Текст книги "Иван-чай. Год первого спутника"
Автор книги: Анатолий Знаменский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 37 страниц)
Молчавший до этой минуты мастер взорвался:
– Рыба и птица хвостом правят, а ты человек! Головой надо было думать! Вдрызг разнес наглядную агитацию, лихач паршивый! Этакую красотищу сничтожил!
Эрзя улыбнулся, стараясь сохранить мирный тон.
– Не я на доску наехал, системка твоя наскочила, Кузьмич. Уж не ругался бы!
– Чего-о-о? А ну, повтори! – закричал мастер.
Но тут из толпы протянулась длинная рука в синей спецовке, похлопала мастера по плечу.
– Он правильно говорит, Кузьмич. Неисправного ружья и хозяин боится.
Павел оглянулся и увидел насмешливые, спокойные глаза Меченого.
Стокопытов с мрачным ворчанием потеснил слесарей, шагнул к дверям кабинета. Не оборачиваясь, окликнул мастера и Павла. В кабинете плюхнулся в свое железное кресло, потянул на себя стол, упираясь глазами в Кузьму Кузьмича.
– Почему не работает муфта?
– Муфту еще проверить надо, – проскрипел Кузьмич.
– Так иди, проверь! А ты, Терновой, гони мне наряды по этому трактору! Ж-живо! Номер машины помнишь?
– Сто пятьдесят второй, – выразительно сказал Павел. – Мы еще хватим с ним горюшка!
– Иди, не философствуй! Наряды мне!
В кабинет Павел возвратился вместе с мастером. Кузьма Кузьмич с поскучневшим лицом сообщил, что Ворожейкин прав: муфта не выключается.
– Кто ремонтировал? – грозно привстал Стокопытов.
Павел отыскал нужный наряд; муфту ремонтировал Тараник.
Едва он произнес фамилию, Кузьма Кузьмич ринулся из кабинета. Но Павел не мог позволить ему вывернуться и на этот раз, упредить Тараника. Он в два прыжка опередил мастера.
Как и следовало ожидать, Тараника страшно удивила претензия Стокопытова.
– Да что вы, товарищ начальник! – воскликнул он тонким, женским голосом. – Какая муфта! Ну, мотор, верно, я ставил. А муфты никакой я не видел, чес-слово. Не моя работа, пускай хоть нормировщик скажет.
Тараник вытирал мазутные руки о живот, а Кузьма Кузьмич вертел птичьей головой, будто за шиворот ему сыпались железные опилки.
– Заметило тебе! – закричал Кузьмич. – Как не ты, когда я лично муфту тебе препоручал! Не помнишь?!
Павел показал начальнику оплаченную бумажку.
– Кто муфту делал, неизвестно, а вот деньги за нее получил Тараник, это записано пером.
Тут ленивые глаза Тараника ожили, а нижняя толстая губа, всегда пренебрежительно выступавшая вперед, вдруг отвисла от удивления и растерянности. «Влопались?..» – мысленно спросил он Кузьму Кузьмича и отвел глаза.
– Пож-жарная команда! – загрохотал Стокопытов, багровея. Он поочередно оглядывал каждого, пытаясь разобраться.
Но времени было в обрез. Тараник уже подобрал губу, деланно спохватился, хлопнул себя по лбу.
– Ах ты, черт! Выскочило! Сверхурочная муфта была! Точно! Виноват, брачок вышел… Переделаем!
Павел стиснул зубы. А Стокопытов обрадовался признанию Тараника. Он, конечно, чувствовал какую-то нечистую возню вокруг злополучной муфты сцепления, но ему не хотелось вникать в суть дела. Как было не уцепиться за нелепое признание, когда оно предельно упрощало всю историю с поломкой доски показателей!
– Вспомнил? Вот и хорошо! – торжествующе зарокотал Стокопытов, адресуясь к Таранику. – Получишь строгач, и вместе с Ворожейкиным восстановите наглядную агитацию за свой счет. Бр-ракоделы! Валяйте работайте!
Павел собрал наряды, осуждающе сказал начальнику:
– Как же вы так, Максим Александрович?.. Зачем позволяете водить вокруг пальца? Ведь с этой муфты самый раз большой разговор начать!
– Ладно, потом! – отмахнулся Стокопытов. – Влеплю выговорок, вот тебе и «большой разговор»! Чего еще тебе?
