Текст книги "AMOR"
Автор книги: Анастасия Цветаева
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 29 страниц)
Она не проспала, должно быть, и пяти минут, но шла, освеженная. Они вошли в кабинет. Не садясь, следователь спросил:
– Будете отвечать?
– Нет, – сказала Ника так же быстро. – Вы ж употребляете такие выражения.
– Идёмте! – как‑то сразу устав, сказал младший следователь – и они пошли.
Во втором боксе было тоже тесно, и Ника сразу уснула, радуясь отдыху. Она ничего не спросила, и никакое число не явилось. Минут десять проспала. Вскоре следователь открыл бокс, спросил:
– Что вам от меня нужно?
– Мне от вас? – удивилась Ника тоном Алисы из Льюиса Кэррола. – Я бы хотела понять, что вал"от меня нужно…
– Чтобы я извинился, что ли? – озадаченно спросил он.
– Вы напишите в протоколе, после какого слова я отказалась отвечать.
Ответ был вполне неожидан:
– Что я, дурак, что ли?
Умиленная таким ответом, Ника села на стул. Сел и он – и их "собеседование" продолжилось.
В тот же вечер?.. Нет, позже, в камере сидя, она – в воздух – написала стихотворение. Назвала —
СЮИТА ТЮРЕМНАЯ
ГЛАВА 2
Убоги милости тюрьмы!
Искусственного чая кружка, —
И как же сахар любим мы,
И черный хлеб с горбушкой!
В обед – какой‑то будет суп,
На ужин – пшенная ли каша?
Или горох? Служитель – груб,
И уж полна параша.
Но есть свой пир и у чумы, —
Во двор, прогулка пред обедом,
Пить пенящийся пунш зимы,
Закусывать – беседой.
А в живописи – высоты
Такой лишь достигает – Детство, —
Воздушны замки видишь ты?
– Сырой стены наследство!
Друг, ты в них жил, ты в них живёшь,
Молчи об этом лишь соседу —
(Он гигиене учит вошь,
Над ней творя победу.)
– Да полно! Слово ль есть «тюрьма»?
Когда у самого окошка
Сребристых плашек кутерьма
Вознёсшихся над кошкой?
ЛЮДИ И ТРУД
– А кто ваш Мориц по национальности? – спросила Ника.
Наш Мориц? – отвечал не очень доброжелательно Евгений Евгеньевич. – Что‑то весьма смешанное: в нем и польская кровь, и румынская, кажется, но живучесть его, по–моему, вся от цыганских его предков. Он же очень больной человек, но в нем столько эйч–пи [4]4
Н. p. (horse powers) – лошадиные силы (англ.).
[Закрыть], сколько в самой мощной турбине.
– Цыганское? Это интересно! Да он и похож, пожалуй… Но что‑то в нем и французское есть, мне показалось.
– Есть! Кажется, какая‑то прапрапрабабка, – рассеянно отвечал Евгений Евгеньевич.
– Мне все говорят, что он весьма и весьма грубоват бывает – на работе, – сказала Ника, – это меня немного тревожит. Во мне тоже польская кровь, – улыбнулась она, – поляки – гордецы известные! Как бы не нашла тут коса на камень… А сердиться на меня – у него, у Морица вашего, будут основания! Я ведь в первый раз включаюсь в техническую работу, мое образование гуманитарное, чертежником в разруху работала, но недолго… А вы?.. Мне сказали, вы – изобретатель?..
– Этим я в свободные часы занимаюсь, – отвечал Евгений Евгеньевич, – продвигаю одно сложное изобретение… А работаю тут по проверке чертежей. Я – конструктор. Что же касается грубости Морица – то он очень бывает груб. Человек больного самолюбия и, я бы сказал, не чрезмерно хорошо воспитан! Это часто встречается у карьеристов…
– Он – карьерист?
– Высшей марки. Но вы все сами увидите. Только – простите меня за смелость дать вам совет.
– Смелость и потому, что я старше вас (Ника рассмеялась).
– Женщине, как вы, конечно, читали у Мопассана, столько лет, сколько ей кажется, – не галантно и весело, а церемонно и учтиво отвечал изобретатель, – и я не имел в виду – возраст. Я понимаю, что вы – не девочка, хотя вы и очень моложавы. Нет, я имел в виду, изучив нашего шефа, – посоветовать вам не давать ему, грубо говоря, спуску или – существует ещё более изящное выражение – не дать ему сесть вам на голову. Он – прекрасный психолог и сразу учтет все! С Жоржем – так зовут нашего старшего сметчика – он учтив. Со мною, хотя мы и разные с Жоржем люди, – тоже.
