Текст книги "AMOR"
Автор книги: Анастасия Цветаева
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 29 страниц)
ЖОРЖ И МОРИЦ.
ТЕТРАДКА НИКИ
Когда позже Мориц вспоминал событие этого вечера, он себя спрашивал: "Почему оно показалось мне неожиданным?
Ведь я давно думал о чем‑то подобном…" Во всяком случае, когда он подходил в поздний ночной час к бюро, он чувствовал себя очень усталым после долгого совещания и шел с одним желанием – лечь. Но в рабочей комнате кто‑то был. Он сделался весь зрение, весь – слух! Слушать, собственно, было нечего, звуков – не было. Но свет, низкий и неуверенный, мог исходить только из карманного фонаря, прикрытого рукой. С минуту стоял Мориц недвижно, затем прошел неслышно, как умеют ступать только цыгане! – замер в чрезвычайном волнении: над столом Евгения Евгеньевича, над его обычно сложенными на ночь в огромную папку чертежами стоял человек, наклонясь над раскрытой папкой, из которой было вынуто и сложено несколько отобранных чертежей. Они лежали отдельно. Это был Жорж. При свете стоявшего боком, спинкой к окну, электрофонарика, он укладывал остальные – в папку. В следующее мгновенье Мориц распахнул дверь, и рука его цепко легла на плечо гостя, ночного.
– Нет, не рвись! – громким шепотом сказал над самым ухом пойманного, который хотел было вывернуться из‑под его руки. – На таких, как ты, я изучил джиу–джитсу, один миг – и ты конченый человек! Новичок – вижу. Глупо сработал! Если б онтебя тут застал – тебе бы не отвертеться…
Жорж стоял неподвижно, губы дрожали.
– Молчи! Слушай! Если проснутся… Сейчас все проверю и спать иди, дурак и нахал! Если ж хоть что‑нибудь тут, – он показал на папку, – разобрал – молчи по гроб жизни! Слово скажешь – ты у меня в руках. Мне поверят! (Он снял руку с плеча Жоржа.)
Тот стоял, онемев.
Мориц пересчитал чертежи, завязал папку. Ему показалось, что пальцы левой руки вздрагивают ("Сердце шалит!" – сказал он себе).
– Все в порядке… Стой! – шептал он и – медленно, как бы решая – сказать? Нет? – Если такая минута придет, мстить захочешь, быть окончательным подлецом – помни, что у меня семья, и с тобой я сейчас – рискую. Мне и так жить недолго. А ты – молод, здоров, тебе – жить! Так живи – человеком… Счастье твое, что все спят!..
Ни слова не произнеся, вышел Жорж… Мориц распахнул дверь в ночь. Постоял, поднял голову. Там хрустально мигали звезды.
– Просто детектив… – сказал он себе с усмешкой.
Дождавшись, после обеда, ухода всех, в час короткого отдыха, Ника подошла к Евгению Евгеньевичу:
– Я вам обещала дать прочесть мои тюремные и лагерные стихи… – сказала она, озираясь. – Я вчера их целый вечер переписывала, после проверки, на нормальные странички, для вас… посмотрите, с чего!
И она показала крошечку–книжку папиросных листков для самокруток; крохи–листочки были написаны мелким–мелким почерком.
– Подумайте, уцелели! В глубоком (я его надшила) кармане казённой юбки – кроме меня ведь никто и не прочтет. И это останется! уцелеет! а это, – она показала на тетрадочку, – вы, когда прочтете – уничтожит е…
– Ника! Побойтесь Бога! – даже несколько взволновавшись, сказал Евгений Евгеньевич. Но она не уследила за его мыслью, отвлеклась другим, подумала: "А может быть, и Морицудать прочесть? И пусть онзатем – уничтожит!"
И только тогда до нее дошло возражающее восклицание:
– А, вы об этом! Хорошее дело! Рискованное! Чтобы при первом шмоне…
– Получить второй срок?.. Я и так два вечера дрожала за эту тетрадку… Так с ума можно сойти… – Кто‑то шел. Встав, перебирая чертежи, Евгений Евгеньевич зарывал в свои листы – Никину тетрадку. День продолжался.
В перерыве она опять подошла к нему.