– Все хотите как проще?
Стокопытов демонстративно отвалился в кресле, зевнул.
– Измором, но берешь, Терновой? – спросил устало Максим Александрович.
– Проще не выйдет, Максим Александрович, вот о чем я.
– А тебе сложного хочется? – В глазах Стокопытова появилось новое выражение, холодное, мстительное. – Ну, так я не возражаю, Терновой! Давай сложное. Разберись во всем, что касается нынешней аварии, поломки доски, и пиши проект приказа. А я подпишу. Я! Осмыслил? Но не торопись, чтобы людей не смешить. Приказ – это, брат, не языком молоть. Я еще посмотрю, какую там новую Америку откроешь. Давай пробуй!
Стокопытов не только поручал Павлу новое дело, он предостерегал и даже пугал. Чем? Почему?
Понять Стокопытова было покудова трудно, но и отступать Павел не собирался.
– Хорошо, я все подготовлю, – с тихой покорностью заверил он. – И будет приказ. Но только о главном. О поломке доски пускай Турман пишет. Это его дело.
– Давай, давай! Посмотрим, что ты придумаешь! Академик!
«А в самом деле, что ты придумаешь, Терновой?» С этого дня Павел погрузился в архивы. Целую неделю возился с пыльными фолиантами бухгалтерских отчетов, выписывал цифры, сличал, думал, так и этак примерял к работе людей то, что значилось в документах.
Цифры отчетов, выстроившиеся в колонках анализа, ошеломили его неожиданной бессмыслицей. В зимние месяцы, когда устанавливались хорошие дороги, когда не было аварий и поломок, выработка слесарей держалась на том же уровне, что и летом, когда машины тонули в болотах и рвали гусеницы на пнях по лесным объездам. Павел еще не знал, что это было – недомыслие, инерция или преступление, но это длилось с незапамятных времен, подписывалось ответственными людьми, оплачивалось в кассе.
Павел подозвал Васюкова, показал ведомость. Тот равнодушно присвистнул.
– Нечего было трудиться! Я бы сразу мог сообщить, что фонд зарплаты у нас постоянный. И зимой, и летом.
– Да, но работа разная!
– А ты неврастеник, Павел Петрович, – с усмешкой сказал бухгалтер, отходя в свой уголок, на мягкую подстилочку. – Неврастеник, как известно, всю жизнь мучается по поводу того, что дважды два – четыре. А нормальный не удивляется, даже если в итоге получится пять.
– Бухгалтерская какая-то психология, – покачал головой Павел. – Не надоела она еще?
Кажется, Васюков смутился.
Да, кажется, бухгалтер смутился. Он ударил по счетам, но не запел своей привычной поговорки «сугубо ориентировочно», а только зашевелил губами. А морщины лица означились резче – унылые, бледные морщины многоопытного молчаливого человека. Дождавшись, когда Эра Фоминична уйдет, он внимательно и даже ревниво уставился на Павла и сказал оправдываясь:
– Ну, а что делать, Петрович, если жизнь и в самом деле не вмещается в арифметику? Если она идет не прямо, а зигзагами? Ты думал о ней когда-нибудь?
– Это от нас зависит, – буркнул Павел.
– В двадцать лет и я так рассуждал, – согласился Васюков. – А теперь вот рассуди такое положение…
Он сбросил костяшки счетов, задумался коротко, как бы подыскивая подходящие слова.
– Вот какое дело, Петрович… Ты не ревизор, и уж поверь мне на слово, что работу свою я знаю в совершенстве и работаю честно. Честно, так сказать, в пределах должностной инструкции. Но и этого немало, если учесть, что рядом иной раз сидит вот такая работница, как Эра, – точнее, пустое место. А между прочим… – Васюков вздохнул и договорил: – А между прочим, она место занимает вполне законно, а я, по стечению обстоятельств, в нарушение всех правил.
Павел даже логарифмическую линейку уронил.
– Как это?
– А очень просто. У меня в прошлом судимость по сто девятой статье. И по правилам меня нельзя допускать к учету материальных ценностей… Видишь, какое дело…
Оценив молчание Павла, Васюков пояснил:
– Ты, конечно, скажешь, что я напрасно исповедуюсь, что нечего нарушать правила и лезть куда не положено. А между тем у меня совесть спокойна – судимость ту я отхватил еще в тридцать пятом году, и зря. Так что, по существу, это одна формальность.