– А что вы изобретаете? Не секрет?
– Пока – секрет… – улыбнулся изобретатель. – Но если мне это дело удастся… у меня было уже на воле несколько небольших изобретений по текстильному производству. Это – другого типа! А вот и наши сотрудники!
Мориц, когда Ника в первый раз его видела, произвел на нее очень нестройное впечатление – и приятное, и неприятное. Шедший с ним, выше его почти на голову, был блондин, узколицый,, с близко поставленными глазами. Ника, пробовавшая себя и на писательском поприще, обладавшая наблюдательностью, замечала, что такая постановка глаз соответствует каким‑то несимпатичным особенностям человека, в то время как люди с широко расставленными глазами обычно добры, застенчивы, доброжелательны. Но – вежливый поклон вошедшего ей понравился. Больше же всех ей нравился – Евгений Евгеньевич. И то, что он знает французский (знает и английский – да ещё как!), делало возможной для нее практику – не забыть за грядущие десять лет языки.
– Евгений Евгеньевич, – сказала Ника, когда, в перерыв, все ушли. – Вот вы не любите Морица, а сколько он сделал для нас! Разве не страшно вспомнить то, как я жила до встречи с ним здесь, те шестнадцать месяцев, которые скиталась по разным колоннам постоянно перебрасываемая с места на место? Месяцы – поломойкой, в бараках с полами из брёвен, между каждой парой из них надо было – чем хочешь – вынуть полужидкую, полугустую грязь, вытаскивать ящик с ней, и только затем, пройдя так весь барак, начинать таскать воду и лить, лить её, несчетно под нары…
И – не лучше – три месяца я работала на кухне, – терла. Все время терла: головой вниз – суповые котлы, столы из‑под теста, пол, кастрюли – рука правая так и висела веткой – только левой, я могла выпрямить на миг пальцы… А так как я не шла на предложения повара – он кормил меня из первого котла: три раза суп и утром – жидкий шлепок каши – ни рыбы, ни пирожка…
Те первые месяцы, когда, не причислив меня к хозобслуге, я на 256–й, первой моей колонне, вставала с работягами в половине пятого и, хлебнув супа с кусочком хлеба, шла – одна женщина с – их было 290! – мужчинами пять километров до места работы… Они оправлялись при мне в пути, на остановке, по приказу ВОХРы – и меня жалел тот, что стоял на вышке, говорил мне: "Устройся, где тебе надо, я на тебя, мать, не гляжу и тебя им не дам в обиду…" Ещё кубовщицей работала: разведи‑ка костёр с одной второй коробки спичек, когда дождь моросит, натаскай‑ка полный котёл из – это, собственно, огромная лужа была… Не давала работягам воды, пока не вскипела, пока не сниму накипь – грязи сверху, – а они мне: "Да ну, мать, не старайся, все одно десять лет разве выживем?" Пока закипит, влезала между деревьев – себе я из досок конуру сделала, в ней сидела, от дождя…
– Ника, я это все понимаю, – уже не один раз пытался ответить изобретатель, но она, прыгнув в воспоминания, не смолкала.
– А однажды меня помпобыту – почти мальчишка был – отправил с урками – будто бы нянькой в больницу, – а по пути они ловко меня обобрали, при посадке на поезд, все присланное в посылке, все заграничное. В больнице нянек не надо было, и на обратном пути меня хотели усыпить хлороформом. Я бы уснула, но мой провожатый – ему двенадцать дней оставалось от десяти лет сроку – мне сказал: "Чуешь, мать? Яблоками пахнет – их, должно, везли до нас в теплушке"… Я вскочила: "Хоть ты меня дурой считаешь, но я в двадцать раз умнее, чем ты думаешь! Яблоками хлороформпахнет… В больнице взял! Я тебя не выдам, ты к матери едешь, тебя мать ждёт, но ко мне больше пути не имей, понял?" Он обещал, – но парижские туфли – мне племянница прислала – женщины рассказывали, ему не давали покоя, – обманул, конечно! Уже на колонне их у меня увели… Мне офицер по военной охране: «Без меня тебя взяли! Ты, мать, правду скажи, как они тебя обокрали? Не жалей их!» Но выдать я не могла – ему двенадцать дней оставалось… – «При посадке на поезд мешок с вещами забыла…» – Страшнее, Евгений Евгеньевич, если будет тут ликвидком по работе проектной группы – я слыхала, женщин на кирпичный завод отправят…
– Мориц не отдаст! – успокоил изобретатель. – За английский язык! Он с вами душу отводит. Тренируется! Нет, в человечность его не верю. Мориц ваш – карьерист…
Мориц и Ника вдвоём в проектно–сметном бюро.
