Текст книги "Иван-чай. Год первого спутника"
Автор книги: Анатолий Знаменский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 37 страниц)
А он? Вот чудак-то!
Ну, пусть проветрится! Пусть промерзнет как следует, устанет, попьет талую воду из керосинового ведра, потом умнее будет. Поймет наконец, что она права.
Надя закинула руки за голову, сладко потянулась, с удовольствием прижмурив глаза. И когда тугой перехват пояса стиснул ее на вдохе, Наде почудилось, что ее ласково обнимают его теплые, доверчивые руки.
Ничего, Павлушка! Мы еще повоюем с тобой, ты будешь еще шелковым и послушным мужем. И пойдешь прямо, не колеблясь, куда покажу…
Вот только при сокращении штатов нужно уберечь его.
Уберечь Павла и ни в коем случае не поссориться с Пыжовыми. Задача.
Вся жизнь – задача, только он этого не понимает, снежный человек!
А куда, интересно, поехал? Надолго ли?
Надя подняла трубку, вызвала контору ремонтных мастерских.
– Майя, назови-ка мне всех поименно, кто выехал на заносы. Им же придется сверхурочные…
Майка продиктовала длинный список – двенадцать экипажей. Под конец сказала:
– А Терновой с Меженным без подсменных подписались. Круглые сутки будут трубить. И Ленка Пушкова с ними увязалась.
– Пушкова? Но мы же токарей направляли, чего это она? – не сдержалась Надя.
– Не знаю, – хихикнула Майка.
Надя положила трубку. Оперлась подбородком на кулачок и задумалась. Рассеянно посмотрела в синее, морозное окно.
Ленка, значит, увязалась за ними. Вот этого Надя никак не предполагала.
26
Яркий луч фары сонно колыхался за стеклом, в нем крутым кипятком билась колючая крупа. На поворотах луч упирался в черную, увешанную белыми клоками чащобу и, побродив и оскользнувшись, вновь отплывал на просеку, высвечивая гребешки летящих навстречу сугробов. И тотчас в заднее окошко кабины врывался исчезнувший было свет Костиной машины – желтоватый, приглушенный бураном и мутью стекла.
Поворотов было немного. Просеку пробивал когда-то Селезнев, еще в ту далекую пору, когда не было у него напарника Пашки Тернового. Лесорубы и дорожники вымостили ее жердями и тонкомером, а шоферы накатали хорошую дорогу в дальние глубинки, к геофизическим партиям и буровым. Везли по ней трубы, станки, доски, взрывчатку и продукты – до поры, пока не осатанела зима, не шарахнула северной пургой.
Мартовские заносы… Двухметровая снежная крепь уходящей в прошлое зимы! Вам не по нраву первые оттепели, первый, еще несмелый проблеск низкого солнца? Вас тревожит нечаянный шумок просыпающейся хвои, возня красногрудых пичуг в сосняке, почуявших далекий зов весны?
Крути, наматывай вихри, последняя пурга! Заваливай дороги, тропинки, ходы и выходы! Ты думаешь, что мы будем ковырять тебя лопатами, как в прошлые времена? Тонуть и погибать в буреломе с треснувшей лыжей? Нет, черт возьми, мы научились раскидывать твои заносы железными лбами бульдозеров, шестиметровым размахом угольников-утюгов, и по десять километров в час, никак не меньше! Лететь без остановки вперед, к далекому Красному ручью, на выручку друзьям.
Ревет, содрогается, клацает железными башмаками-подковами упрямый, лобастый, послушный «Кировец», гонит перед собой рыхлую гору, разваливает ее на стороны, и следом ложится ровная чистая дорога. Ничего, что она узка, – Костя еще развернет ее во всю ширь лежневки – дело привычное.
Мне понятно, отчего ты бесишься, зима! Чересчур много копоти и всяческого мусора скопилось в отвалах, что горбятся по обе стороны трассы. Даже и самый снег там стал серым и грязным. Он будет таять под солнцем неудержимо, панически, прямо на глазах. От снега за неделю не останется и клока, он иссочится в землю, и тогда на пригревах полезет бешеная, густая зеленая трава.
И чтобы грязный снег не таял, ты, зима, спешишь укрыть его новыми, сахарно-белыми, нетающими сугробами. Поднимаешь вьюгу с поземкой, чтобы заровнять ухабы, рытвины, зализать раны проталин.