– Сто девятую – зря?
– Бывало и так. У нас в совхозе большой падеж был из-за нехватки фуража. Ну, мне и директору пришлось за это отвечать, хотя вины за нами не было. И вот на всю жизнь…
Пощелкав костяшками, Васюков вздохнул и договорил:
– Вот перед тобой арифметика: Васюков незаконно занимает место, а Эра Фоминична по праву. И ты можешь делать выводы. Но если эти выводы делать по правилу «дважды два – четыре», то напутаешь много. И хозяйству не поздоровится, Павел Петрович.
Павел согласно кивнул.
– Ты… вот что, Петрович… Если от меня будет нужна какая цифирь, так не стесняйся. Всегда помогу.
– Спасибо, – сказал Павел. И почувствовал маленькую, тайную, но теплую радость в душе. Радость и решимость – потому что в жизни уже переменилось что-то. Его начинали понимать – сначала Селезнев, а теперь вот и скучный бухгалтер Васюков. Ведь не случайно же затеял бухгалтер весь этот разговор! Не мог этот человек случайно довериться ему и даже предлагать помощь!
Выходит, что он уж и не так беспечен, Васюков, как до этого казалось. Одно только непонятно. Почему он весь по маковку погрузился в бумаги и цифры, почему не пытается вмешаться в дело, если видит иной раз непорядки?
Павел подумал и, подбирая по возможности необидные слова, прямо спросил Васюкова об этом.
Бухгалтер поправил черные нарукавники, тонко улыбнулся краем рта.
– Видишь, Петрович… Я подчеркиваю этим моральное единство со Стокопытовым. За собственные какие-либо мыслишки очень больно бьют по башке.
– Б и л и? – переспросил Павел, нажимая на временной вид глагола.
– Скорее так, – согласился бухгалтер. – Но я… не гарантирован. Уж больно рука у него тяжелая, у Стокопытова.
Разговаривать после этого с Васюковым не хотелось.
Перед концом занятий Павел собрал все нужные бумаги и пошел в партком.
Бывший секретарь Корольков проводил бо́льшую часть времени в красном уголке, среди портретов. Домотканов по роду работы чаще мотался по трассам, дальним колоннам, а членские взносы принимал у себя, в отделе эксплуатации. Здесь его и нашел Павел. Домотканов, сутулый, еще более поседевший с той поры, когда отвозил Павла на дальнюю трассу, сидел один в большом кабинете и настраивал приемник. В полированном ящике гудела, посвистывала с сухим треском осенняя непогода, и сквозь эфирные шумы невнятно повторялся странный сигнал на высокой ноте: «Бип-бип-бип…» – и снова: «Бип-бип…»
Домотканов отрешенно глянул из-под бровей на Павла.
– А-а, Терновой! Садись. Слыхал?
Зеленый глазок индикатора настройки щурился, будто подмигивал. А непонятный сигнал то растворялся в шумах, то настойчиво прорывался сквозь гудящий хаос вселенной: «Бип-бип-бип… бип-бип!»
– Не слыхал? Искусственный спутник Земли! Запустили у нас! Восемь километров в секунду скорость! – с тихим торжеством объявил Домотканов и вдруг улыбнулся. – Митинг, что ли, созвать?
«Го-ворит Мос-ква! – четко, властно сказал знакомый голос в приемнике. – Передаем сообщение ТАСС».
– Повторяют. Для тебя специально, – усмехнулся Домотканов. – Садись и слушай.
Павел неслышно присел к столу, положил свои бумаги, потянувшись к приемнику.
И пока голос диктора, знакомый еще по военным сводкам Совинформбюро, докладывал всему миру о поразительном достижении советской науки и советской техники – о прорыве в космическое пространство, Павел успел позабыть, зачем он пришел к Домотканову. Потом заметил свои бумаги на столе и покраснел. Такими вдруг ничтожными, мелкими, почти ненужными показались они в эту минуту. И зеленый, рассеченный надвое глазок настройки, будто издеваясь, подмигнул ему из глубин космоса.
Домотканов выключил приемник.
– Так… У тебя что?
– Может, в другой раз? – смущенно поднялся Павел.
– Почему в другой? Спутник, его другие запустили, им честь и хвала, а нам подтягиваться, как это говорят, до уровня передовиков, что ли? Праздновать потом будем.