– Надо думать, – сказал Мориц с плохо скрываемым раздражением, резко швыряя на стол Ники листы (давая себе волю вскипеть – без других), – простой здравый смысл…
– Нет, не простой! – сразу вскипела она. – И это неверномне говорить так: «думать». Я думаю – слишкоммного, а думать об этом – мне как раз не надо, потому что я тогда перестаю – понимать! Я могу это понять – только сразу!И – принцип! А подробности я не пойму никогда. Я же не строитель. Образование мое – другое. Вы знали. Потому что это вообще «понять» – невозможно. Это надо знать.И все вы это знаете, как я грамматику английскую. Я же вам говорила – не берите меня на работу, или – объясните!
Мориц улыбнулся: он, должно быть, был поражен таким "красноречием" её, она всегда работала – молча.
– Но почему же этот разделвы разложили верно?Полы – верно, а перекрытия? – его глаза дерзко уклонялись. (Он – истерик? – мелькнуло в ней.)
– Это случайность.
– Не случайность, а именно сутьдела в том, чтобы они – совпали!
– Нет, – сразу устав, печально сказала Ника ("так Ундина говорила с Гульбрандом, не понимавшим её водяной сущности", – остро подумала она). – Об этом я не могу – думать. Просто иногда так все ясно, как с птичьего полета. И все подчиняется. А потом – затуманивается… Мелочизатмевают!
Мориц _уже отошел от её стола, взял чертеж Виктора. Начинался час перерыва. Остальные сотрудники выходили. Ей захотелось созорничать, распрямить плечи.
– Евгений Евгеньевич, – сказала она, тихонько наклоняясь над его плечом, – вы не думаете, что о чем‑то похожем на наш с Морицем разговор говорил Гегель – "если моя теория не согласуется с фактами, тем хуже для фактов"?
– Но разве это онговорил? – неожиданно не «так» отозвался спрошенный. – Любопытно… (И он больше ничего не сказал.) – Этим молчаньем Ника, ввергнутая в одиночество, очнулась от было начавшегося веселья. Гусиной кожей шло по ней: «Какие все – холодные!» Но ведь никак нельзя сдать этих душевных позиций…
На другой день Мориц, придя из Управления, обратился к Нике:
– Что же, продолжим? Тогда нас прервали. Прораб вовремя позвал рабочих, удалоць предотвратить небольшую аварию у плотины… На чем мы остановились?
Но Ника не помнила.
Подавив вздох, Мориц заговорил:
– Помнится, я пояснял именно о плотинах… Обычно при плотинах имеются водосбрасывающие сооружения. Это могут быть тоннели, куда идёт сброс воды – снег, дождь (около плотины собирается вода). Или щитовые отверстия с металлическими затворами, – они сбрасывают воду, ниже, с помощью щитов, открывающих отверстия. Есть водосливные плотины, а есть глухие – водоудерживающие.
Ника слушала честно, охотно: это она понимала. Тут не было ничего специально–технического, где, если не знать темы, пропустишь одно звено – уже (как на уроках геометрии, алгебры) – ничего не догонишь. Было даже ласково в этой доступной человеческой логике.
– Теперь вам надо пояснить, – продолжал Мориц, – что делает гидроэнергетическое бюро. Это связано с проектированием, но у каждого из этих бюро – свои задачи. Гидроэнергетическое связано с изысканиями по проектированию малых энергетических станций на реках. Постройка крупных электростанций и крупных плотин требует огромных капиталовложений, но даёт самую дешёвую энергию. Задача нашего бюро – помочь созданием электростанций на реках. А в Москве и в Ленинграде идёт другая работа; другая инженерная мысль в направлении того, что, обладая мощными реками, надо идти на сооружение крупных электростанций. Идёт борьба между инженерными течениями. Одниговорят, что надо спешить, быстродать электроэнергию, развивать новые предприятия. А другиеговорят, что у нас не хватает ни рабсилы, ни материалов и нельзя разбрасывать их на малые электростанции, что надо строить каскады, мощные станции на крупных реках. Наша гидростанция…
Устав, Ника перестала слушать – на минуту. Но, к счастью, их снова прервали, и Мориц ушел.
