Текст книги "Иван-чай. Год первого спутника"
Автор книги: Анатолий Знаменский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 37 страниц)
– Ну, а новая работа как? Привыкаешь?
– Не пойму я ее, эту работу, – напрямик сказал Павел. – Смысла в ней, по правде говоря, не вижу. А хочется докопаться! Жаль, что старик Резников ушел на пенсию.
– Не жалей, он тебе вряд ли помог бы, – мягко сказал Федор Матвеевич. – Люди, Петрович, все разные. Один раздумывает, как резец поумнее заточить, качество дать, а другой – как ловчее тупым резцом каленую стружку драть. И такие разные люди меж собой никогда не сговорятся: мысли у них в разные стороны направлены.
«Неплохо говорит старик, только не поймешь, кто тут Резников, а кто – я».
– Не знаю, – сказал Павел. – Может, он и толковый был старикан, а произвол в своих бумажках прикрывал! Вот я и хотел докопаться, в чем тут смысл.
– Смысла, конечно, тут мало, – кивнул Федор Матвеевич. Он горбился с папиросой, будто на него взвалили непомерную тяжесть. Чувствовал, верно, причастным себя к тому непонятному, что мучило Павла. – Дело это запуталось с давних пор, и до того запуталось, что его в ясном уме и твердой памяти и не объяснишь путем. Хотелось всякой живопырке, вроде наших мастерских, солидным заводом выглядеть. Ну и вводили эти самые… жесткие, заводские нормативы, на бумаге, конечно. На бумаге – одно, в натуре – совсем иное. Ты подумай! Сено, его, к примеру, никто не будет взвешивать на аптечных весах – оно ж другой тары требует, а вот мой рабочий день придумали по минутам учитывать. К чему? Что я, жулик или себе враг?
– Так что же, нормы, значит, вообще не нужны?
– Почему? Нужны! Только если по Сеньке шапка. На строгом заводском режиме, где точная технология, – они в самый раз. А в гаражах никакой нормальной технологии еще не было, и вряд ли скоро будет. Все в обиде, а виноватого не найдешь.
Федор Матвеевич вдруг невесело усмехнулся. Загасил в пепельнице чадящую папироску.
– Это как у ремзавода раньше было. Забор не построили, а ворота широченные, целую арку возвели. И вот полагалось почему-то ходить под этой аркой, с фасаду. Но люди, они, Павел, разные. Иной прется откуда-нибудь с задов, как ему ближе, другой тоже норовит спрямить дорожку. А в слякотное время, когда размесили дорогу, так ворота эти вообще каждый обходил. По целине.
– Что же Пыжов думает? Он же понимающий мужик! Ввели бы настоящие нормы, свои. Не один же наш гараж так бедствует!
– Чудак ты, Павел Петрович! А кто же позволит это делать? И кто признается, что у нас кустарщина? Раз уж написано что-то пером за тридцать лет, так его не вырубишь и топором. За все Кузьмич своей авторучкой расплачивается. Жалко старика!
«Убиться можно! Все, оказывается, наоборот! Но Кузьмич-то, он же не святой, он в этой мутной воде еще и рыбку ловит! И Тараник на Доске почета у него…»
Запутался Павел. Вконец запутался.
Надя перетирала тарелочки льняным полотенцем с яркой оранжевой каймой, неодобрительно посматривала на отца. Сказала, тряхнув челочкой:
– Не слушай его, Павлик! Его иной раз послушать, так вообще никакого учета не надо! Раньше, говорит, буржуй на такую мастерскую держал одного конторщика и мастера. А сейчас только писучих должностей четыре, не считая бригадиров и кладовщиков! Все на старый аршин мерит, когда аршин-то давным-давно метром заменили!
И добавила наставительно:
– Производство до норм нужно дотягивать, тогда и в приписках нужды не будет!
Павел настороженно посмотрел на старика. Надя тут была права определенно.
– Как по писаному! – обиделся старик. – Ты смотри, сколь болтунов развелось! Дома и то… Что дотягивать и куда? Если до наших норм, так это ж новый завод сызнова нужно строить на месте мастерских! Понимаешь ты, Надежда… Федоровна? Да и кому такая нужда приспичит, когда такой завод в городе есть? Мы подсобка при конторе. И в ней есть авторучка Кузьмича. Поняла ты, грамотная?