– А митинг?
– Митинг вечером соберем. Так что?
Павел начал рассказывать.
Странное дело, никакой горячности, никакого волнения в словах! Равнодушное, даже нудное изложение – спать хочется.
Домотканов, однако, насторожился, перехватил у него из рук пачку бумаг, посмотрел таблицы.
– Так. Погоди, – сказал Домотканов. – Ты сам до этого додумался? Насчет общего наряда?
– А что?
– Да вот, понимаешь, какое дело. Интересно! Я тут недавно статью читал в журнале об этом самом. Только она дана в порядке обсуждения пока. Журнал «Социалистический труд» за прошлый год не читал?
– Нет.
Домотканов выдвинул ящик стола, извлек тонкий журнальчик, подал Павлу.
– Ты почитай. Там даже две однородные статьи. Только одна с Московского автозавода, другая из Колымо-Индигирского речного пароходства. Видимо, дело-то назревшее. – И добавил доверительно: – Хотел я этот журнал показать Пыжову, но уж раз получилось так, почитай сначала ты. А потом разберем твои бумаги, ладно?
Павел забрал свои расчеты, сунул их меж страницами журнала, и они снова показались ему неотложно-деловыми. И другие говорят, что дело назревшее.
Когда отходил к двери, Домотканов придирчиво оглядел его со всех сторон и махнул рукой: подожди, мол.
– Слушай, Павел Петрович… Посиди еще немного. Ты как… насчет вступления в партию? Не думал?
– Нет, не думал, – прямо сказал Павел. – Рано.
– Как понять: рано?
– А так. Недоучка и нормировщик из меня, как бы сказать, дохлый еще. Такими партию загромождать смысл небольшой.
Домотканов засмеялся.
– Вон как ты! А бульдозерист из тебя был, между прочим, золотой. Селезнев заходил, говорил о тебе, хвалил. Он и рекомендацию мог бы дать.
Павел тоже улыбнулся сдержанно.
– Ну, на ту орбиту… вы меня запускали пять лет назад, а тут я еще без году неделя. Вот аттестат зрелости еще надо получить.
– На орбиту, говоришь? Ну, хорошо. Так почитай журнальчик-то. Может, пригодится.
16
Высокий, с лепным потолком актовый зал на втором этаже школы был двусветным. Школа стояла на краю поселка, и ночью южные окна слепли, в них из тайги ломилась зимняя тьма. Зато северный фасад оживал. С высоты открывался весь поселок, расчерченный звездным пунктиром улиц, голубым сиянием неоновых вывесок и реклам. Белые прямые щупальца прожекторов скрещивались над площадками реммехзавода и транспортной конторы, а на горке, у головных сооружений, неусыпно рвался в черное небо оранжевый язык газового факела.
Ночной поселок был красив, Павел любил постоять на перемене у окна, полюбоваться хороводом огней. Он помнил еще, как вырубали лес, возводили школу, управление треста и Дом культуры – первые двухэтажные здания, помнил тесный беспорядок безобразных времянок на месте нынешней главной улицы. Сложное чувство, знакомое всем новоселам – будь то Крайний Север или казахстанская целинная степь, – вызывало ночное полыхание огней, было радостно и тревожно.
Несмотря ни на что, жизнь все-таки была хороша, и все шло здорово, если города и поселки росли на глазах, и нефть гудела в подземных трубопроводах, и спутник летел в небе… В школе дела тоже налаживались, табель Павла надежно заселяли пятерки. Поутихли бузотеры с соседней парты. (У Святкиных какие-то неприятности на работе, и Валерка в последние дни что-то перестал ходить в школу.) А скоро Новый год. Карнавал, целый вечер вдвоем! И шампанское, и бой курантов из Москвы… Чего еще нужно тебе в жизни, Терновой?
– А вы, Павлик, какой костюм готовите к новогоднему балу? – К окну подошла Лена.
На ней хорошее платьице в оранжевых цветочках по бордовому полю, открытое, очень даже открытое для зимы. Но ей что – она такая цветущая, здоровая, что сама излучает тепло. Павлу с нею хорошо, она не задирает его, как тогда, в гараже, в глазах грусть и что-то просящее, доверчивое. Ручная она какая-то, вот хоть бери ее за плечи, целуй – не шелохнется.