Но бульдозер разворачивает всю эту маскировку, выгребает споднизу заледеневшее старье, ставит на ребро, напоказ солнцу черные плиты, серые комья снега. Им таять, зима, таять от первой же оттепели, от первого южного ветра!
Павел работал всю ночь с каким-то ожесточением. Он соскучился по машине, по чутким рукояткам рычагов, по мощному и веселому рокоту дизеля, мерному дрожанию стрелок на приборном щитке. Было такое ощущение, будто он вернулся из долгого отсутствия в родной дом, прикасается рукой к знакомым и дорогим предметам, вспоминает далекое, счастливое время. А синий вал снега впереди все катился и катился вперед, разламывался на стороны.
Несколько раз попадались легкие завалы тощих елок поперек трассы, бульдозер без труда одолевал их, сворачивая за бровку. Но вот впереди замаячила черная, нависшая громада хвои. Обхватная ель косо торчала с обочины, как приспущенное знамя, наглухо перегородив просеку. Павел пробился к ней почти вплотную и выключил муфту.
За дверцей кабины голубело. Ветер стихал, но снег по-прежнему роился в воздухе.
Костя с готовностью выпрыгнул из белой кутерьмы, сторожко оглядел завал, сплюнул.
– Один черт, воду пора греть. У меня давно радиатор парит. Жмешь больно, Павел!
Примерившись к нависшей елке, заметил:
– Да. Прямо на радиатор попадает, рубить придется.
Топоры были в балке.
Костя толкнул к двери Павла, подмигнул:
– Будуар. Стучись первым!
Возможно, Лена вздремнула в пути на топчанчике, под тулупом – у нее было розовое, заспанное лицо. Но сейчас она возилась в прогоревшей печурке, сидя на корточках. Ватные штаны смешно топырились на коленях и бедрах.
– Перекур? – с готовностью осведомилась Лена. – А у меня чай готов, мальчики.
– Возьми ведра и набивай снегом! – деловито приказал Павел. – Будем заправляться.
Самое трудное – пробраться по снегу к еловому корню: на обочине снегу намело по грудь. Парни возились, как медведи, пока утоптали снег, обломали нижние ветки. В два топора насели на шершавый ствол. Лена подбирала колючий лапник и отлетавшие щепки, складывала в кучу. Сама догадалась плеснуть керосину, запалила дымный костер. Елка тем временем затрещала на перерубе и мягко пыхнула в снег. Парни выбрались к костру.
– Рубить еще будем? – осведомился Костя.
– Погоди, так попробую, – сказал Павел и полез в кабину.
Это была, конечно, артистическая работа. Он мягко, сноровисто подхватил отвалом бульдозера середину ствола, приподнял и, легко развернувшись, распахивая снежную обочину, затолкал дерево в хвойную чащу.
Костя даже не удержался, хлопнул Лену по мягкой спине.
– Учись! Как в аптеке!
Пока пили чай и грызли подмороженную колбасу, у костра в ведрах таял снег.
Когда двинулись дальше, Лена забралась в кабину бульдозера, поближе к Павлу. Закутавшись в тулуп, сидела тихо, задумчиво смотрела в мутное ветровое стекло. Бульдозер трясло, и у Лены дрожал голос, когда она сказала:
– Знаешь, Павлушка, я думала, что будет какой-нибудь героический рейс, а мы просто едем.
Павел хмуро улыбнулся:
– Героического в жизни не бывает. Может, на войне только.
– Как-то странно ты говоришь, – не согласилась Лена. – А вот же недавно писали в газетах… Женщина, рискуя, вырвала ребенка чуть ли не из-под колес паровоза! Не героизм?
Павел дотронулся до шаровой головки, убавил газ на спуске, мотор заработал тише, с передыхом. И яснее стали слова:
– Это был случай ротозейства: какая-то дура выпустила ребенка на рельсы. Так это и следовало освещать, по-моему, в печати.
– Да, но другая-то! Спасла.
– А что же ей было делать? Смотреть, что из ребенка получится на рельсах? Она поступила нормально. Как человек, и все.
– Да, но не все же могут?
– То-то и беда, что не все, – согласился Павел.
Лена задумалась надолго.