Павел молчал. Вспомнил и Мурашко с Муравейко, и медницкую, и солидно обставленный кабинет Пыжова. Мысли навертывались невеселые.
Старик положил ему на колено теплую руку, сказал понятливо:
– Так-то, Павел Петрович! Хотя и верно сказано, что молодым, мол, все дороги открыты, но, чтобы пройти по ним, этим дорогам, нужно не один гектар спелого леса поломать! Каждому времени свои заботы. Разве ж на эти бумажки кто смотрел, когда мы в тридцатом с совковой лопаты начинали? Голодные, а делали дело, и все под арку шли, никто не вилял! Теперь вот оказалось, что окольные дорожки развелись из-за пустячных бумажек. А кто в них смыслит? Смыслит тот, кто их составлял, так ведь ему не с руки от них отступаться. Тот же Пыжов, подойти к нему. Да и над ним кое-кто есть.
Павел махнул рукой и поднялся. Время было позднее.
В прихожей у вешалки задержались. Павел подал Наде ее легкую, опушенную по бортам деревенскую шубку, не удержался, чтобы не обнять узкие, зовущие плечи. Она легонько увернулась, продолжая застегивать крючки. На вешалке остался куржавый, латаный и перепачканный мазутом отцовский полушубок.
– Вот, погляди… – указала Надя вроде бы шутливо. – Отец спокон века носит этакие доспехи и меня хочет на всю жизнь в этой бабьей шубенке оставить. – Выставив стройную ногу в резиновом ботике, грустно оглядела себя сверху вниз.
Эта шубка устаревшего фасона нравилась Павлу. Нравилась, может быть, потому, что ее носила Надя – в ней она становилась деревенской девчонкой, неожиданно явившейся из зимней сказки. Павел называл шубейку «гусарским ментиком».
– Ей-богу, идет она тебе! – шепотом сказал он.
– Ты дурак.
– Ну?
– Разве в мутоновой шубе я была бы хуже?
– Брось! – засмеялся Павел и потянул ее за рукав к двери.
Потом на крыльце они снова целовались, губы ее стали вновь упругими и горячими, но Павла вдруг покинула минутная веселость.
«Дурак!..»
И верно, дурак. Не о шубе речь – о работе, о жизни. Куда полез без знаний, без опыта, без природной смекалки хотя бы.
– Иди! – сказала Надя.
Он отпустил ее, сбежал по ступенькам, зашагал по гололеду, а из головы все не выходило шутливо брошенное Надей слово «дурак».
Бросить все к черту? Пускай сами разбираются, кто путал и кто приказывал путать. А при чем он? Больше всех ему надо? Об эту стенку наверняка лоб разобьешь, а колесить вокруг той арки у него охоты нет. Ему хочется, чтобы с Эрзей Ворожейкиным дружбу водить, а не с Тараником.
Бросить?
Но что подумает Надя? И Стокопытов, который предупредил, что ему скоро будет главное испытание. Быть или не быть? Вот черт!
10
То ли явь, то ли сон.
Под головой – мягкая подушка в белой наволочке, лунный ажур гардин в просветах окон зыбится ночным убаюкивающим покоем, и тишина… Такая тишина, что в ушах какой-то провал. Но густой, спелый, совершенно дикий лес обступает со всех сторон – лес, сквозь который нужно прокладывать трассу.
Ревет бульдозер, косматые кедры заваливаются в чащу, обломки вершин и веток грохают на окованную железом кабину, а в ушах болезненная тишина.
Эх, как учил его когда-то Селезнев! Было время!
Взломав строй меднокованых мачтовых сосен, бульдозер вырвался на прогалину. Хилый березнячок трепетал над травянистыми кочками, над прелью болотных лужиц. Павел тогда обрадовался: здесь, мол, и ломать нечего, хватко пойдем! – а Селезнев покачал головой озабоченно.
И точно: минуту спустя машина мягко заваливается набок, отчаянно взрывает мелькающими траками податливую мякоть торфяника, ощутимо садится в трясину.
В заправленном тракторе, не считая отвала, двенадцать тонн.