– Продолжим? – тем же тоном, что раньше, спросил Мориц, бегло взглянув на Нику, прибиравшую на своем рабочем столе. – Нас все прерывают, и я не знаю, что остается у вас в памяти от этих отрывочных объяснений…
Ника потом старалась вспомнить, что было дальше, но так и не вспомнила, потому что в эту минуту большой черный с белым кот за окном крался к птице, и у нее забилось сердце от желанья вскочить, выбежать и птицу спугнуть – но она не посмела: Мориц бы возмутился её невниманием, а она былавнимательна, но гидростанции были далеко, а кот к птице – близок. Птица вспорхнула – кот сел в позе разочарования и обиды. Но Ника уже пропустила что‑то и, как на уроке алгебры, беспомощно слушала непонятное, боясь, что Мориц это поймет. Так продлилось тяжких минут десять. Она вздохнула облегченно, когда их снова прервали, но стыд угасить не могла.
На другой день Мориц продолжил рассказ.
– Тринадцать километров деревянный трубопровод и двести метров металлические… – говорил Мориц. (Неужели он думает, что я это все запомню? – беспомощно спросила у себя Ника.) И было что‑то ещё о турбине…
– Путь этот лежал через горы, – увлеченно говорил Мориц, – и когда работники наши туда прибыли, в некоторых селениях жители никогда не видали железной дороги… Были случаи, что пытались прикуриаатъот электрической лампочки – вы себе представляете эту глушь, невежество? В тридцать втором году там первый раз увидели трактор. Он спускался по склону на тросах. Держали его – и он полз. Грандиозность масштаба дела внедрения…
Ника смотрела на озаренное рассказом лицо говорившего и любовалась. А затем, пропустив что‑то, она, вздохнув, пеперестала слушать.
ГЛАВА 3ОТДЫХ
Проходя мимо Никиного стола, Мориц останавливается посмотреть её работу:
– А почему это вы, позвольте вас спросить, миледи, закатили землекопам – конедни?
– Она легла, у нее болит голова. – Это говорит, низко наклонясь над чертежом, Евгений Евгеньевич.
Мориц машет рукой.
Чертежник Виктор спит, в шахматы играть не с кем, кроссворд решен – почти.
– Что же это за деятель во Франции в XVII веке? – Предложенные имена не годятся. И Мориц садится работать. Но работа не клеится. – Должно быть, я просто устал, а ведь поработать бы – надо. Работа не ждёт…
Он выходит постоять на крыльце. Какая черная ночь!
Проснувшись – сделав на полу лужу, – сеттеренок Мишка уютно трется у ног. Ветер стих. Деревья недвижны. Пахнет талой землёй. Мориц дышит полной грудью, как в детстве. Два дня отдыха – как хорошо! В субботу водили в баню – когда повторялось ощущение чистого тела и свежего белья, оно всегда давало радость. Завтра можно будет вдоволь почитать. Выспаться, главное! И, может быть, что‑нибудь из дому – поздравительные телеграммы где‑то уже, верно, гудят по проводам.
Рука Евгения Евгеньевича отвела шнур лампы вбок, лучше увидеть край чертежа, – и точеный мальчишеский профиль Морица кидает тень, растя, туманясь, обрезаясь о косяк Двери и стирается темнотой. И тихо–тихо в эту минуту, сквозь чуть приоткрытые зубы и покачиваясь в медленный такт
Манит, звенит, зовёт, зовёт дорога,
Ещё томит, ещё пьянит весна,
А ждать уже осталось так немного,
И на висках белеет седина…
– В первой строке, наверно, вместо «зовёт» было другоеслово – забыл… И в третьей – «ждать»? или «жить»? – Он пристально смотрит на Нику.