Может быть, ей вспомнились детдомовское детство, блокадные эшелоны с голодными, больными и часто безымянными детишками, плачущими няньками, заботливыми сестрами в заштопанных халатах, дядькой с паровоза, что воровал дрова и ломал заборы на полустанках, чтобы детишки окончательно не околели в ледяных «теплушках».
Может, вспомнилась ей хмурая тетка из вокзальных спекулянток, что на станции Коноша вдруг сунула в «полумертвую» теплушку ведро с мороженой клюквой – так, задаром – и пошла, всхлипывая, от вагона, не пожалев нового цинкового ведра.
Их было много, очень много, п р о с т о людей, благодаря которым Лена выросла без семьи здоровым человеком, выучилась пусть трудной, но достойной специальности; они были естественны, как сама жизнь.
А может быть, она вспомнила Зинаиду Антоновну – в детдоме ее звали «кастыляншей», – пьяницу и воровку, горластую бабу с подкрашенными глазами. Она обворовывала детей три года, и с нею ничего нельзя было поделать, потому что к ней приходил ночевать один уважаемый человек, которому подчинялись все детские дома в том районе. Этот попечительный дядя и решил обучать девчонок токарному и строгальному ремеслу, хотя впоследствии оказалось, что на девчонок рассчитывали в швейной промышленности и общепите, а в пивных ларьках орудовали мордастые Добрыни Никитичи. Дядя сделал все-таки из них металлистов. Свою дочь, от которой он воровски приходил к «кастылянше», он, правда, устроил в химический институт, но та была ему родной дочерью.
«То-то и беда, что не все…»
Она сидела, завернувшись в тулуп, грустная и присмиревшая.
Павел косо глянул в ее сторону.
– А ты-то откуда взялась? Токарей же направляли в прицепщики? Сама напросилась в лихую пору?
– Ну… Эльке нужно было ехать. А куда ей? Слабенькая, зеленая, она и с деталями еле управляется.
– Это ты, значит, подругу выручаешь? – Он засмеялся. – А я думал, из каких высоких побуждений!
– А у меня и убеждения имеются, – в свою очередь засмеялась Лена. – Я, может, захотела у тебя подучиться… ну, на бульдозере!
Очень уж прозрачно было ее объяснение, но Павел повернул все по-своему:
– А что, и верно! Давай садись! Исправной машиной управлять одно удовольствие. Всего четыре рычага да две педали, мигом наловчишься.
Он подался в сторонку, почти силой усадил ее за рычаги.
С этой минуты бульдозер пошел как-то неровно, повиливая, часто и без нужды сбрасывая газ. И Костя в своей машине сразу же приметил это.
«Не иначе целуются!.. На полном ходу!..» – подумал он, в который уж раз без причины завидуя другу.
Так пробивались снежной целиной все утро, весь день и вечер. На обед не останавливались, грызли в кабинах черствый хлеб и колбасу, а у Лены нашлись еще конфеты «Гусиные лапки», она угощала Павла в благодарность за науку.
На буровой у Красного ручья Селезнева не было. Павел поговорил с бурмастером, узнал, что тут перебоев ни с чем не было, поинтересовался, далеко ли до стоянки дорожников.
– Не знаю, – сказал мастер. – Тот раз Селезнев говорил, будто километров двенадцать.
– Значит, ничего не нужно?
– А чего, за вами уж теперь машины пойдут. Двигайте дальше, – махнул рукой буровик.
И снова двинулись в пургу.
Эти последние двенадцать километров Павел не доверил Лене, сам гнал бульдозер на полном газу, как на пожар.
В полночь сквозь ветровое стекло наконец забрезжил слабый, далекий огонек – там, видно, жгли костер. Павел распахнул дверцу кабины, высунулся в метельную ночь. Далекий огонек выпрыгнул ближе, а яркий, наполненный роем снежинок луч фары летел к нему над сугробами, над льдистыми застругами, сминая и растаптывая горбатую тень впереди. Яростно гремела и клацала обочь кабины бесконечная ребристая лента гусеницы.
– Добрались? – выглянула из лохматого тулупа Лена.
– Считай, добрались!
Впереди уже можно было различить занесенные снегом тракторы,, большой черный бак у костра и снежный холм, в котором мутно светилось подслеповатое оконце – балок под снегом.
На стоянке не спали.
Селезнев облапил Павла, долго тряс за шиворот, будто тот провинился, наконец толкнул в избушку, к теплой печурке.