Павел торопливо натягивает свою еще не очень мазутную телогрейку: бежать к Степке, звать соседа с тросами. Селезнев спокойно кивает ему: погоди, сами управимся.
Он спрыгивает из кабины в зеленую мякоть, деловито обходит вокруг машины, примеривается. Павел стоит у левой звездочки, слышит, как из-под оседающего в топь кожуха бортовой с чавканьем и плеском, играючи прорывается вода. Чаруса! Жидкая западня, без помощи не обойтись!
А Селезнев достает из-под сиденья топор: пошли, мол.
На опушке спелого леса они кряжуют две толстые сосны, подтаскивают бревна, укладывают ровненько позади трактора.
Павел ничего не понимает. Бревна лежат на уровне верхнего полотна гусениц, под топливным баком. Трактор ни за что не выберется на них. Будет грызть траками, катать в грязи, и только.
Расспрашивать нельзя: Селезнев в такие минуты неразговорчив, зол. Он молча прикручивает обрывком троса бревна к гусеницам. Павел хватает колючий обрывок и тоже сопит слева. Способ самовытаскивания ему уже ясен, но хватит ли у трактора мощности выбраться на такую высотищу?
Мотор уркотит затаенно, с глухим беспокойством и угрозой, под машиной зыбится, дрожит топь.
– Полезли в кабину!
Селезнев включает муфту, дает резкий ход назад. Гусеницы хватают бревна и пытаются затащить их под себя. Неистово ревет дизель, грохот и лязг сотрясают округу, и самое небо, и зыбкую поверхность болота. Но ничего не выходит – у мотора, безотказного дизеля, не хватает силы.
– Те-е-хника, черт бы ее драл! – ругается Селезнев и отключает муфту.
– Звать народ? – суетится Павел.
– Погоди, мы сейчас еще с червей зайдем, – усмехается Селезнев и пускает через трансмиссию маленький двухцилиндровый пусковичок, бензинку слабосильную.
Моторчик начинает пыхтеть, слабая его силенка в бесчисленных передачах шестерен вырастает в десятки раз. Где-то на критической точке пусковик делается сильнее дизеля.
– Ну!
Дрожат верхушки недалеких елей, ходуном ходит болото, а гусеницы уже стронулись, засверкали ребра башмаков, уже поплыли кверху прицеп и кабина – бревна медленно и верно пошли под машину.
Трактор с победным рыком вздымается вверх прицепом, чуть ли не торчмя становится на отвал и вдруг всем весом ухает на бревенчатый настил.
Селезнев орудует рычагами стоя, полусогнувшись в кабине.
Теперь можно обрубить связки троса. И закурить.
Павел ошеломлен.
– Словно… Мюнхгаузены! – восторженно орет он.
Селезнев подозрительно попыхивает цигаркой.
– Кто?
– Немец такой был, сам себя из болота за волосы вытянул!
– Ну, брат, врешь! Немцам такие штуки и не снились, – обидчиво возражает Селезнев. – Немцы в нашем положении давно бы копыта на сторону откинули. Знаю я их. Повидал!
Так-то бывало иной раз в лесу.
И еще…
Как-то зимой. Били они бульдозером глиняный откос, сравнивали профиль. Глина промерзла на добрый метр, бульдозер рычал, как раненый зверь, рвал гусеницы, отколупывая мерзлоту по малой крошке. Выработки не было. Вечером в полутемном балке Павел грелся у чугунной печи, проклинал отчаянную работу, от которой болели руки и ноги, надламывалась спина.
Сказал между прочим:
– Черти топографы! И начальство тоже! Объехать бы тот откос, и порядок. Крюку дать – где были бы теперь!
Селезнев лежал под шубой на топчане, курил, смотрел в стылое голубое окошко над дверью. Сказал тихо, но внятно, будто с собой разговаривал:
– Оно, видишь, какое дело, Павлушка. Дорога та нужна больше не нам, а тем шоферам, которые повезут главный груз на Верхние Шоры. Там, возможно, город будет – через сто и двести лет. И вот если мы сейчас не осилим окаянную мерзлоту, дадим крюку, то все шоферы и через сто лет будут на повороте тормозить, а то и лететь под откос. Понял? Будут крыть тех, кто дурацкую петлю сделал. Нас с тобой! Скажут: были такие слабаки в двадцатом веке, не сумели спрямить дороги. Видишь, какое дело, Павлушка. А топографы, они правильно линию дали. Делать такую дорогу, чтобы и под асфальт годилась в случае чего.