Громче, чем ночью, как будто солнечные лучи доносят её на себе, гремит, утихает и вспыхивает далёкая музыка. Двери открыты. Хоть свежо – но так хочется раскрыть двери! И весь дом пронизан возниканием и утиханием мелодии, которая доносится с воли, как корабль – солью волн.
Мориц стоит, опершись плечом об угол шкафа, нога за ногу; подняв узкую голову, он тихонько насвистывает что‑то. В невысокой стройной фигуре – полет. Он сейчас похож на помпейскую фреску, хотя на нем одежда людей, живущих двадцать веков спустя. Его французское, а может быть, цыганское – смуглое лицо поднято к потолку, где сломался луч солнца. Ника смотрит на Морица и не понимает: это началось с обеда, в праздник все пообедали вместе – он был так любезен, так весел, так остроумен – это просто другой человек! Он передавал ей хлеб, консервы, он рассказывал о своих путешествиях. Что было с ней? Как она не замечала, какой человек живёт рядом? Обманулась деловой, наигранной грубостью… ведь ясно же, что не сейчас он играет, следя за колечком дыма, и не тогда, когда говорил по просьбе Евгения Евгеньевича чудесные французские стихи! Её вдруг качнуло удивлением, что Мориц никогда не полюбит её. Почему? Не полюбит. Ну и пусть! Разве ей это нужно?
– Вам, миледи?
Это Мориц поднял и наклонил над стаканом Ники темно–рыжую струю кофе. Его губы улыбаются, а глаза – так прямо смеются! Когда они успели вынуть домино? Она не заметила, странно… И уже идёт игра!
– Да вы смотрите, пожалуйста! – кричит Мориц. – Я второй раз забиваю! Вы сыграли, как десять тысяч сапожников, соединенных вместе! Отдуплитесь же! Подумать надо! Вот, действительно…
Мориц так волнуется, когда играет, точно всему – конец.
– Ну что ты будешь делать! Додуматься надо, честное слово! Всю игру испохабили!
– А как есть эту штуку! – веселится над принесенным с кухни, студнеобразным, неудавшимся "блюдом" Ника. – Чем?
– Преимущественно ртом… – благожелательно отвечает Евгений Евгеньевич, – он кончил чинить часы, и они висят и тикают. Но, взглянув, Ника озадачена: на них нет циферблата!
– Вы несколько поражены необычным видом этих часов? – говорит Евгений Евгеньевич. – Да, таких не было даже у Марка Твена! Там – "стрелки имели обыкновение складываться, как ножницы, и продолжать путь вместе", причем, как там сказано, – "Величайший мудрец не мог бы сказать, который на них час".
– Да, но у них были с т р е л к и…
– А уж это такая конструкция! – Евгений Евгеньевич смотрит на Нику спокойными вежливыми глазами, на дне их горит синий непонятный огонек, – с циферблатом и стрелками они обречены на ошибки, проистекающие от закона трения, а без них они идут – безупречно!
– Евгений Евгеньевич, – сердится Мориц, – или играть, или что‑нибудь одно.
– Но как же вы п р о в е р и л и их безупречность? – Не устает, не отстает Ника (как она любит, как любит такой вздор…)
– А зачем их проверять, раз они – верные! Это же неверные – проверяют…
Мориц не может удержаться от смеха. Он так добро хохочет, Мориц – как мальчик!
Комната полна солнцем.
Евгений Евгеньевич стоит в дверях. Какой он высокий! На щеках, чуть припудренных (он брился), – бледность, глаза снова кажутся синими: солнце. Яркие, полные губы, лукавый кончик чуть раздвоенного носа, брови, как у Пьеро, косо вверх – хорош, почти что красив! Глаза стесняются и все же сияют, – изобретение все глубже удается. Он чувствует, что хорош, – и чуть празднично дразнится – и – счастливый.
Вечер. От всей "роскоши" полученных посылок осталось только несколько яблок, печенье и черный кофе. Стало свежо. Сейчас сядут к огню – печь горит – и Мориц будет рассказывать об Америке! Он не хочет. Его уговаривают.
ГЛАВА 4МОРИЦ В АМЕРИКЕ
Перчатка? Поднята! Хорошо, он расскажет. Но он только успевает назвать пароход, на котором он ехал – «Меджестик», – как по радио – репродуктору объявляют концерт Грига.