– Сам, значит, махнул? Ну, я, брат, не ждал. Харчей привезли?
– Ты ж говорил, что с харчами порядок?
– Да вот второй день треску добиваем, еще один хвостик на закуску остался. Главное, горючее кончилось, чуть не засыпало тут нас. – И вдруг смахнул с лица усмешку. – Без остановки двигали?
В балок протискивались с ящиком провизии Костя и Степка Могила, следом вошла, чертя длинным тулупом по полу, Лена. От суточной тряски у нее подкашивались ноги, на загорелом от мороза лице пристыла утомленная улыбка.
Селезнев без всякого удивления посмотрел на Лену, а на Павла усмешливо и подозрительно.
– Удобно живешь, Павлуха! Прямо завидно. – И, показав Лене, где какая посуда, увел парней разгружать бочки с горючим, спускать воду из радиаторов.
Балок у Селезнева был большой, во всю длину шестиметровых саней, и стол помещался посередке, как в нормальном общежитии. Не так уж плохо светили два пузатых фонаря «летучая мышь». Лена застелила газетами длинный стол и принялась за плиту. Скоро запахло жареным луком и шпигом, в кастрюле белым ключом закипели макароны. И когда все уселись за стол – четверо мужчин и одна девушка, а Павел раскупорил белую поллитровку с высотным домом на этикетке, – получился маленький праздник на трассе. С шутками, домашними новостями и конечно же прославлением новоявленной хозяйки пиршества.
Оголодавшие таежники ели жадно и много, а выпили самую малость.
Селезнев пояснил:
– Вам теперь отсыпаться, а нам с рассветом трубить, наверстывать за трое суток безделья. А ну, хозяйка, нарежь еще колбаски! Не скупись.
Костя был хмур и неразговорчив. Наверное, утомился в долгой дороге.
Чуть забрезжило в окне, хозяева поднялись. Селезнев кивнул напоследок.
– К полудню вернусь, провожу вас домой. Места плацкартные. Да смотрите, хозяюшку тут не обижайте!
Скоро за окошком взревели два мотора, привычно лязгнули гусеницы, и рокот стал удаляться, таять в наружных шорохах и посвисте вьюги. От наступившего затишья, усталости и сытой еды клонило ко сну. Лена хотела было убрать со стола, но Костя придержал, неожиданно потребовал еще водки.
Павел уставился на него осоловелыми глазами.
– Ты что? Нализаться хочешь? Спать же время, ну.
– Давай, давай, в ящике еще припрятано к ненастной погодке, не жмись! В самый раз, как ты сказал, нализаться.
– Не дам, – сказал Павел. – Ты очумел, ей-богу!
– Э-э… – вдруг, пьяно качнувшись, встал Костя, шагнул к ящику у порога. – Чего спорить?
Злобно выхватил за горло новую поллитровку и сильным, неосторожным ударом о колено высадил пробку. Он будто дал пол-литру пинка. В горлышке закипело, вспенилось, пробка отлетела в угол, а на низком тесовом потолке зацвели мокрые кляксы.
– Сидим тут… Лазаем по лесу, как медведи… – пьяно чертыхался Костя, покачиваясь. – А там, дома, черт знает что делается! За спиной!
– Чего мелешь? Ты же бригадир! – возмутился Павел.
Лена таращила глаза, ничего не понимала.
– Бри-га-дир? – мрачно облокотившись на стол, сдавил Костя небритый подбородок кулаками. – В том-то и дело! А мне в этот рейс никак нельзя было ехать, поехал, потому что на-до, потому что бригадир! А то бы я…
Костя наливал дрожащей рукой в мутные стаканы, на Павла злобно смотрели такие же мутные глаза.
– Настю… То бишь Нинель… посадили! За растрату. Обоих, с мужем.
Павел, по-видимому, был слишком занят собой, иначе он без объяснений мог бы понять тревогу Кости. Но он глупо махнул рукой:
– Туда и дорога! Наверное, образ жизни боком выходит, сам же говорил.
– Эх ты! – дернул пьяной головой Костя. – А Наташка-то!
Да. Наташка! Совсем позабыл Павел, что там, в чужой семье, росла маленькая Костина дочурка. И снова Павел сказал пустое:
– Наташку в самый раз теперь отнять, взять к себе. Так?