Павел стал поправлять сползавший с плеча полушубок, склонился к самой дверце. Было такое чувство, будто Селезнев пристыдил его в чем-то. И лицо от близкого огня печурки вдруг запылало, сделалось красным.
Он помолчал, прикрыл дверцу и вдруг спросил в темноту:
– А ты… партийный, Селезнев?
В темноте потухла красная звездочка папиросы, слышно было, как Селезнев с сожалением усмехнулся и вздохнул:
– Нет, Павло. Степка – тот кандидат, а я нет. Собирался на фронте, заявление мое уже и рассмотрели вроде, а тут – ранение, да такое, что оказался в списках погибших. В сорок третьем, под Прохоровкой…
Павел весь сжался, когда Селезнев напомнил о том проклятом годе, когда погиб отец. Рванул печную дверцу за чугунный шарик рукоятки, обжигая пальцы. В темной избушке ошалело заметалось багровое крыло света.
– Засыпало меня, можно сказать, с головою, и похоронку жена получила честь честью, а уж похоронная команда из другой части догадалась пульс потрогать, говорят: дышит еще, рано хоронить… После этого хирурги со мной долго возились, потом в нейрохирургию передали, потом ходить заново учили… То да се, война кончилась, прямо из тылового госпиталя прибываю, значит, домой. Да! Прибываю, а жена замуж уже год как вышла, и маленький у нее на руках, вот тебе и встреча! И мужик этот, новый, тоже никак не виноват, ведь усыновил двоих мальчишек в такое время, надо понимать! Гляжу – отболело у нее по мне сердце, плачет от этой незадачи, и маленький дитенок орет… Ну, что делать?
Сказал тогда Селезнев жене, что ни в чем не винит, пускай так все и останется. А он уедет куда-нибудь, с глаз долой, а на сыновей будет зарплату присылать по совести. И все. Как отрубил.
– А тут как раз набор был на северную нефть. Буровиков искали само собой, но и трактористы нужны были, плотники, сварщики… Получил направление на этот Север… За счастьем, значит… Это ж надо, после похоронки землю топтать, да еще и какого-то счастья искать!
Павел по молодости лет не мог ощутить и осмыслить всей глубины его драмы и тоски, но отчетливо сознавал, что Селезнев – человек крепкой душевной основы и за него можно держаться, учиться у него не только по части бульдозерных наук, но и во всем другом.
– Не пробовал, Максимыч, справки-то восстановить? Насчет неправильной похоронки и – всего остального? – спросил он докучливо.
– Первое время не до того было, а в прошлом году, верно, написал. Вот жду, – сказал Селезнев.
Сидели они тогда в темном балке, двое – отец, только по фотокарточкам знавший своих сыновей, и сын, потерявший отца. Сидели в глухой тайге на некой г р а н и в р е м е н и. И не знали, что скоро многое переменится в их жизни.
Пять лет прошло с той ночи. Жена к Селезневу вернулась с мальчишкой от второго мужа, и живут они хорошо, и в партии Селезнева восстановили, оказалось, что был он принят в партию перед боем – без кандидатского стажа. А вот сыновья на целину как уехали, так и не показались до сих пор!
Оттого-то он и прикипел душой к Павлу там, на трассе. И сказал он ему по-отцовски на прощание:
– В большую неразбериху идешь, будь большим, слышишь?
Верный человек Селезнев сказал, что нельзя гнуться, делать крутые повороты, коли взялся прокладывать прямую трассу.
Слабак ты, Терновой! Кого ты испугался? Тараника с Кузьмичом? Непонятных норм, которые с жизнью не сходятся? Или на самом деле, может, логарифмической линейки? А Ворожейкин, Сашка Прокофьев, Федор Матвеевич, Лена из механического, которая собирается все кого-то «строгать», Мурашко с Муравейко и Надя, наконец, – это разве не друзья твои?
Не на кого опереться, некому душу открыть, что ли?
И про главную заповедь ты забыл, что сам Резников тебе назвал!