Только уж слишком ему спокойно около Лены. И еще это шутливое, ненатуральное обращение на «вы».
– На бал-маскарад… какой костюм? – допытывается она. Голосок игривый, а глаза грустные.
– Он костюм Дон Кихота готовит. – Голос Кости сзади.
– А ты, Костенька, как Фигаро, лезешь, куда не просят, – откровенно сказала Лена и стала, как Павел, всматриваться в электрический хоровод за окном, загородившись от люстры ладонями.
Костя удалился. Павел и Лена постояли так, молча, бок о бок, близкие и чужие друг другу.
Когда это началось, что он стал замечать ее беспокойство? И зачем это началось? Вообще-то хорошая девчонка! И училась она получше парней, и какие-то семинары для отстающих придумала как староста класса. Хотела еще взять шефство над Стокопытовым, чтобы он не бросал школу, да Костя Меженный переубедил ее. Сказал, что это ему будет уж вовсе непереносимо и вместо пользы может выйти форменное издевательство над заслуженным человеком.
По Лене страдает Сашка Прокофьев, это яснее ясного. А она смеется над ним и при случае оставляет его с Элькой. Из-за этого и Сашка на Павла иной раз волком поглядывает. А при чем тут Павел?
После уроков снова шли втроем, Лена держала их под руки и, заигрывая, пыталась столкнуть их. Ничего не выходило – парни были здоровенные, у нее не хватало силенок.
Костю это забавляло, он был весел против обыкновения, а Павел задумчив, он не отвечал на ее шалости, не поддерживал затеваемой ею смутной и все же понятной, волнующей игры. Всерьез, например, нельзя обнять девушку, не зная наперед, что не получишь отпора. А так вот, в шутку, можно даже поцеловать в щеку, в уголок смеющегося глаза с колючими ресницами. При дневном свете Лена не рискнула бы виснуть у Павла на руке, не решилась бы сказать сквозь смех так, из озорства:
– А что?.. Ты хороший, Павлик! Отчего бы и не влюбиться в такого?! Как думаешь, Костя?
Вот и Костя – свидетель, что все это шутки. Отчего не пошутить, пока в мглистом небе плывут рассыпанным строем звезды, порошит снежок, пока мороз не сковал губ, а в молодом усталом теле бродит чуть-чуть пьяная кровь.
Но игра эта, наивная и прозрачная до полной видимости, заключалась также и в том – и в этом-то была ее таинственная прелесть, – что все позволенное сделать и сказать в шутку следовало принимать всерьез. И он не мог ввязываться в этот сговор, обманывать себя и ее.
Лена обижалась. У крыльца общежития она резко отняла руку, не пожелав попрощаться.
– Эх ты, нормировочная душа! – сказала Лена и показала язык.
А Костя, дождавшись, пока за нею хлопнет дверь, сказал с завистью:
– Счастливый все-таки ты человек, Павлуха!
Недалеко от универмага их обогнала на бешеной скорости «Победа». Не сбавляя хода, кренясь на правые скаты, влетела во двор знакомого особняка. И сразу вспыхнули окна, за кружевом штор запылал оранжевый абажур, летучими мышами тихо заметались тени.
Костя стряхнул ошметья снега, которыми засыпала промчавшаяся машина. Кивнул на окна.
– Видал, как икру заметали? Ни днем ни ночью покоя не знают – ревизия.
Косая тень оконного переплета, как и в прошлый раз, на ходу перечеркнула его лицо.
Павел потянул Костю вперед. Тот противился, продолжая машинально стряхивать снег. И наконец остановился как вкопанный.
– Слушай-ка! – сказал неожиданно Костя. – Вот я буду стопроцентный честный человек, буду вкалывать для светлого будущего и обходиться в лимит. А ловкачи тем временем будут гонять на личной машине по дачам и Гаграм, грязью и снегом обдавать. Не день, не два… Какой в этом смысл?
Павел рассердился.
– Что ты все смысла ищешь? Завидно – воруй и ты!
– Не о том, врешь! Я говорю, почему не прекратить это в общем масштабе? Что ж люди-то, безрукие, что ли? Ослепли они? В конце-то концов!
– А я тебе – справочное бюро? У честных людей настоящих дел по горло. Да и трудно небось корчевать эту нечисть! Васюков вон мне сказал, что жизнь, ее одной арифметикой не измеришь. И верно, по-моему.