– Кто знает, где похоронен Григ? – спрашивает Мориц, Допивая последний глоток черного кофе. – Совершенно один, на скале, на острове, посреди моря. (Так вот он какие вещи понимает, Мориц… отзывается в Нике.) Брызги взлетающей волны – танец Анитры. И, пронзая всю жизнь – воспоминанье о девочке, по плечи кудри, в их зале, любимая из любимых подруг Ники! Волшебная девочка – Аня у рояля, которой для Ники на веки веков принадлежит танец Анитры.
– Ну, печь‑то сами закроете? – говорит дневальный Матвей. – Спать охота…
– Закроем, закроем, спи!
Мориц сегодня как выпил вина. Он чувствует, в нем какая-то воздушность впечатлений – как будто все за стеклом сияет-слоится, воспоминания остры. Но вспоминаешь не то, что надо для рассказа, а – рядом. Волны качаются вокруг парохода – и этого никак не расскажешь… Немного качало, но ведь его не укачивает, а любопытно быть совершенно здоровым среди больных (как выпив вина – среди трезвых). Чувство своего превосходства, привычного, не оставляет его ни в том, ни в другом случае. Он садится к огню. И начинает говорить об Америке.
– Начать с того, что я едва не опоздал на пароход. Вы, Ника, Париж помните. В детстве были? Надо было ехать от Сан–Лазар, отель Шамбор. Конечно, компания никогда не сделала бы такую вещь, чтобы ваш билет пропал, – но если опоздать, то надо ждать следующего парохода, – а какой будет следующий пароход? "Маджестик" – самый крупный океанский пароход, пятьдесят пять тысяч тонн. Я, как сумасшедший, кинулся с лестницы. А по её бокам – шпалерами – челядь: горничные, мальчики в ливреях, – вы это знаете! – Он дружески кивнул Нике. – И надо всем совать в руку – я это ненавижу! (Он содрогнулся, смеясь.) И когда я сел в такси – единственное, что я мог сказать шоферу: "Вам срок семь минут до вокзала!" (Вы знаете это неорганизованное, отвратительное парижское движение – пробки, узкие улочки, немыслимо запруженные площади…) Этот человек избрал невероятную дорогу глухими переулками; только один раз мы пересекли шумную уличную артерию, чуть не налетели на другое такси – последовала отборная парижская брань – снова улочки – и шофер домчал!
Поза, лицо Морица – словно он проснулся, из яви ещё раз в явь, ещё более явную, городской человек! Страстный любитель городов Европы, всего самого последнего, самого острого, азарт, риск, игра – вот что было центром этого человека! И все‑таки Нике за себя сейчас стыдно – за то, что он её так взволновал рассказом об этой гонке: при победных словах – и шофер домчал! – в горле, как в детстве, – судорога (ещё миг – и к глазам – слезы?). В том, что никто не мог так пережить эту гонку, только они оба, было их наедине среди людей в комнате, как будто они вместе мчатся сейчас по Парижу – его обращение к ней, он её избрал себе в спутники! Ника боится взглянуть на Морица, потому что он может – понять.
– Я не помню, как мы выбежали на перрон… (искрами звуков григовских – Морицев озноб выбеганья к экспрессу).
– Носильщик кидал вещи уже в окно! Я не мог сразу опомниться от той гонки.
– А как вы простились с шофером? – спрашивает Ника.
– Простились?! Ну, тут было не до прощания – я кинул ему бумажку – раз в десять больше, чем полагалось, – Мориц закурил и кинул, как ту бумажку, – спичку, затянулся и, выпустив дым: – "Маджестик" останавливался на рейде в километрах двух–трех от берега. Он стоял, как гигантский жук, светящийся, и к нему надо было доезжать на специальном пароходе, большом, как черноморский. Любопытно, что пассажиры первого класса занимали места в первую очередь. И для них был особый пароход. У меня как раз, в силу моей должности, был билет первого класса. Трапа не было: широкие ворота, мостик прямо с палубы судна. Причем вас ждала вся команда, во главе со старшим офицером в парадной форме. Когда я проснулся, – мы были уже в открытом океане, – Мориц вытянул ноги к огню, – о пароходе рассказывать не стоит, я думаю?
Но Виктор, конторщики, даже Евгений Евгеньевич, попросили.