– О двух вещах я хочу сказать вам сегодня, – сказала Ника, видя, что он, отложив чертежи, сел за свою шхуну, – мастеря деталь её, ему будет легко её слушать, – во-первых, ещё о том, как, должно быть, трудно было мне (что я только теперьпоняла) – выучивать наизусть свои стихи.
В тюрьме среди такого шума в камере (вы сидели в таком же множестве, вы поймете) – в камере на сорок мест нас было сто семьдесят, как сельди в бочке, – но такая тяга к стихам была больше, чем на воле, – за пять месяцев столькостихов, разный ритм – как все это умещалось, дружно, в эту болванскую башку, непонятно! Все повторяла, день за днём, отвернувшись к стене, – это счастье, что я у стены лежала! Еслибы междуженщинами – вряд ли бы я это смогла!
Тут – только одно – "Портрет", – и Ника протянула пачку листков, – прочтите, и если рука не подымется их порвать – мне вернёте, я их порву.
Все время молчавший Евгений Евгеньевич поднял на нее глаза:
– Так вы их для меня– воплотили? Тем с большим вниманием прочту…
Была ночь, когда Евгений Евгеньевич раскрыл тетрадь Ники. На первой странице стояло:
СЮИТА НОЧНАЯ
И снова ночь! Прохладою летейской
Как сходен с кладбищем тюремный этот храм!
Не спит, как и всегда, в своей тоске библейской
Больная Ханна Хейм, химера с Нотр–Дам.
Латышки спят с угрюмыми горами,
Пригревши берег Греции у ног…
Панн гоголевских веют сны над нами. —
С китайской ножки соскользнул чулок…
То кисть художника, что Марафонской битвой
Огромное прославил полотно.
Химерою и я в своем углу молитвы
Бескрылые творю. Идут на дно,
Как в океан корабль порою сходит,
Что паруса развеял по ветрам, —
Ужели той, что спит, и в снов низинах бродит, —
Не помогу, Химера с Нотр–Дам?
Химера, да! Но с Нотр–Дам химера!
Молитвой как ключом – замки моих ключиц,
Луну ума гася светилом веры…
(Стыдись, о ум! Бескрылая химера!
Твой философский нос тупее клюва птиц.)
Летучей мышью, да! Но мышью‑то летучей!
Глаза смежив, чтоб не ожег их свет,
Крылом туда, где Феба вьются тучи, —
…Такой горы на этом свете нет,
Что не ушла бы вся, с вершиною, в Великий
И тихий космоса зелёный океан.
Ты спишь, мое дитя, в твоей тоске безликой
(И мнишь во сне, что истина – обман.)
Уснуло все. Ни вздоха и ни плача —
Миг совершенно смертной тишины.
Передрассветный сон. Я знаю, что он значит —
О мире и о воле снятся сны,
Сошли на дно души, как корабли, порою
Без сил смежив пустые паруса,
Спит смертным сном душа перед трубою
Архангела. А света полоса —
Звонок, подъем. Уже! О, как весенне,
Как победительно борение со сном,
Из мертвых к жизни вечной воскресенье,
О руки над кладбищенским холмом,
О трепет век и дрожь ресниц!
Туманы Над прахом тел развеялись. Земле конец.
Преображенье плоти. Крови колыханье —
То тронул холод мрамора своим дыханьем
Ты, Микел–Анджело божественный резец!
Дальше шла
СЮИТА ПРИЗРАЧНАЯ
Довоплощенное до своего предела
Граничит с призрачным, как Дантов ад.
Над небывалым зрелищем осиротелых
Жён, матерей – ночи тюремный чад.
(Являет чудо мне Чюрлениса палитры,
Храп хором Скрябинский зовёт оркестр,
Борьба за место – барельефы древней битвы
Во мраморе прославленный маэстр.
А бреды здесь и там – таят строку Гомера,
И Феогнида пафосом цветут
Изгибы тела – Ропс! И имена Бодлера
И Тихона Чурилина встают.
Когда ж, устав от зрелища, о хлебе
Молю, – на веки сходит легкий сон,
Я реки призрачные вижу в небе,
Я церкви горней слышу дальний звон…
О горькой жизни рок! Между землёй и небом
Разомкнуты начала и концы.