– А кулака легче было ликвидировать? И за модным портным не стеснялись конных фининспекторов гонять! А теперь что – другая эпоха?
– Я и говорю: воруй, если завидуешь. А мне на них наплевать, – равнодушно сказал Павел. – Насчет дочки – да, могу посочувствовать. А насчет прочей шелухи ты меня не проймешь. У меня мозги болят о другом.
– Дон Кихот ты, честное слово! – заключил Меченый. – На новогодний бал готовь картонные доспехи, первую премию отхватишь! Ж-желаю! – Он удалился в темный переулок, горбясь, попыхивая чадящей цигаркой.
Поселок еще не спал. У белых, ярко освещенных колонн Дома культуры толпилась молодежь, с чрезмерными весельем и вызовом гикали парни, повизгивали девчонки. Уличный репродуктор исходил фокстротом, пошловатыми куплетами. Сладковатый тенор упрашивал какую-то Марину. Павел сплюнул.
Неожиданно джазовая трескотня оборвалась, сменили пластинку. И тотчас Павла захватила волнующая, сильная и грустная мелодия знакомого полонеза. Он не понимал, какая тайна заключена в музыке, почему так волновала и подчиняла она. Он просто отдался в ее власть, будто погрузился в тревожную глубину ночной, теплой реки, когда не видно берегов, когда текучая тьма зовет и страшит, страшит и зовет неумелого пловца. Ложись на волну, крой саженками антрацитовую, осыпанную звездами гладь.
Никакой реки не было, он шел вечерним поселком, погруженный в себя, переполненный музыкой, ожиданием какого-то неизведанного, но близкого чуда. А репродуктор все гремел вслед, волнуя и предостерегая.
Впереди, на синем снегу, маячили два силуэта. Высокий тонконогий парень, видно, провожал девушку. У фонарного столба они остановились. Парень качнулся к ней, потянулся руками, но девушка отступила – под фонарем искристо и холодно запылали ворсинки пыжиковой шапки.
Надя?
Павел был уже в десяти шагах.
Так и есть.
Надя поправляла ушанку, и даже в голубизне ночи видно было, как настороженно всматривалась она в подходящего Павла.
– Спасибо, Валера, спокойной ночи, – намеренно громко сказала Надя, поглаживая варежкой щеку. И вдруг шагнула ближе. – Ты? Павлушка?
Павел сделал вид, что не заметил Валерку, молча взял ее под руку и, не сбавляя шага, повел дальше. У знакомого палисадника придержал.
– Ну, а если бы я вздумал… дать ему по шее? – поинтересовался он насмешливо и угрюмо.
Надя успела оправиться от минутного смущения. Потрогала варежкой плечо Павла, сметая снежок.
– Помилуй, за что? Мы с танцев. Проводил, и все, из обычной вежливости, – строго сказала Надя.
– В другой раз побью, имей в виду, – неуступчиво сказал Павел. – А отвечать будешь ты.
– Не злись, пожалуйста! Ты, неуч, – она тихонько засмеялась.
– Уж не знаю, культурно получится ли, а только учти, – упрямо повторил он. И, завладев ее руками, добавил: – А может, я помешал? Так ты скажи прямо. Караулить не буду, случайно ведь вышло.
Он обманывал сейчас себя. Он не мог так просто оставить ее, даже если бы она вдруг стала избегать его, даже если бы целовалась с другими. Это было свыше его сил.
Но Надя потупилась, ковырнула ботинком снег. И вдруг потянулась к нему прохладным, пахнущим снегом и ночью лицом, и в ее глазах Павел заметил испуг.
– Ты чудак, Павлушка! Знаешь что… Я одна дома. Папка уехал встречать мутэр с курорта. Давай посидим, как большие, у самовара, а?
– Надька!
Она смахнула варежку и привычным движением прижала пальчик к его губам. Протянув другую руку, звякнула щеколдой и открыла калитку в свой двор.
Он успел еще кинуть ревнивый взгляд вдоль улицы, будто хотел увидеть под фонарем длинную тень Валерки. Но улица была пустынна, ветерок гнал по блестящему насту колкую, гривастую поземку.