А фотокарточки твои еще висят на двух Досках почета – у конторы, прямо перед окном Пыжова, и у здания треста, в поселке, – их еще не сняли, учти!
Чего ты испугался, Терновой! Ты же человек, по убеждению Муравейко, если ушел с самой высокой в конторе зарплаты на ставку техника!
Не то сон, не то явь… Под головой чистая подушка, в окнах убаюкивающий свет луны, тишина. Но густой, совершенно дикий лес обступает со всех сторон – лес, который нужно валить, раздвигать, прокладывать трассу… С утра и до вечера, от темна и до темна, как положено на всякой истинной работе, не на легких хлебах. По-человечески.
Слышишь? Вроде бы оживает тьма, вроде бы к рассвету дело? И далеко-далеко призывно гудит мотор, стальное сердце селезневской бессменной машины.
Селезнев где-то еще трубит в ночную, где-то на трехсотом километре! Дальше и дальше ведут трассу.
11
На краю поселка отзвучит гудок новой электростанции, и тотчас из каждого дома, из длинных общежитий появятся люди в брезентовых робах, стеганых ватниках, кожухах и прочей немаркой одежде, чтобы заполнить проходные лесозавода, ремонтно-механического, головной нефтеперекачки и транспортно-такелажной конторы, где с семи часов, с голубого рассвета, уже яростно ревут дизели тракторов, кранов и экскаваторов.
Поселок со своими заводами и головными сооружениями нефтепровода – это опорная база огромного треста, разбросавшего вышкомонтажные цехи, дорожные и буровые конторы на сотни километров в окрестной тайге. Там, «в глубинках», основная работа, туда направлено внимание начальства, вся мощь современной техники. Оттуда ждут по вечерам сводок о проложенных трассах, выстроенных буровых, метрах проходки, наконец, по секретному коду о продуктивности буровых на нефть, газ, всякие соли и кое-что другое, не помеченное в геологических заданиях. Там, в тайге, передовая, здесь тылы. Здесь спокойнее, глуше, здесь на смену выходят по гудку, как в любом добропорядочном городе.
Человек выходит в осеннюю свежесть утра, зябко ступает по гулкому шоссе, скованному ночным заморозком. Под каблуком стеклянно позванивает стрельчатый ледок в колее, над головой, в бледной просини, кружится реденькая пороша: не снег, не лед – серебристая игольчатая пыль.
Он твердо ступает по знакомой дороге, накапливая в теле теплую бодрость, готовность к трудовому дню. Готовность действовать, вложить умение и силу в послушный материал, заставить его ожить, вылиться в сверкающую, нужную деталь. Давать пользу.
Слесари по моторам Эрзя Ворожейкин и недавний его ученик Мишка Бесфамильный не один пот прольют на укладке коленчатого вала. Они десять раз подымут восьми-пудовый вал и столько же раз опустят его на подшабренные полукольца залитых баббитом подшипников. Но когда вал провернется наконец с той, понятной лишь опытному мастеру точностью, словно в масле, не оставляя темных отметин на баббитовом ложе, они вздохнут с облегчением и радостью: дело сделано. И сядут в уголке, у песочного ящика, покурить, издали поглядывая на дело рук своих. Хорошее это чувство – радость сработанного своими руками!
А к песочному ящику двинутся на перекур Мурашко с Муравейко, бросив свою работу на половине. Над ними не каплет… И две девчонки из механического, пробегая в инструменталку, обязательно улыбнутся чумазым мотористам, а горластая Лена обязательно крикнет Мишке Бесфамильному:
– А ну, скажи, что такое коленчатый вал?!
Анекдот старый, с бородой, но Мишка все же оскалится, ко всеобщему удовольствию:
– Це железяка, зогнутая в три погибели, шо крутится до потери сознательности!
Девчата весело хохочут в спину проходящему нормировщику Терновому, который на новой должности стал что-то уж слишком серьезным, малоразговорчивым. Задается, что ли?
Павел и в самом деле прошел мимо, словно чужой, не заметив даже, что Эльвира состроила вслед ему рожки, а Лена глянула слишком внимательно, даже просяще.
Он не чувствовал утренней радости, потому что вспомнил о субботнем предупреждении начальника.