– На пароходе выходит своя газета, огромный зал для всевозможных игр, свое кино, бассейн для плавания, – отдельный сухопутный мирок посреди океана. Ресторан – выше похвалы. Мне понравился виночерпий – точно со страниц Вальтер Скотта. Стюарды – официанты, что ли, дворецкие, есть – ресторанные, каютные. Нас с товарищем обслуживал отдельный стюард, он других не знал. По этому одному уже можно судить о масштабе "Маджестика". Самый главный, старший над всеми, носил на груди вот такую серебряную цепь – истый англосакс! Статный, строгий, с ледяными синими глазами – картина! Я мало пью. Но мой товарищ пил много. Были исключительные вина. Но ему скоро пришлось прекратить это дело, потому что оно очень дорого стоило. Я не могу простить ему, – сказал Мориц, наклоняясь к дверце печки, пытаясь закурить от уголька (рука, охватываемая жаром всей червонной печной шкатулки, не могла достичь и продержаться близ огня; Мориц откатил уголек на край печки и закурил; колено на миг коснулось пола – от этого скользнувшего коленопреклонения сжалось Никино сердце, – сел в кресло, как сидел на палубе "Маджестика"), – не могу простить ему, хотя он уже в земле, что он не дал мне вкусить одно удивительное удовольствие: на верхней палубе – сандек – вас укладывают на чудесной шезлонге, и вы, лежа, смотрите на волны. Он не хотел лежать, и поэтому я с ним вместе ходил и ходил по палубе километров, вероятно, по двадцать, как заводные манекены.
– Как роботы, – вставил Евгений Евгеньевич. (И над его "Жакобом" поднялось облачко дыма, а в маленьком жерле трубки вспыхнул малиновый огонек.) Из этого можно сделать прекрасный рассказ в духе "Странной истории доктора Джекиля и мистера Хайда" [5]5
Роман Р. Стивенсона.
[Закрыть].
– Превосходная вещь, – кивнул ему Мориц, – Стивенсон?
– Позвольте… Это как один пьет волшебный напиток? – даже вскочил Виктор. – Он превращается в своего врага, да? Это? Здорово написано…
Евгений Евгеньевич глядит на Нику пристально, выразительно: на днях был разговор о Морице, что он и есть этот Хайд. (Ловко носящий личину Джекиля!)
Ника не кивает в ответ. Ей сейчас не хочется общения с Евгением Евгеньевичем, она чувствует вину перед Морицем: хоть она защищает его, но слушает, что о нем говорят, кто – осторожно, кто – подозрительно, кто – враждебно, недоброжелательно – все: карьерист… Перед ней сидел мальчик, голова седо–кротиного цвета, свет печки делал его худую щеку янтарной, полуулыбка трогала теплом – рот, громкий голос (из больной груди) говорил:
– Но все это изучать – любопытно. Меня ещё одна вещь занимала: процедура одевания смокинга. Ужин был в шесть часов. За полчаса раздавался звук рога, сигнал к одеванию. Дамы являлись в парадных платьях, японки в кимоно (насколько очаровательны китаянки, между прочим, настолько неприятны японки: это не женщины, а какие‑то куклы, непонятное что‑то). Нам полагались смокинги. Я вообще очень люблю смокинг, отличная вещь! Сочетание черного и белого, без этих безобразно болтающихся фалд фрака, открытый вырез, крахмальная сорочка, черные шелковые отвороты, шелковые черные лампасы, узенькие, по шву брюки. Мой смокинг был так легок, что мне казалось, я – голый, так мне в нем было легко. Танцевальный зал, – кивнул он через плечо Виктору, – очень большой, превосходый, но в этих танцах, я должен сказать, не было веселья, только традиция.
Ника слушала уже без'увлечения. Во–первых, рассказ был совсем внешним. Во–вторых, её единение с Морицем – кончилось. Покинув Гар–Сен–Лазар, он покинул и её; он не обращался к ней, он забыл о ней. Это было вполне объяснимо – во Франции она, хотя и ребенком, была, одна из всех тут; в Америке – не была, на океанских пароходах не плавала. Его рассказ принадлежал равно всем.