Костя торопливо опрокинул стаканчик и, не закусывая, подавив гримасу, сказал:
– По-твоему, так, по-ихнему, совсем наоборот. Пока суд да дело, мать отказалась мне ее вернуть, посчитала за лучшее – в детдом. С-сука! – Костя проглотил длинное ругательство, рявкнул: – Дочка – в приюте! Понимаешь? Мою биографию начинает в точности повторять! И когда? Ведь я-то без отца с матерью остался в девятьсот голодном году, а она? В эпоху!..
Не договорил и снова налил водки.
Павел предупреждающе прикрыл стакан ладонью.
– Погоди, очумеешь вовсе… Что-то я ничего не понимаю. Где же наши законы? Неправильно все это!
– Закон на стороне матери. И формально, если… – Костя неожиданно столкнул руку Павла и опять, запрокинув голову, в один глоток осушил посуду. – З-закон правильный, но им гады пользуются, понял?!
Он совсем опьянел, злобно понес околесицу:
– Сумчатые гады, в каракуле! Сиятельные морды лезут в жизнь, Пашка! Говорят, счастья на всех не хватит, тянут его в нахрап, по блату! Пакостят, как клопы, забравшиеся в… высотный дом! Вот! – Костя ткнул пальцем в наклейку «Столичной» и опрокинул початую бутылку. Водка полилась по свежей газете на пол.
Павел обрадовался, что поллитровка наконец-то опустела, тряс Костю за плечо:
– Брось, опять ты! Брось!
– Да ведь на них Насти смотрят! Сопливые пижоны и крашеные девчонки с них глаз не спускают, как с порядочных! В пример себе… Детей не жалеют, бегут за ними без оглядки! Мр-р-разь!
И вдруг накинулся на Павла:
– Ты… пить будешь? Нет?
– Выпью, только ты не ори, – мирно сказал Павел. – Тебе припекло, и ты орешь, как на пожаре. Сколько их? Честных людей – легион, а сволочей по пальцам пересчитать. Придет время, сами передохнут, как ископаемые первоящеры.
– Когда это будет? Точно скажи! Я тебя спр-рашиваю, ну?
Суетливо шарил в нагрудном кармане, листал потрепанный блокнотишко с загнутыми углами, наконец разыскал небольшую фотокарточку с узорчатым обрезом, протянул Павлу:
– Вот, гляди: дочка! Тут она двух лет еще… Смотри, какие чистые глазенки! Ничего ведь не знает еще. И узнает! Проклянет она обоих нас, понял ты, оптимист.
Беленькая девочка смотрела с фотографии синими отцовскими глазами. Но в глазах ее была радость, а на чистых щеках не было отцовской родинки.
– Надо еще с прокурором поговорить, может, без суда отдадут, – тихо сказал Павел, бережно держа фотографию, будто боясь причинить боль.
Рядом громко всхлипнула Лена.
– Ну и отдадут! И возьму! – орал Костя. – И все равно придется объяснять, где мать. А из-за чего? Ведь стреляный воробей, знал, что по себе дерево рублю, мужика ей от меня не искалось. Так из-за чего, скажи?
– Сволочь она, – выругался Павел. Выругался отчего-то шепотом.
– Она?.. Только-то?
Костя глянул волком и вдруг, ни слова не говоря, бухнулся на ближний топчан, лицом к стене.
Лена плакала, вспомнив, наверное, свое сиротское детство. Всхлипывала в скомканный цветной полушалок, сторожко смотрела в спину Кости, в озабоченное лицо Павла.
За окошком рассветало, тихонько стрекотала в стекла метель.
– Ну, что? – растерянно посмотрел Павел на плачущую Лену. – Спать давно пора, а мы… Ехать же обратно – двести километров.
Слова были пустые, какие-то рассеянные.
«В малый балок, что ли, уйти от нее? – тупо соображал Павел, поглядывая на свободный широкий топчан в углу. – Но там же холодище! И вместе ложиться тоже вроде бы не с руки. Да ну, к черту! Стелиться, и все! Что за чепуха?»
Достал из-под Костиного топчана новый ватный капот от трактора, раскинул в углу. В головах сунул две телогрейки. Присел на мягкое широкое ложе, стаскивая задубевшие валенки. Легко засмеялся, глядя на Лену.
– Не поцарапаемся? Под одним тулупом-то?