Пока шел по двору, раздевался в прихожей, старательно гнал от себя ревнивые мысли. Что в самом деле, Надя же не позволила Валерке обнять себя, он ясно видел. Проводил с танцев, и все. И он моложе ее, этот тонконогий, как его… патриций. Но какая-то тень, какая-то бродячая кошка перебежала все-таки дорогу, если так кольнуло в душу. Черт возьми!
Надя, наверное, хорошо понимала, что творится с Павлом. Она суетливо побежала на кухню, загремела там крышкой чайника. И что-то медлила, не показывалась. Может, приходила в себя, а может, так, кто ее знает?
Любовь…
Вспомнился вдруг «Всадник без головы», вечерний каток и как он, дурак, путался с какими-то ремешками на обыкновенном маленьком ботинке. Чего он путался?
Путаницы не избежишь потом, когда у тебя растут черные усы, когда надо бриться через день и тебя исподволь приучают к вежливости. Вот и сегодня они просто посидят наедине за столом, как взрослые люди, послушают приемник, Надя заведет новые пластинки, и…
Надя поставила на стол высокую красноголовую бутылку темно-зеленого стекла.
Павел зажмурился, не замечая этой бутылки. Его ослепила Надя.
Тонкое крепдешиновое платье (тоже не по сезону, как у Лены) с глубоким вырезом будто нарочно оставляло открытыми плечи, только-только начинающие полнеть, таинственную ложбинку за сквозной гипюровой вставкой. Ошеломляла броская прелесть оголенных рук, томящая сила еще не осознающей себя, но уже проснувшейся в Наде женщины.
Густое, пьяное кружение заставило его поскорее сесть за стол, чтобы, упаси боже, не обнимать Надю, не переступить какой-то невозможной черты.
– Ты… какой костюм на бал-маскарад готовишь? – неожиданно спросил он деревянным голосом.
Надя проворно управлялась с сервировкой. Плутовато, исподлобья взглянула на него.
– Лень возиться. Пойду в жакетке, как на работу. – И засмеялась, с тонким кокетством отставила ногу. – Костюм активной комсомолки разве не пойдет?
– Подойдет, – кивнул Павел, но тут же с недоумением оговорился: – Хотя… как же? Тогда ведь спутается все: когда ты на работе, а когда на маскараде?
– Чудачок. Вот и хорошо! – усмехнулась Надя.
Павел достал за горло черную бутылку и, внимательно изучив наклейку, хмыкнул:
– Сам-трест? Это что означает? Кислое?
Надя улыбалась счастливыми, туманными глазами. Она знала, конечно, почему он несет околесицу, это ей нравилось.
– Кислое буду пить я. Ведь ты ничего не смыслишь в этом, работник всемирной армии труда!
Тут Надя поставила перед ним графинчик с янтарной настойкой. На дне желтели, увеличенные пузатым стеклом, лимонные корочки.
– Перед Федором Матвеевичем сам будешь отчитываться: это его энзэ, – строго пояснила Надя.
– Его, значит, в сообщники?
– Мы признаемся. Надо жить честно, – игриво сказала Надя.
Она присела рядом, оправила на коленях легкие складки.
– Теперь будем культурно отдыхать. До утра!..
Надя торопилась укрыться за первым тостом – и не ошиблась. У Павла как-то сразу исчезли мучительное томление и связанность, все стало доступнее и проще. В который раз он оценил ее умение просто, непринужденно, даже красиво жить. Ведь Павел-то ни за что бы не придумал подобного. Он бы просто целовал где-нибудь за углом, на холоде, млел около нее, как первобытный человек, дуб дубом. Потому что он не умел нормально вести себя среди людей, никто его не учил этому.
А так хотелось быть около нее взрослым, многоопытным мужчиной! И Павел стал говорить что-то по поводу будущего приказа, который он сочинит, чтобы разом расчистить жизнь в мастерских.
Он малость хвастался, но Надя – серьезный человек – прекрасно улавливала суть вещей.
– Павлушка, милый, я выйду за тебя замуж, но… Если ты будешь человеком, слышишь? Я хочу жить хорошо, я ведь имею на это право, верно?
– А я люблю тебя, Надька! Люблю, и все!
– Чудачок, но ведь без… Ты не сидел бы здесь!
Тронула его легкими пальцами.
– Мы уже не семнадцатилетние, а любовь – «не вздохи на скамейке», помнишь? Я не хотела бы мужа, который две недели пропадает в лесу и является домой только затем, чтобы помыться в бане. Здесь многие так существуют, а я хочу ж и т ь, а не строить жизнь, как все привыкли выражаться.
