Председательша что-то прикинула.
– Полтонны соленых есть…
– Ежели уступишь, возьмем. Бруснику – бочонок! Ну, и картошки выдели, хоть с тонну. А мы не обидим, люди довольны будут с обеих сторон…
Через час Илья ушел погостить к матери, а Николай в сопровождении председательши двинулся по старожилам, которые могли помнить старинных промышленников, посещавших некогда берега Верхней Пожмы.
– Не задерживайся долго, – сказал Николай, – старика Рочева без тебя мы вряд ли раскачаем…
Сугробы стали синими. Желтые, блеклые огоньки негусто рассыпались по скату над темной логовиной речного русла. Легкий вечерний заморозок был напоен запахом оттаявших крыш, волглой соломы и мартовского льда на реке.
Николай хватил жадными ноздрями вечерней свежести, натянул перчатки. Илья, раскуривая цигарку, дымно закашлялся. Дверь за ними захлопнулась: председательша еще оставалась в избе, наказывая что-то старику хозяину.
За день они обошли восемь дворов, но ничего путного узнать не удалось. Старики помнили, что лет тридцать, а может, и полсотни тому назад, в деревню заходили то ли богатые купцы, то ли промышленники, спрашивали о ключах горного масла, что в деревне исстари называлось нефтой. Потом двое из них потерялись в тайге. Поиски оказались неудачными. Тем часом в деревню заявился с Вычегды бедовый парень Егор-Яш – его и обвинили в пропаже. Семь лет отмаялся охотник на каторге по злому оговору, а вернулся оттуда все-таки не домой, а сызнова сюда на Пожму: оказалась тут девка, стало быть, такая, что на всей Вычегде не сыскать…
Потом-то убили его в гражданскую войну, а сынок остался – Илюха Опарин.
История была романтичной, касалась Ильи и не могла не заинтересовать Николая сама по себе. Но она вовсе не отвечала на те вопросы, которые занимали Николая.
Криворукий древний медвежатник Филипп Рочев еще рассказал, что в устье ручья Вож-Ель до последних времен стояла охотничья керка, в которой когда-то жили незнакомые русские. Люди были необщительные, в Лайки не заходили, а вот Филипп бывал у них когда-то по охотничьим делам. Керка тогда стояла – Филипп доподлинно помнил – над самым ручьем, недалеко от Пожмы. Инженеры обещали построить в здешних краях промыслы, дать зырянам культуру и вообще перевернуть Север вверх дном. Однако не удалось им.
В устье ручья недавно началась расчистка площадки под электростанцию. Никакой избы там Николай не видел. Оставалось захватить с собою старика Рочева, чтобы он показал в точности место старого зимовья.
– Привезу Филиппа на Пожму потом, вместе с медвежьей тушей, – откашлявшись, сказал Илья, продолжая старый разговор. В темноте жарко тлела его цигарка.
Николай не возражал. Стояли, ждали председательшу.
– За самогон она его? – спросил Николай.
– За лося. Угробил недавно еще одного, старый лешак! Под суд может угодить. А баба побаивается, что последнего мужика колхоз лишится: хоть и дрянной, а шорник.
Прасковья наконец вышла, подхватила парней под локти и повела вдоль улицы, сокрушая подковками сапог молодой, хрупкий ледок.
Сапоги на ней были хромовые, щегольские, голенища в обтяжку сидели на полных икрах. Но были они ей не по ноге – остались от мужа.
За день Николай узнал, что ей нет и тридцати, что муж Прасковьи был самым красивым и культурным человеком на деревне и заведовал школой. Потом ушел на войну вместе с лайковскими парнями, а ее выбрали тогда председателем. Молодка она была веселая, живая, а время приступало крутое, вот ее и поставили в голове артели, чтобы, значит, не так уныло в правлении было…
А теперь вот сапоги… И все.
От прежней жизни – одни прежние вещи, да и тех успели нажить немного. Пройдет год-другой – и ничего не останется…
Когда она говорила это, Николай чувствовал, что жестокая обида переполняет ее душу, видел, как закипали и тут же гасли на ресницах близкие бабьи слезы.
– Ну что ж, пошли теперь ко мне, угощу чем бог послал! – сказала Прасковья, прижимаясь к Николаю и стискивая его локоть несильным пожатием, словно ища у него защиты.