Как часто Сон и Явь в часы забвенья Феба
Меняют ощупью свои венцы!
Дальше шли города и воспоминания.
Есть такие города на этом свете, —
От названий их, как на луну мне выть:
Феодосии не расплести мне сети,
Ночь Архангельскую не забыть…
Далеки Парижа перламутры,
Темзы тот несбывшийся туман,
Да Таруса серебристым утром,
Коктебеля не залечишь ран…
И Владивостока нежная мне близость,
Где живёт мой самый милый друг…
Поезд замедляет ход, и в темно–сизом
Небе – о, как рассветает вдруг! —
То Иркутск. Тут Коля жил Миронов, —
Юности моей девятый вёл!
Как горит хрусталь крутых еловых склонов,
Раем распростерся твой Байкал!
* * *
Темная заря над Ангары разливом,
Да последний огонек в ночи,
Да холодный снег по прежде теплым нивам —
Это ль не символики ключи?
Крепко рассветает за моей решеткой,
Так мороз крепчает в январе,
То резец гравера линиею четкой
Ночи тьму приносит в дар заре…
Сколько раз вот так все это было, —
Я не сплю, вокруг дыханья тишь…
Что же сделать, чтоб оно не ныло —
Сердце глупое, доколе эти силы
Все до капли не перекричишь?..
А пока пишу – вино зари нектаром
Выси поит… огонек исчез.
Солнце выплывает легким жарким шаром
В сталактитовы моря небес!
Тетрадка кончалась надписью: «Из будущего сборника „Пес под луной“ (лагерь)».
ГИТАРА
Звон гитары за стеной фанерной,
Рая весть в трехмерности аду.
Это все, что от четырёхмерной
Мне ещё звучит. В немом ладу
Со струями струн, луна литая
Лейкой льет ледяные лучи
На картину, что я с детства знаю:
«Меншиков в Березове». Молчи, —
Слушай эту песню за стеною,
Дрожью пальца на одной струне,
Так поют, что я сейчас завою
На луну, как пес. И что луне
Нестерпимо плыть над лагерями.
Вшами отливает пепел туч
Оттого, что, поскользнувшись, в яме
Ледяной лежу и что могуч
На картине Меншиков надменный,
Дочь кувшинкою цветет в реке
Кротости, и взор её Вселенную
Держит, словно яблоко, в руке.
Замирает палец над струною,
Ночь слетает раненой совой, —
На луну, как пес, я не завою,
Мне тоски не заболеть запоем, —
Под луною нынче, пес, не вой!
Звон гитары за стеной фанерной,
Рая весть в трехмерности аду.
Это все, что от четырёхмерной —
С тихой вечностью в ладу.
Все кругом спали, даже Мориц. Волненье и усталость слились в странное состояние. Вспомнились своятюрьма, своивстречи… Оставалось три стихотворения.
ДОМИНАНТ–АККОРД ЛЕТНЯЯ НОЧЬ
Тишина над тайгою вся в звёздах – о Боже!
Да ведь это же летняя ночь!
А я в лагере! Что же мне делать, что же?
Жить этой ночью – невмочь.
Соловей – это юность. Кукушкины зовы —
Это детство. Земной зенит!
На седеющих крыльях моих – оковы,
А старость – как коршун кружит!
РАЗРЕШАЮЩИЙ АККОРД УТЕШЕНИЕ
Чего страшусь? И глад и хлад минуют,
Недуг, сжигая тело, поит дух,
И зов о помощи не пребывает втуне
Доколь смиренья факел не потух.
Я верую. О Боже, помоги мне,
В ничтожества и затемненья час
Молю, а из‑за туч восходит, вижу
Звезды предутренней мерцающий алмаз.
Воздушных гор лиловые воскрылья
Грядой крылатою покрыли небосклон,
И золотою солнечною пылью
Весь край дальневосточный напоен.
Недолго нам от вечности таиться,
Запрятав голову под смертное крыло, —
НАСТАНЕТ час души! И вещей птицей
Бессмертия живой воды напиться
Из мрака тела – в дух, где тихо и светло!
Последнее не имело названия.