– Нет, ты скажи, есть она, любовь, или ее, может, волки съели? – упрямо допрашивал Павел не очень прислушиваясь к ее уговорам.
Надя хохотала в ответ, высоко поднимая голову, и было заметно, что она тоже немного пьяная.
– Слушай, Надька… А на кой ляд я тебе, такой недоделанный, сдался? – забавляясь, спросил он и выпил еще стопку. – Чего ты раньше смотрела?
Он куражился, а Надя тряхнула кудрявой головой и вдруг вся подобралась.
– Хочешь, скажу один секрет? Только не сердись, ладно?
– Открывай, я не из болтливых.
– Н-ну… Мне оказывает знаки внимания наш директор. Он не женатый. Инженер. Мигну, и пойдет в загс как миленький. Хочешь?
Вот так секрет! К чему? Что за откровенность?
– Ну… чего же тогда? Иди за него, самая партия!
– Дурачок ты, дурачок мой! – захохотала Надя, и у него отлегло на душе. – Из начальника делать любимого не в моей власти. А вот из любимого начальника… куда интереснее!
Ох… какова девчонка! Что за дьявол сидит в ней? То снегу за шиворот сунет, то кипятком ошпарит да еще к сердцу прижмется… Слова у нее мутноватые, но что с того? Прилип ты, Терновой, на веки вечные, прилип на радость трудовому народу и всем начальникам, никуда тебе не деться от своей судьбы!
Надя вдруг далеко отставила стопку и протянула к Павлу руки. Большие темные глаза призывно дразнили его. Она все, все понимала, что с ним творилось.
– Вот, Павлик, жизнь. Одни мы, и вокруг ничего, ни-ко-го нет! Ночь за окном, и темь – глаз выколи! Необитаемый остров! Ты пойми это, будь умницей, не воюй с мельницами, а? Будет или все, или ничего.
Остренькие груди коснулись стола, над кружевной вставкой он снова увидел невнятную ложбинку. В висках застучало.
Неизвестно отчего потух свет. Просто с сухим крошечным треском что-то рассыпалось в лампе под абажуром. Наверно, перегорел волосок.
Мгновение они молчали, затаив дыхание. Потом он спросил насчет пробок и щитка чужим, деревянным голосом, втайне надеясь, что запасных пробок в доме не найдется либо Надя не станет искать их.
Но Надя пошла зачем-то в другую комнату, натыкаясь во тьме на стулья. Скрипнула какая-то дверка, тихо звякнуло что-то, и в руки ему ткнулось округлое стекло – лампочка.
Павел ощупью положил ненужную стекляшку на подоконник и обнял Надю. Она увернулась, прижалась к нему спиной, и так они замерли, сцепив на ее груди перепутанные руки.
В окне противоположного дома, за дорогой, пылал оранжевый абажур. Оранжевые блики окропили подоконник, штору, спинку кровати в глубине комнаты.
Склонив голову, Павел целовал сзади ее ухо, шею, волосы, шелковистые и пряные, шептал что-то. И вдруг Надя тихонько повернулась в его руках, обняла за шею доверчиво, и он услышал неспокойные, горячие слова, дыхание в дыхание:
– Ты мой! Но ты должен крепче, смелее брать… то, что тебе принадлежит, ну?..
…Оранжевый свет зыбился за окном, на подоконнике тускло блестела присмиревшая лампочка с новым, никому не нужным волоском. И была вокруг ночь, небывалая, бессонная и гулкая, как под водой.
Он знал, он ждал, что все так и будет, но все было неожиданным, почти невероятным. Все завтрашние надежды и заботы и вся радость с сотворения мира были в нем и с ним, переполняли этот миг, как вечность, и длинную осеннюю ночь, как миг.
Надя лежала у него на руке, и у нее были приоткрыты губы.
– Раз, два, три, четыре… – Она загибала по одному, считала под одеялом его пальцы.
– Надя, а мы ведь уже… муж и жена, на всю жизнь! А?
– Глупенький.
– А помнишь, как на стоянке тогда… Я был голый, и мыло на плечах и спине. А ты приехала! И я удивился, как я не видал тебя раньше. Просто немыслимо, как я не знал, что ты на свете такая милая!