Стокопытов уже ждал его, хмурый и озабоченный, – начальника, судя по этой озабоченности, тоже не радовало утро.
– Давай сюда новые таблицы, сличительную ведомость, все, что старик там заготовил, – сказал Стокопытов. – Думать будем.
Попробовал стронуть свое железное кресло, чтобы удобнее устроиться у стола, но только понатужился и, махнув рукой, потянул на себя стол.
Павел сгрузил к письменному прибору кипу переплетенных тетрадей, разные бумаги и сказал равнодушно:
– Я бы их вовсе не пересматривал. Только людей будоражим.
Начальник взглянул на него как-то оторопело.
– Как то есть «не пересматривал»? А мероприятие? А план повышения производительности? Не путай, Терновой! Напутаешь на свою голову!
– Так ведь… приписки за все ответят, Максим Александрович, – вяло пояснил Терновой.
– С приписками надо бороться, а не разводить демагогию, понял? Академик!
Павел засмеялся.
– Бороться? Это как порошок от клопов. Поймать клопа, насыпать ему в рот порошка, и тогда он уже наверняка подохнет!
– Все ясно, – хмуро прервал Стокопытов. – Пока я буду здесь толковать с мастерами и бригадирами, ты бы лучше подготовил кое-кого из работяг, чтобы выступили на собрании. За пересмотр устаревших норм. Так и так, мол… С Тараником потолкуй, с Прокофьевым. С передовиками, одним словом.
– Тараник – первый рвач, и с ним говорить я не буду, – сказал Павел. – А с Прокофьевым обязательно.
Но с Прокофьевым, оказалось, говорить было трудно. Сашка не пожелал выключить станок, только глянул на Павла сердито, пронизывающе. Начал вертеть рукоятки суппорта, схватил кронциркуль, выругался шепотом.
Тут подошла зачем-то Лена, Сашка вовсе расстроился.
– Где Кузьмич? – невпопад спросил он. – Опять подсобника сократил, старый! Все экономит, а оси из сварки носить кто будет?! – И бросился искать мастера.
Лена стояла рядом, опустив руки, выпятив грудь, – в глазах вызов и усмешка.
– Задачи… по геометрии решил, Павлик? На треугольники? – поинтересовалась она.
– Нет, не смотрел еще. Да тут не до этого. А чего это Сашка какой-то чумовой?
– Не знаю, – сказала Лена загадочно и чуть с вызовом.
– Мне с ним по делу надо, а он удрал.
– Придет. Куда он денется!
Сашка и верно пришел. Только разговаривать не пожелал, уткнулся в суппорт. Павел озадаченно посмотрел в его кудрявый затылок и двинулся в дальний угол.
Федор Матвеевич Полозков точил сложную фасонную деталь, и Павел долго простоял у него за плечом, завистливо наблюдая за отменной работой старика. Не решался отвлекать.
У Федора Матвеевича были хотя и небольшие, но какие-то удивительно умелые, хваткие руки – такими руками все можно сделать. Из-за них со стариком стоило постоять, поговорить в ожидании небольшого, может быть, но интересного открытия. И даже если бы он промолчал, так и то был бы ты не в убытке, потому что видел, как надо р а б о т а т ь.
Рабочие руки… Когда-то давным-давно, в пору переезда семьи на Север, маленький Пашка впервые увидел железную дорогу. Не вокзал, не вагоны и шлагбаумы, а именно дорогу, самые рельсы. Увидел и ахнул. Его поразили два бесконечных тяжелых рельса, вдавивших шпалы в каменистую насыпь. Он не знал, что у рельсов есть стыки – железные полосы приходили из дальней дали, блестели вблизи, под фонарем, и вновь устремлялись в бесконечность. Они не имели ни конца, ни начала, у них был, наверное, невообразимый вес.
– Кто это сделал? – спросил он отца.
– Что сделал? – не понял взрослый человек.
– Ну, рельсы, паровоз – все большое?
Отец засмеялся, потрепал вихор на сыновней голове.
– Рабочие руки, – сказал он и, как показалось мальчишке, вздохнул. – Рабочие руки, сынок. Подрастешь, тогда поймешь все.