* * *
Что терпит он, народ многострадальный,
За годом год, за веком век!
А Сириус и Марс, как над ребенка спальней,
Горят везде, где дышит человек.
Моя Медведица! Как часто эти руки
К тебе тяну я в черноте ночи, —
И рифмы мне не надо, кроме муки,
Которой бьют кастильские ключи
По Дантовским ущельям расставанья,
Вокруг Луны – огромный света круг
Все ширится. И тихо в Божьи длани
Восходит дым немыслимых разлук.
Все выше мук и их теней ступени,
Но синева торжественна ночи.
Черны, страшны ночных деревьев тени,
Но звезден неба сев! Крепись, молчи!
И разве я одна! Не сотни ль рук воздеты
Деревьями затопленных ветвей,
Лесоповал истории. Но Лета
Поглотит и его. – О, выше вей
Моих мучений ветер благодатный,
Сквозь ночи тьму к заре пробейся ввысь, —
Звезда предутренняя в лиловатой
Бездонности меня зовёт: «Вернись!»
А он земной, народ многострадальный,
За боем бой, за веком век,
И Сириус и Марс, как над ребенка спальней,
Горят везде, где дышит человек.
Усталость от – пережитого, отрыва от жены, дома, от срочных работ, от работы над изобретением и от этой, на него рухнувшей судьбы, – все странно сливалось в некую гармонию, что ли? Он спрятал под рубашку тетрадь и вышел на порог бюро. Лаяла сторожевая овчарка. Зона спала.
Мориц встал и вдруг потянулся, как это делал черный кот Синьор, его любимец, когда его учили ходить на задних лапах. Щелкнули манжеты, изогнулось легкое упругое тело – всем своим накоплением усталости, – и снова стоял собранный и четкий человек, немного угрюмый, брезгливый и элегантный, – неуловимое с Синьором длилось. Но в движении, когда он стоял сейчас, прислонившись о книжную полку, вдруг – не укрылось от Ники – легкая, еле заметная округлость худого, ещё не начавшего полнеть, живота, уже не юношеского.
"Стареет…" – подумала Ника с мимолетящей легкой дрожью, которой содрогается зрелость при дуновении старости.
Был снова вечер, и опять все ушли, кто куда. Мориц готовился продолжать рассказ. Как мало надо человеку – внимания – в холодности жизни, – подумалось ей.
– Да, так вот… Бегство из Риги, всей семьей, потом смерть матери… Ленинград, Москва, потом Красная Армия. – (Он только называл периоды, города, к чему‑то спешил, К чему?!) – В Сибири я встретил мою жену. Ещё совсем девочку, и вывез её оттуда, из глуши.
Мориц уже пустился в путь воспоминаний.
– Я дам вам Женни!
– Мне нужна наружность Женни, – сказала Ника.
– Женни была невысокого роста, ниже меня, склонность к полноте – в пределах приличия. Крупное лицо, более крупное, чем удлиненное. Лоб небольшой, – у женщин, как правило, небольшие лбы. Большие голубые глаза. Небольшой точеный носик; красивый маленький рот. И, благодаря пухлости лица, особенно в профиль, она иногда напоминала морскую свинку – неуловимое сходство. Но это иногда, когда уголки губ опускались, когда она не играла, когда исчезала обычная подтянутость. Очень хорошие ровные зубы. Волосы были светло–каштановые, но она их подкрашивала, – была светлая блондинка. Потом, под моим влиянием, она перестала их красить. Она была очень музыкальна, – говорит Мориц и морщит лоб (что не даёт ему покоя, чего‑то он не может назвать, уловить в Женни, он все не то говорит: разрозненные черты, не лепится из них ЖЕННИ).
– В моих отношениях с женой всегда были приливы и отливы. И тогда это был – отлив… – (Он закуривает, кидает спичку.) – Женни… Её умение одеваться, умение ухаживать за вами, и сердиться, и говорить глупости…
– A–а… Поняла! По этой фразе. Все поняла! – (Голос Ники торжествует.) – Знаю Женни! Знаю. Тот шарм, который голыми руками берет мужское! Кукла! Со страстями. Очарование глупости!