– Я возненавидел англичан за их взгляд, – говорил Мориц, – зная, кто вы и откуда вы едете, они смотрят сквозь вас: вас нет. На "Маджестике" был устроен традиционный бал. Любопытное зрелище, как мумиеобразные старички и старушки надевают. все эти шутовские аксессуары – бумажные короны и колпаки, как они принимают участие в играх в конфетти, серпантин, в ракетку, с бумажными шариками и пищалками, но это тоже традиция! Да, между прочим, почему‑то мне сейчас вспомнилось, что в холле, у выхода на палубу, висит под стеклом огромная океанская карта, где изображена траектория пути, крошечный пароходик, точная копия модели "Маджестика" каждый день передвигается по ней; он идёт по такой дуге с севера на юг и потом вот так – по прямой. И почему‑то в этом стыке всегда ужасно качает. Да, вы спрашивали меня о пейзаже, – сказал он, обратись к Нике, – несмотря на то, что ты на такой громадине и столько людей – тысяч две–три на этом пароходе, – ощущается простор беспредельный! И одиночество. Морская даль во все концы.
Он встал и прошелся по комнате, и глаза всех проводили его.
– Это было рано утром. Мы подъезжали к Нью–Йорку. Вы ещё не видите город, но он уже встречает вас широкими водяными проспектами, окаймленными плавучими буями. Днём они звуковые, такой звон, вроде колоколов, а ночью они светятся. И вы плывете в туман. И вдруг в нем начинают вырисовываться громады зданий Даунтауна. Мое ли личное восприятие (хотя все со мной согласились), но я нигде не встречал описания того, что все это производит нереальное впечатление. Чувство, что это все – декорации, даже когда вы уже вплотную! к Нью–Йорку. А когда я уезжал из Нью-Йорка, эта феерия для меня была уже реальностью: скрытые огни, дающие только сияние; огни спрятаны где‑то в глубине архитектурных складов и кидают в небо очерк зданий. Необычайное зрелище. Я покидал Нью–Йорк с щемящим чувством. Я полюбил этот город, и, когда я отплывал на "Олимпике" и смотрел на эти очертания, я думал – буду ли я ещё когда‑нибудь здесь?
От последних слов этих на Нику повеяло холодом: точно кто‑то шепнул: нет…
– А что вам больше всего понравилось в Америке?.. – спросил помпрораба. – В "Одноэтажной Америке" Ильфа и Петрова?..
– Талантливая книжка. Но и они не сказали всего. Что лучше всего в Америке? Народ. И–з-у–м-и–т-е–л-ь–н-ы–й. И чрезвычайно много общего с русскими. Но судить об Америке по Нью–Йорку – ошибка. Нью–Йорк – не Америка. Это – космополитический город. Настоящих американцев вы встретите в провинции. Это интереснейшая смесь детской наивности с самым невероятным наследственным ханжеством. Работают они – как звери. Американец работает до конца своей жизни, в то время как немец работает, чтобы не работать – после.
– Мне кто‑то говорил, что в Америке много едят мяса, – сказал грузный прораб.
Мориц внутренне улыбнулся его вопросу.
– Как раз – нет. Они исключительное значение придают – маслу. И – фруктам. Особенно много едят апельсинов. Невероятная энергия у этих людей. И я нигде не встречал таких красивых женщин. Система питания, спорт. Женщины все спортсменки. Фигурки у них…
Слов не хватило. Уменьшительность последнего слова прошла по Нике гусиной кожей. И, словно почуяв это, Мориц уже говорил о другом.
– Интеллигенция их необычайно сходственна с нашей. Богема – та же. Походить по их кабачкам, послушать их споры, искания – чрезвычайно интересно. Я много писал об Америке, приехав оттуда. Вам известно, например, из области фарисейства, что беременной женщине нельзя ходить по улице? Неприлично. Статистики венерических заболеваний – нет, потому что считается, что в Америке нет венерических болезней. В самую потрясающую жару не имеешь права снять пиджак. Хоть умри! На улице, конечно. Я был в местах, где бывать считается непозволительным: в негритянских кабачках, например. Там был сухой закон – и вино приносили с собой. Продавался Джинджерэйл, имбирный лимонад, очень приятная вещь, куда добавлялось виски около семьдесят процентов, – виски, да – и, что называется, ни в одном глазу! Но без Джинджерэйл пить виски, по–моему, нельзя. И вот там я впервые познакомился с мулатами. Помню: гладкий, как зеркало, паркет. Выступают артисты. Потом тут же танцуют. Американский джаз, конечно, лучший в мире. Мимика, игра негра в оркестре стоят не менее, чем музыка.