Лена пристроила две пары валенок у горячей печурки, сказала не оборачиваясь:
– А я в случае чего у тебя… защиты попрошу…
– Ну, валяй к стенке!
Лена, смешная в вязаной кофточке и толстых штанах, протопала по полу на носках и забралась под тулуп. Мокрые счастливые глаза смеялись под меховиной. Он погасил фонари, прилег рядом, вытянувшись, как бревно. Шуршал коробком спичек, дважды зажигал потухающую папиросу.
– Ты брось курить и дай руку: без подушки я не усну, голове низко, – вдруг спокойно, по-домашнему сказала Лена, коснувшись ватными коленями.
Он все исполнил, как она просила. Лена ткнулась лицом куда-то под мышку ему и притихла.
Тепло было под мягким тулупом, от сдвоенного дыхания.
Беспокойная рука нечаянно скользнула на выпуклую, тугую грудь, но другая, маленькая рука очень спокойно отвела ее и прижала локтем. Без слов, как будто ничего не произошло.
Спустя время шепот:
– Павлик, ты… спишь?
– Нет.
– А я уже сплю.
Лена все-таки перехитрила его. Он уснул первым. А когда он уснул, глубоко и ровно дыша, расслабив руку, на которой лежала ее голова, Лена привстала сторожко на локоть, глянула в сторону Кости и, склонившись, поцеловала Павла в смугло-шершавую, теплую щеку.
27
Ранняя весна приходит вдруг.
Никто не видел первой весенней капли, напоенной утренним солнцем, – она упала, должно быть, с вершины старого кедра на южном склоне горы. Алмазно сверкнув и на мгновение вобрав в себя всю голубизну, весь блеск весеннего мира, она скатилась с оледеневшей пятипалой веточки и тут же исчезла, до земли пробуравив снежную крепь сугроба. И все. Родилась и умерла. Но вслед за нею люди заметили капель – буйную, дробную, веселую капель. У магазина, за школой, у гаражей и домов.
Северный март отшумел метелями, пришла весна. Люди хмелели от тепла и запахов талой земли, выходили в солнечное половодье налегке.
Слесаря Мурашко неожиданно послали в контору по вызову директора, а Стокопытова кто-то направил по срочному делу в управление треста, и оба вернулись с пути с блаженно-глупыми улыбками.
– Первое апреля! Первое апреля – никому не верь! – радостно верещала Майка Подосенова.
– Я машину запчастей привез! – неожиданно сообщил прибывший из командировки Турман.
– Разыгрываешь?! – возмутился Стокопытов.
Но Турман не разыгрывал, у склада разгружалась полуторка. Стокопытов вышел глянуть, сказал ему между прочим:
– Раз в год отличился ты, да и то первого апреля! Заряжайся этак и на будущее!
Первое апреля, конечно, веселый день. Но Сашка Прокофьев приготовил Павлу и грустный фактик. Он явился страшно озабоченный, посидел молча у стола, как бы раздумывая, стоит ли тревожить нормировщика в такой солнечный, веселый день, и, видимо, решился:
– Понимаешь, Павел Петрович, какая история. Работают мои ремонтеры как черти. Я уж хотел с Домоткановым поговорить насчет… Ну, бороться за звание. Как положено, это самое, ответить на призыв депо Сортировочная… А сегодня Мурашко припер ворованный подшипник с ремзавода.
Павел, слушавший его вполуха, вдруг насторожился.
– Как «ворованный»?
– Ну, двести вторых подшипников не было, а трактор на выпуске. Вот он и махнул на завод. Говорит, за пол-литру достал… Что же теперь делать?
– Запчасти Турман привез, – сказал Павел. – А насчет коммунистической бригады ты правильно решил. Надо еще с Полозковой поговорить. Бригада-то у тебя почти в полном составе комсомольская. На собрании заодно и Мурашко пристыдить… Валяй к Наде!
– Да был я у нее! – осуждающе махнул длиннопалой кистью Сашка. – Она против. Говорит, рано, мол. А чего рано? Говорю, работают как черти!
– Ну, тут она ошибается! – поддержал Павел бригадира.
– Я это самое ей сказал! Мы же, говорю, не сразу на высокое звание посягаем… Мы будем добиваться! Год, а может, и два будем вкалывать и очищаться от всяких позорных явлений, а она только хихикнула. Непонятная она какая-то, Полозкова.