– Нет, – говорит Мориц, – и взмахивает рукой, – в жесте – категоричность, – я не выношу глупости! Она делает человека смешным. Нет, Женни могла быть и деловитой.
Ника очнулась в конец его английской фразы: She often wasa little bit disgusting, that was a thing [15]15
Она часто была чуть–чуть противна – вот в чем было дело (англ.).
[Закрыть]. Этот nepeход от отвращения – к очарованию создавал очень забавную вещь – очень сильное впечатление…
– Какая вы собака, Мориц! Ах, какая вы тонкая собака… – молчит Ника, и она вся как парус распахивается навстречу ветру – но ветер уже стих, стал ветерком и дует в другую сторону.
Там, на воле, в Финляндии, шла война. Кто был взят, из друзей? Сердце билось… Отчаяние! И ничего не узнать!.. И хоть какая‑нибудь вина была бы перед страной!.. Десять лет – с ума сойти!.. Письма Ника получала редко и – как это всегда бывает – не от тех, от кого с тоской ожидались…
…Невозможная вещь – уезжает Евгений Евгеньевич! Не ликвидком, не освобождение, а его изобретениевырывает его из их жизни, из их работы! Его отзывает БРИЗ в Свободный, в Гулаг, руководить построением модели его изобретения. Ника ходит как в воду опущенная.
ГЛАВА 16ОТЪЕЗД ЕВГЕНИЯ ЕВГЕНЬЕВИЧА
Ника ходит как в воду опущенная – да, невозможная вещь… После ярой борьбы с собой – отдать такого работника! Это ускорил, от всех скрыв, Мориц: связался с кем надо, а затем, в последнюю минуту ему стало не по себе от своей роли, и – обратно диккенсовским торжествам, где входит в дождь в хижину человек в цилиндре и ставит на стол чудовищно–большой торт, вестник наследства. Мориц весть скомкал, сообщил о вызове Евгения Евгеньевича БРИЗом полунасмешливо–полуворчливо – теперь, мол, работа станет, людей не хватает, и ушел, чуть ли не кинув за собой дверь. Из насмешливого тона Мориц уже не вышел, боясь, вероятно, быть заподозренным в разнеженности. Виновник торжества, видимо, это понял, потому что смотрел на Морица уклоняющимися глазами и, может быть, ему было стыдно за то, что он не любит этого человека… Он ходил – как по облакам.
Ника – замерла; слезы где‑то очень близко, – какбежит жизнь, как метает людей, и как люди безумны, как прозаичны, как никто никого не любит, не привязывается: уезжающему нисколько не жаль с нею расстаться, а ведь – дружил?
Волнуется, что едет не сегодня, а завтра, стал необычайно деятелен: уходит, приходит, – как Мориц, над энергией которого смеялся… Ника, нахмурясь, спросила у Морица по–французски "отпуск" – до часа отъезда, – чтобы успеть починить матерински, товарищески, Евгению Евгеньевичу белье.
Штопает игла носок… Евгений Евгеньевич уезжает… (дыра делается все меньше – немецкий пансион идёт впрок!) …только что был Мориц на "Маджестике"… – плетет коричневую вязь игла, – теперь Евгений Евгеньевич почти в пути…
Она бегает в кухню, печет булки с изюмом, пусть ест с чаем, пока устроится, где‑то там, с едой! Может быть – вспомнит бабушку, дом… По двору – тени от посаженных деревьев мечутся в ветре. Он треплет темно–рыжие короткие кудри и – милый! – слизывает и уносит идиотские слезы. Как она будет жить без Евгения Евгеньевича? С одним Морицем? Страшновато… Возле него – замёрзнешь. Он же по целым дням ничего не понимает, понимает вдруг – вечером, на полчаса, перед уходом куда‑нибудь, – разве это помощь – жить?..
Вечер… Уезжающий чувствует, что надо быть внимательным к Нике.
– Ааа!.. Ника, – говорит он, входя в бюро, где она кончает чинить его плащ, – мне хочется вам рассказать одну вещь! Можно?
В первый раз за все время уезжающий колет лучину – топить печь. Кличка "барин" сегодня сдала.