А Павел увидел вдруг: две огромные, как дом, жилистые руки легко вытягивают по шпалам бесконечные нитки рельсов, потом берут за трубу паровоз, словно кипящий чайник, и медленно ставят на путь. Это были руки-гиганты, им следовало поклоняться, как единственному в мире могуществу.
Старик выключил наконец станок.
– Покурим, Павел Петрович? У меня деталь на шлифовку идет, можно поговорить.
Шлифовщик взял деталь, они ушли в курилку, откуда только что вынырнули Мурашко с Муравейко.
Павел знал, что разговор будет фальшивым и неприятным. Но Федор Матвеевич невозмутимо выкурил папироску, вздохнул и сказал:
– Баловство… Выступить, конечно, придется, но разговор – он так разговором и останется. Надоело уже порядком все это, Павел.
Что он мог ответить Полозкову?
Павел не знал, что ответить старому токарю, и пошел в отдел труда – там наверняка знали истину, которая пока еще не давалась новичку.
Графин с чистой водой стоял на прежнем месте, косо отражая окно и весь блеклый осенний мир за слезящимся стеклом. В распахнутом шкафу деловито пестрели корешки справочников на все случаи жизни. Сам Пыжов на этот раз был не столько любезен, сколько озабочен и деловит.
Вопросы Тернового отвлекли его от какой-то крапчатой бумаги, отпечатанной на стеклографе, но не обескуражили, даже не удивили.
– Психологическая неподготовленность в коллективе? – очень спокойно спросил Пыжов, аккуратно стряхивая пепел в хрустальную пепельницу. – Это хотя и естественно, однако свидетельствует о слабой разъяснительной работе у вас в мастерских. И не только со стороны профсоюза.
Намек был не в пользу Павла.
– Придется восполнить эту досадную недоработку прямо на собрании. Я у вас буду.
Тут он снова занялся бумагой, давая понять, что вопрос исчерпан. Павел ждал иного, профессионального разговора, уходить не спешил.
Наконец Пыжов преодолел бумагу.
– Так что? – словно удивившись, поднял он озабоченные глаза. И вспомнил: – Будем, следовательно, ломать отсталые настроения прямо на собрании. А?
Павел вздохнул.
Этот человек, умный и образованный, наверняка все понимал, не то что Стокопытов. В чем же дело? Чего он боится?
Павел увидел вдруг своего начальника с какой-то новой стороны. Пыжов был не только здоров и корректен, он был весь округлый, скользкий, как озерная рыба линь, та, что легко переносит илистое дно, зелень стоячей воды и даже весьма успешно размножается в ней. Показалось даже, что Пыжов в гриме и навек сжился с подкрашенными румянцем добродушными щеками, колючей, будто приклеенной, бородкой, внешней невозмутимостью. Не было никакой надобности снимать такой грим – символ цветущего здоровья. С начальника можно было писать санитарно-просветительный плакат о пользе витаминов.
– Так что? – повторил Пыжов. – Разве вам не ясно, Павел?
Это было сказано в доверительном тоне. Терновой, стало быть, мог высказать все свои мысли начистоту.
– По-моему, никакого пересмотра у нас проводить не нужно, – сказал Павел. – Надо укоротить руки мастеру вкупе с рвачами, наладить контроль, чтобы каждый поверил в норму, хотя бы и старую… И производительность подскочит наполовину, ручаюсь. Но, кроме того, надо часть норм времени пересмотреть в обратную сторону, повысить.
– Еще что? – терпеливо спросил Пыжов и, отвлекаясь, положил бумагу в папку «К докладу». Не спеша завязал тесемки – пальцы были холеные, нерабочие.
– Еще что? – строже повторил Пыжов и опустил мягкую ладошку на стол. Ладошка сдвоилась в блестящем настольном стекле, стала неожиданно вдвое толще, увесистее.
– Если все это верно, что вы тут наговорили, – внушительно сказал Пыжов, – то нас с вами следует немедля гнать с работы! Гнать! Вы понимаете?
«Так вот он чего опасается…»
– Мы обязаны к о н т р о л и р о в а т ь, а не затевать панику! Это во-первых. А во-вторых, что значит: отменить нормирование на подсобных работах? Вы где об этом слышали? Читали, может быть?
– Это ж и так ясно, – опешил Павел.