– Я с ней поговорю, – сказал Павел. – А к Домотканову в случае чего вместе сходим.
Вечером прижал легкий морозец, от него пахло талыми крышами и весной. На комсомольском собрании переизбирали секретаря, освободили Надю по личной просьбе, из-за перегруженности основной работой. Сашка Прокофьев предложил кандидатуру Лены Пушковой, а Эля вдруг захлопала в ладошки – наверное, поэтому Лену выбрали единогласно.
После собрания Надя передала ей ключ от комсомольского сейфа.
– Он у меня в отделе кадров, – сухим голосом сказала Надя. – Можешь ходить, не возражаю.
– Завтра перетащим в цех, поближе, – не согласилась Лена.
– Как хочешь, – холодно ответила Надя и, гордо подняв голову, покинула красный уголок.
На темном крыльце ее ждал Павел.
Его мучил неприятный осадок от прошлого разговора, холодное равнодушие, с каким поздоровалась она с ним на собрании. Он искал случая объясниться.
– Не спеши, провожу, – попробовал он захватить Надин локоть по привычке.
Но она отстранилась равнодушно и будто презрительно:
– Не нужно. Дойду одна, не маленькая.
Он растерянно переступил с ноги на ногу.
– Постой, Надя. Что стряслось-то?!
Надя отошла от крыльца – в красном уголке еще гомонили ребята, они могли услышать весь разговор.
– Ничего не случилось, – сказала Надя. – Водишь Ленку из школы под ручку и води! Тебе, видно, на роду написано: с комсомольскими секретарями гулять.
Подозрение было так неосновательно, что Павел ошалело развел руками. Ему даже показалось, что Надя придумала этот глупый упрек, чтобы скрыть настоящую, пока неизвестную ему причину.
– Ради первого апреля, что ли? – недоумевая, спросил Павел.
– Считай, что уже второе.
– Надька, одумайся! Ведь мы свои… Совсем!
– Подумаешь, «совсем»! – откровенно передернула плечиком Надя. – У нас права одни, и ошиблись мы одинаково. Забудь, и все! У тебя своя жизнь, у меня своя.
Над ними багровым шаром катилась полная луна; ворсины пушистой Надиной шапки привычно искрились, но теперь они уж не манили его, были холодными и чужими.
– «Забудь»? – удивленно и потерянно переспросил он.
Внезапно яркое косое крыло электросварки радужно метнулось от кузницы, ослепило. Павел закрылся рукавом, замер в разящем свете. А Надя резво перебежала световую полосу и, мелькнув черной тенью на стене вахтового домика, нырнула в сумрак проходной. За нею хлопнула дверь, звякнул засов.
«Забудь»… – снова повторил он.
Какой осмысленной, правильной, черт возьми, казалась жизнь еще полгода назад! Каким полноправным хозяином своей судьбы ты чувствовал себя, когда управлял умной, могучей машиной, ломал вековую чащобу, строил прямые трассы!
А теперь что? Быть или не быть? Значит, Надя, в общем-то, права? Да нет же, черт возьми! Не может быть! Не может ломаться жизнь так вот, по пустякам, от несуразностей и недомолвок!
Из-за собрания он опоздал в школу. Влетел в класс к концу перемены, сунул книги в парту, не очень жалея, что пропустил скучный урок литературы.
– Маяковского проходили? – спросил он Меченого.
У Кости была помятая, унылая физиономия. Казалось, что он еще не оправился от выпитого на трассе, у Красного ручья.
– Маяковского, – отчужденно кивнул Костя. – Это самое… «Я волком бы выгрыз бюрократизм!..» Знаешь?
– А ты все злишься? – стараясь заодно успокоить и себя, усмехнулся Павел. – Брось! Весна вон за окошком… Как насчет дочки-то решилось?
– До суда покамест никак. Прокурор сказал, что Настю могут условно приговорить: мать, мол. Сам Святкин, правда, накрепко приземлился, вечная ему память. Сынок вон даже школу бросил, на работу определился.
– На работу? Куда?
– Художником.
– Ке-е-ем?
– Ну, художником. На кирпичный завод, – пояснил Меченый. – Есть и такая непыльная должность. Доски показателей оформлять. – Полистал учебник и добавил с привычным ожесточением: – Ничегонеделание – это, брат, профессия. А может, хроническая болезнь. Заразится кто – пиши пропало!