– Я хочу рассказать вам про один экслибрис. Комната. На полу – канделябр. В углу, в глубоком кресле, сидит кто‑то в широком старинном английском плаще моды начала девятнадцатого века. Он читает большой фолиант. От его длинной ноги, вскинутой на колено другой, – резкая и ещё более длинная тень. Кругом – декорации, сломанный мольберт. На стене – портрет человека в парике. На плече у читающего – кот, весь взъерошенный от ужаса, черный, с белыми глазами. И совсем в тени – высокий худой призрак в маске, он держит песочные часы. А в глубине распахнуто огромное окно, и в него видно, как крошечная картина, берег моря, луну и в лунной дорожке уходит крошечный, как мошка, фрегат. А по берегу, совсем возле воды, едет карета, уезжает по берегу от нас. А вокруг нее – всадники, с факелами. Очень романтическая вещь.
– Это выуезжаете, Евгений Евгеньевич! И на фрегате, и в карете, сразу! Оттого вы и вспомнили этот экслибрис сейчас.
На этот лирический взрыв рассказчик отвечает так:
– Против кареты я бы ничего не имел сейчас, собственно… Доехать с вещами до платформы…
"Такой ответ – у такого тонкого человека! – думает она. – У людей нетдуши! Вот возле нее в комнате два человека: один – друг? другой был тоже, казалось, друг? Оба казались! И оба – совсем чужие…"
Она подошла к печке, села на корточки – шевелит угли. "Мориц, Мориц! – говорит она одними губами, в мигающие тени углей. – Вы не оставите меня, нет?"
Дерево гнётся так, как будто его сейчас вырвет с корнем. Слова отлетают с губ в немоту. Их смывает как водой с палубы (того фрегата!). Ника хочет сказать Евгению Евгеньевичу, что она будет ждать обещанных им вестей, но ветер уносит слова. Несколько человек идут к вахте, где его ждёт подвода. Мориц не идёт. Мориц остался стоять в дверях.
Жар растет. Озноб. Или он простудился вчера, промок под этим дурацким ливнем? С этой откуда‑то взявшейся грозой? Неясным ощущением тоскливой неловкости, не доходя до сознания, проносятся слова письма к жене, обещание беречь себя, тепло одеваться – надо было,когда выходил, взять плащ! Он раздражается вновь. И бюро пусто среди дня! Перерыв – кончен! Ну, проводить, конечно, ну, десять минут, ну, пятнадцать, но не за счет же работы!.. Работа – не ждёт.
Он берет калькуляцию, садится за пустой стол. Работает. Ещё четверть часа. Никого. Голова наливается тяжелым приступом боли.
Матвей ушел! Вещи помог снести (и ушел, не принеся воды, холодной водынет, пить хочется!). Но они‑то,другие, о чем они думают? Ника, конечно,придет скоро, к работе стремится Если бпонимала её! Но «новые», оба – тоже «провожать» ушли? Слышатся голоса, входят.
Только Евгений Евгеньевич скрылся за воротами вахты – Ника увидела письмоносца. А вдруг письмо от жены? – ёкнуло сердце. Она кинулась навстречу. Ника уже выхватила из пачки маленький конверт с синей каёмкой!
Она летела к вахте, как будто тому назад лет тридцать! Страх опоздать– гнал… На бегу кричала:
– Евгений Евгеньевич! Пись–мо–о-о…
Она поспела в ту минуту, когда подвода, оставляя позади вахту, ехала уже по дороге.
– Письмо! Письмо от жены! – кричала Ника, задыхаясь от бега, и, показав вахтёру зажатый в руке конверт, скользнула мимо охраны, выбежала за зону, продолжая кричать: – Письмо–о! Евгений Евгеньевич!..
Но уже, услыхав крик, останавливалась подвода, и бежал назад, навстречу Нике, уехавший.
Все произошло так быстро, так все сразу – крик, бег, письмо, остановка подводы, на которой он ехал под конвоем, что никто, может быть, не осознавал в ту минуту, что заключённая выбежала, бежал а… Она уже бежала назад, радостно смеясь, вбегала на вахту:
– От жены письмо! Догнала!..