– Да? – саркастически улыбнулся розовыми губами Пыжов. – Потрясающее зрение! Без году неделя работает человек на серьезном деле, и ему уже «ясно». Ясно, как апельсин! Не рано ли? – Тут его голос налился властной тяжестью: – Бороться с недостатками нормирования уничтожением самого нормирования – этого, уважаемый, вам никто не позволит!
Глянув на золотые часы под белоснежной манжеткой, он встал:
– Мы заговорились, уже перерыв. И учтите: вы должностное лицо, а не демагог с толкучки. Приучайтесь отвечать за свои суждения. Взвешивайте их, тем более по коренным вопросам.
Павел покраснел. Он мог бы сказать Пыжову, что не собирался потрясать основ, что гнать ни его, ни Пыжова нет смысла, если они всерьез озабочены делом, но разговор закончился, его попросту не хотели слушать.
Вечером, на собрании, Павлу говорить было некогда: его выбрали секретарем, вести протокол.
Сначала Павлу показалось, что включили пластинку с докладом Турмана. Турман стоял на трибуне, и битый час крутилась пластинка: об успехах нефтяной промышленности, об уровне производства по группам А и Б, о международном положении и запрещении атомного и водородного оружия.
Турман опрокинул на головы людей целый кузов общих, притом бесспорных фраз, не имеющих никакого отношения к вопросу. И в этом было что-то парализующее. Стояла гробовая, будто спрессованная тишина.
– Какие вопросы будут, товарищи? – поинтересовался Стокопытов. – Нет вопросов?
«А откуда им быть, вопросам-то? Все яснее ясного…» – с досадой подумал Павел.
И верно. Бездумный этот доклад был невероятно хитроумным, какая-то бестия выдумала его, чтобы всякое живое дело, всякий наболевший случай загнать в тупик, в некий «пятый угол», где человеку не повернуться уж ни влево, ни вправо, ни вперед, ни назад. Живое и наболевшее очень ловко сталкивалось на формальную, парадную линию – говорить было не о чем. Не было даже вопросов.
Тишина была спрессованной и обманчивой, но она ничем не грозила, поскольку исчезал сам предмет обсуждения. И никто не знал, как повернуть весь ход собрания на деловую основу, – тут нужен был либо герой, смельчак, либо хитроватый шутник, способный с одного слова увлечь людей.
– Нет вопросов, товарищи?
Не выдержал Ворожейкин.
Ворожейкин вскочил и, с отчаянием глянув вокруг, уставился на Турмана.
– В докладе сказано, что «проведен ряд мероприятий по улучшению организации производства». Так вот хочется знать: какие это мероприятия и где?
Он вздохнул и сел. И тогда будто взорвалось. Закричали все разом, перебивая друг друга, так что Павел не успевал записывать.
– Материал будет в достатке или по-старому?
– А запчасти?
– Моечную какой уж год строим!
– Механизация!.. – тонкий голосок Эльвиры.
– Нормировщиков самих заставить! – вовсе неорганизованный вопль Мурашко.
– Тише, товарищи, тише! По одному! – Стокопытов повелительно стучал карандашом, требуя тишины. Тем самым разноцветным карандашом, что всегда стоял у него в бокале вверх острием, как громоотвод.
Пыжов метнул назидательный взгляд в сторону Павла: смотри, мол, как можно провалить государственное мероприятие!
И поднялся над красным столом, спокойный и уверенный в себе, поднялся в ту самую минуту, когда собрание заколебалось и можно было одной веской репликой разом восстановить положение.
– Достигнутый уровень выполнения старых норм, товарищи, вполне определенно говорит, что…
Ну, ясно. Сказка про белого бычка! Достигнутый карандашом Кузьмича уровень. Он же, этот карандаш, завтра и по новым нормам чего угодно достигнет! А рабочие при чем? Им же надоело вариться в этом бульоне.
Павел ждал, что сейчас кто-нибудь встанет, как Эрзя, и расскажет всю правду о «достигнутом уровне». Но таких не было. И не могло быть, потому что никто не знал, будет ли от такой откровенности польза да и можно ли выдавать святая святых, эту стыдную болезнь мастерских.
Снова все захлебнулось. Павел стиснул зубы.
– Формальность соблюдаете, а там хоть трава не расти! – крикнул Ворожейкин.