– Дружок, значит, в одиночестве остался? – кивнул Павел на Веника, развалившегося на парте.
– Скоро и этот испарится, – вяло заметил Костя. – Вчера на школьном вечере, в дневной, дебош устроили вместе с Валеркой. Теперь уж наверняка выгонят!
Начинался урок геометрии.
Владимир Николаевич был озабочен и, кажется, позабыл поздороваться. Он с треском бросил на стол чертежные принадлежности и что-то глухо сказал Венику. Тот нехотя поднялся, шмыгнул носом.
– Мать почему не привел? – с раздражением повторил Владимир Николаевич.
– А чего ее водить?
Веник с глупой усмешкой зашарил глазами по классу в поисках поддержки. Но поддержки не было. Вокруг сидели рабочие, уставшие за день, их спектакль не занимал.
Веник ждал, опустив голову с вздыбленными волосами. Директор остынет, разрешит сесть – так было уже не раз. Пожурят и отстанут до нового приключения.
Но директор на этот раз, видно, возмущался не на шутку. Павлу было жаль его, молодого, вспыльчивого, неопытного и очень неподготовленного к скандалам великовозрастных шалопаев. Владимир Николаевич сам, по-видимому, сделал когда-то непростительную оплошку, уступив просьбам авторитетных родителей, из которых один уже по справедливости сидит за решеткой. Он принял нерабочих второгодников в р а б о ч у ю школу и вот расплачивался за это изо дня в день, теряя время и терпение.
– Сейчас же выйди из класса, Пыжов! – переходя на крик, приказал Владимир Николаевич. – И не возвращайся в школу без матери. Дальше это продолжаться не может!
Веник вдруг хихикнул и мешком сел за парту. На рукаве модной куртки игриво блеснул замочек автоматической застежки. На рукаве был карман, прихоть взбесившейся моды. На рукаве был карман! И воротник стоял торчком, как у сыщика.
Веник озоровал, он не хотел идти за матерью.
– Ну что ж, урока я не начну в таком случае, – не очень уверенно заявил Владимир Николаевич.
В классе стало нехорошо и очень тихо. Всем было стыдно. И не было, казалось, никакой власти, чтобы управиться с хамом.
«Ну, что с ним делать? Почему-то с детских лет нас учат, что бить человека ни в коем случае нельзя, не педагогично, – в ярости подумал Павел. – Но никогда не говорят, что человек не должен сам заслужить пощечины… Единство противоположностей, как говорит историк».
– Пыжов! Выйди сейчас же! – визгливо, со слезами крикнула с задней парты Лена Пушкова.
Нет, Веник все-таки поднялся от пронзительного крика Лены. Он поднялся, обернулся к ней, взъерошенный и злобный, и вдруг, выплюнув ругательство, взвизгнул:
– А ты-то, дешевка? Что тебе-то?
Тишина сгустилась до звона в ушах. Владимир Николаевич позеленел, выронив из пальцев кусочек мела. Мел со стуком покатился к доске.
– Как ты сказал, щенок?! – рявкнул Павел, вскакивая из-за парты.
Его опередил Меченый.
С побелевшим лицом Костя шагнул через проход и вдруг с разворота двинул Веника в челюсть.
– Что вы делаете, Меженный? Не смейте! – ахнул Владимир Николаевич. – Не смейте, вы в школе! Нельзя так!
– Подо-нок! Я его убью! – заорал Костя, горбясь, едва сдерживаясь, чтобы не добавить Венику еще. Огненно пылала отметина на побелевшей щеке.
Урок смешался. Все загалдели, поднялись. Лена, упав головой на парту, плакала.
Какая-то девчушка в уголке закрыла лицо платочком, пищала оттуда:
– Ой, что теперь будет, что будет! Ужас… Ка-а-кие лю-у-ди!
– Разве можно так? – негодовал Владимир Николаевич, пока пострадавшего выводили в умывальник. – Ну, действительно, что теперь будет?
– А ничего не будет, – с дрожью выдавил из горла Костя. – Бить эту пакость нужно, чтобы тише воды были.
– Переборщил ты, – одернул его Павел. – Таких щенков надо отцовским ремнем учить, чтобы членовредительства не было, а ты его слесарным кулачищем, с размаху. Надо глянуть, как там и что.