А когда прошла через вахту, завернула за барак, ей привиделось лицо Евгения Евгеньевича – благодарное, почти рядом – лицо вахтёра, и осуждавшее и улыбнувшееся, и как жали друг другу руки, и он целовал обе её, смущенный её задохнувшимся бегом, вновь тряс и вновь целовал. "За Наташу! Понимаю! – смеялась она и весело и насмешливо. – Вместо Наташиных рук"…
"Слава Богу, что по вызову БРИЗа, – думает вслед Ника, – самого тяжкого в переброске не будет: тащить самому себе свой скарб".
Только когда Ника вошлав барак, её ошпарило испугом – в какой же опасности она была, выбегая за вахту… Вспомнился ей другой случай – освободясь, кончив срок, шел, ещё молодой и радостный, что едет к матери, подходил к проволоке зоны счастливый человек, которого вохровец (военный охранник) ещё считал, что он заключённый, с вышки крикнул ему – куда, мол, ты идёшь?! – предупреждая, – а тот шел весело, беспечно, в себе уверенно (в кармане имел паспорт, знак свобод ы!) и в ответ молча на крик сверху, засунув руку в нагрудный карман, желая помахать ему – паспортом, не успел это сделать и, с ним в руке, выстрелом сраженный, упал… не встал больше. Судьба эта эхом прокатилась по лагерю… Долго ли вспоминали о нем? Долго ли его ждала мать, пока узнала, что сына уже – нет…
Мориц не мог знать, что по пути от подводы, казалось бы увезшей друга, она поняла вдруг, что он, Мориц, для нее значит много больше, чем Евгений Евгеньевич… Не знал Мориц и того, что, увидев его угрюмое лицо, она от испуга, что он сейчас скажет что‑то неподходящее, говорит обратное,чем хотела.
– Евгений Евгеньевич, – сказала Ника, ставя на плиту чайник, – увез с собой столько,без него – пока, наконец, не напишет сын, мне таксейчас одиноко, я не знаю, как я буду жить без него!
Удивленный развязностью тона, Мориц отвечает холодно:
– Я желаю вам никогда не иметь больших утрат, чем эта!
Он берет газету и садится читать. Вынимает градусник: 38,7. Если она его спросит, сколько – он рассердится. Она это знает, но вынужденное молчание только усиливает сердцебиение. По крыше начинается барабанная дробь, первые капли налетающего дождя, об окно рушится мокрая мгла. За потоками, тяжело моющими стекла, не видать ничего. Звук ливня свежим, нежданным грохотом что‑то размыкает в Нике.
– Мориц! – говорит она не те слова, но своим,подлинным тоном, в голосе – отвага и беспредельная подлинность (но чуть–чуть слишкоммного чего‑то, и оно обречено на гибель, потому что в ушах Морица это звучит shoking [16]16
Шокирующе (англ.).
[Закрыть]). – Вы больны, лягте. Не надо сегодня выходить из дому! Я вас напою чаем, и все что надо.
Он подымает совсем больные и все‑таки ледяные глаза.
– Ника! Идите работать. Я вас очень прошу!
Она стоит, опоминаясь. Она забыла – работу! Она упустила как раз то, что ему важнее всего, что емунадо!!! Срочную работу…
Мориц не слег – "выкрутился". Перемогся. Напитался таблетками. Выспался одну ночь – и с небольшой температурой пошел на работу. И жизнь пошла дальше, оставив на память о днях болезни Морица только несколько строф в Никиной поэме:
"Все хуже чувствую себя. Температурю
Который день…" И – снова в дождь исчез…
А я с моею материнской дурью
В костёр мучений – и с каких небес!
Отсутствие Евгения Евгеньевича Ника ощущала не только в часы отдыха, когда можно было «отвести душу», вспомнив что‑то из французской литературы, в которой он был знаток, и не только когда он погружался, с братской нежностью, в воспоминания своего детства, ей так по душе пришедшиеся… По гораздо более современной причине: не было дня, чтобы вдруг среди черчения или проверки цифр, на «Феликсе» сосчитанных (от усталости считать часы подряд было так легко ошибиться!), – её вдруг охватывало холодом, страхом от мысли, что будет ликвидком, что её отошлют на женскую колонну и ей придется снова жить в шумном бараке среди уголовниц – воровок, убийц, – бросаться в их драки, разнимая их, чтобы не дать убить друг друга…