– Спать пора, – засмеялся он, не очень уверенно противясь ее движению.
– А я бы пошел… – зевнув, сказал Илья и далеко отшвырнул красно мигнувший во тьме окурок. – У меня дома печка, да матка, да теснота. А у председателей всегда новая изба и кувшинчик в погребке…
– Многовато наговорил, Илья, а все ж правда! – сказала с какой-то грустной удалью Прасковья. – Обеднела и осиротела, голову некуда приклонить, и хлеба иной раз нет, пра! Ну а добрых людей как не принять! Вон солдат, поди, и на передовой люди кормят и поят – тем и силен бедный народ. Уж чаем с брусничным вареньем всяко угостим… Шагайте побыстрее, шевелитесь, удальцы мои!
В избе Прасковьи было уютно, чисто. Доглядывала за всем, как видно, свекровь, еще крепкая, маленькая старушка. В переднем углу, там, где когда-то помещалась божница с иконами, висел небольшой портрет в раме из цветной соломки, перетянутый в нижнем углу черной ленточкой.
Свекровь, по-видимому, была доброй старухой либо свыклась с той простой мыслью, что рано или поздно уйдет от нее бездетная невестка. Чужих мужчин приняла радушно, поставила самовар, а потом убралась на печь, за ситцевую занавеску, спать пораньше.
Прасковья ушла в боковушку, наскоро умылась, надела чистую блузку, что шилась, наверное, лет пять тому назад. Тонкий батист через силу сдерживал молодую полноту хозяйки. Кашемировая юбка хорошо пришлась к высокой, стройной ноге. А когда Прасковья накинула цветастую косынку на плечи и вышла, стыдливо румянея в скулах, поигрывая бровью, Илья замычал, с шутливой завистью поглядывая на Николая, а Николай мысленно помянул беса.
«Чертовка баба!» – удивился ей и себе Николай. Как, оказывается, легко, с первого взгляда можно понять, что она не безразлична тебе, что есть в самой простой женщине какая-то зернинка, что враз отметит тебя царапиной…
По всем житейским статьям ему не следовало принимать всерьез исполненного тайного умысла озорства молодой незнакомой женщины. Но ему было хорошо с ней, томило сладкое беспокойство, и он радостно откликался на ее взгляды, на всякое едва заметное движение, предназначенное ему одному.
Облокотившись на стол, Николай вздохнул. А Прасковья сказала так лениво, тягуче, будто шутки ради:
– Не вздыхай, милый, глубоко – не отпущу далеко…
Илья, как видно, не очень старался подмечать их безмолвный сговор. Он с удовольствием попробовал голубичной настойки, что берегла к красному дню хозяйка, похвалил соленые грибки, а за чаем – брусничное варенье, приготовленное за неимением сахара на меду.
– Так что ж, Паша, куда устроим гостя на ночевку? – шутливо спрашивал Илья, когда приспело время уходить. – Дом приезжих нужно открывать, давно я говорил тебе! А теперь вот рассчитывайся, как знаешь: у меня некуда, племянников полон дом, да и пора бы тебе для моих родичей избу получше сладить – отцова еще…
Это верно, жили Опарины в тесноте, скудно. И Прасковья с искренней озабоченностью схватилась за голову:
– В самом деле, Николай Алексеич, некуда ведь у нас, ей-богу… Что ж, может, у меня в доме? Я и постель разберу и укачаю, а сама на печь, к старухе… А?
Она говорила все это спокойно, рассудительно. И все трое понимали, что она хочет скрыть свои чувства не только от них, но и от самой себя.
Еще пили чай, до шестого стакана, как и положено в северной деревне. Илья одобряюще и как будто с завистью кивнул Николаю, уходя:
– Завтра зайду! Спокойной ночи…
Дверь закрылась, и тотчас Прасковья стала строгой, накрепко сжала губы и ушла в другую комнату, что служила спальней. Там заскрипела сетка кровати, гулко захлопали ладони, взбивающие подушки. Стукнула крышка сундука – она меняла простыни.
– Можно отдыхать. Ложитесь, – встала в дверях Прасковья.
Николай посмотрел на нее от стола, снизу вверх, пристально и ничего не нашел ни в ее лице, ни в фигуре от прежней обещающей игривости, от дурманящей, развязной удали. И пожалел…