355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анастасия Цветаева » AMOR » Текст книги (страница 27)
AMOR
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 01:41

Текст книги "AMOR"


Автор книги: Анастасия Цветаева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 29 страниц)

Как спичка от слоя, её зажигающего, зажглись они – об него, так,как может быть никогда – Большой театр от своего солиста.

Он был почти страшен сейчас, в своем неземном вдохновении, старик–лагерник перед своим начальством. Да, он был страшен, зверь в клетке, бросающий в лицо содержателям зоопарка свое обвинение им, рукоплещущим голосу, попавшему в клетку (им, бессильным изменить что‑либо в стране, превращенной в грандиозный зоопарк, ибо они были лишь служителями зоопарка).

Где ещё искони россиневская "Клевета" прозвучала так, от загубленного клеветой!

Он был свободенсейчас, совершенно свободен,освобожденный до срока под гром рукоплесканий…

Мориц уже второй день не давал Нике работы. Забывал ли? Не желая спросить у Жоржа, она сама себе выдумала дело: списывала цены в подсобном справочнике, сличая их с ценами крайплана. Жорж сердился на Морица, что не достал керосину. Звонили в Управление – там, оказалось, есть керосин – "пришлите за ним!". Ночью все будут сидеть за домино при лампе – над полом, где застойная вода. Торжествовать над волненьем Ники о Морицевой каверне, на которую плюют, потому что она не в их груди. Перемигиваться, стараться, чтобы он проиграл! (Один вечер она была счастлива: Мориц играл спокойно, не петушась, сохраняя достоинство.)

Тяжко ещё было то, что Мориц в беседе с ней брал её тон об игре ("сверху вниз"), употреблял выражение "между делом", а в яви игра была самоцелью и затмевала часы, обещания о здоровье, память о человеке, мучившимся за стеной.

В этой невольной фальши была слабость, куда менее достойная, чем скажи он просто: "Да, я азартен, не могу с собой справиться". Желание приукрасить эту слабость ещё усиливало её.

"Дальше идти по этому пути страданья некуда! – сказала себе Ника. Насильно требовать у человека – достоинства. Надо дать человеку, жить, как он хочет, и посмотреть, как он живёт… А каверна? А что я скажу его жене? Иногда в голове – все мешалось. Его убедительный тон: "Вы просто больны, Ника, ваше недоверие ко мне…" "Неужели он лгал? Или… но если онправ был – значит, она не права?" Этот бой со своей душой подкашивал силы. Полтора года верыМорицу, так давно осмеянной Евгением Евгеньевичем, трезвым и зорким… Она пыталась стать трезвой – сама. Но в чембыла трезвость? В вере в него – или в насмешке над его письмами?

Она пыталась себе доказать, что Жорж вовсе не "Тинте" из Гофмана, зловеще впутавшийся в Морицево здоровье, что он "просто" – но как было "просто" объяснить, что он, с первого дня сказавший, что домино не признает и пролежавший все вечера игры – с книгой – вдруг вчера присосался к Морицевой игре? Мечта "посадить на мель Морица"? Разве в этих им нагло выраженных и нагло покинутых утверждениях не было чего‑то гофмановского, гоголевского? Издевательского, необъяснимого? Этот человек, невзлюбивший и тайно возненавидевший Морица, упрочившийся в бараке и на стройке, – разве это не было страницей Гофмана? И в этомей надо жить!

Он! устает от нее– когда бы она рада каждую пылинку с него…

Он не обедал.

– Компот вам готов, – сказала она, подвигая ему тарелку супа и покрытое тарелкрй второе и открывая мисочку с компотом.

– Я вижу, – раздраженно отвечал Мориц.

Почему ничего нельзя с собой сделать – в ответ на такой тон? Сразу – клубок в горле… Матвей оказался добрей Морица (впрочем, это, может быть, действовал приказ Морица – не грубить ей). Он взял топор и поднял половицу: под ней воды не было: какаягора с плеч!

Но прораб, которого Мориц просил прислать рабочих прокопать канаву, отвести от барака воду, не слал их. Снег все идёт. Вода под крыльцом опять скапливается. Получасовая работа Матвея спасла бы дело. К приходу Морица барак будет опять на воде. И все‑таки ещё раз обратиться к Морицу у нее нет сил. Услышать его "Я слыхал"… и, может быть – "Я же не могу бросить все дела и этимзаняться!". Увидать ещё раз сухой блеск его глаз, больных и перемогающихся (так же блестели глаза её брата шесть лет назад!). – Нет!..

На другой день Мориц после ужина сел играть в домино. Не одну партию и не две, а уж без счета, не прилегши и на полчасика, как умоляла Ника. По–английски привычное "Не ляжете? Совсем?" пылало у Ники на сердце и тлело на языке. Но она заставила себя промолчать: он же знает,как ей сейчас тяжело, так – о чем же? И о чемон писал: "Постараюсь разрядить исключения. Увидите, не злоупотреблю Вашим терпением. Будудержать режим". Так он – безнадёжен? Наслаждается игрой в домино в дыму, зная, что она(как и жена, дома) мучается о каверне? По их сердцам ведёт н о ж?..

Надо только осознать это крепко и дотерпеть до того часа, когда больше нечемтерпеть… Она ведь знаетсебя – в прошлом (с Глебом, с Андреем)– оно станет будущим: она боится себя. Она же знает, что будет миг, когда она, не подымавшая глаз, их подымет – все выговорит – это будет прощальный взгляд. Слова будут – в прошлом (вот сейчас ещё – «прошлое»…). Морицев взгляд будет в ответ одним голым стыдом (равным – бесстыдству!). (Значит, совсемв глубине он неценит её верыв него. Не стыдится стыда. Перестает (это будет – тогда!)быть Морицем! Тем, о ком поэму и повесть… О чем – их тяжкие отношения. Миг тот будет, в конечном счете, мигом цинического спокойствия: «Ты мне – никто. Я тебе ничем не обязан. Что мог – дал. Ты мне – не мать (моя мать – умерла)». «Это был – не мой сын!» – скажет в тот миг та, что в повести звалась Никой. А что в этот миг жизнь померкнет – не важно будет, в сущности, никому.

И тогда пусть – переброска. Или его внезапное назначение куда‑то, потому что нет устойчивой жизни в лагерях. Её, по крайней мере, жизнь в заключении подвластна законам бреда. Но двойной верёвкой жизнь её прикрепилась тут – к чужому ей человеку, от него мучаться, от его раздражения! в полной неразберихе чувств, забот, объяснений… чтоэто все, как не бред?

И ещё – возмездие, закон: она искусилась Морицем, она преступила – душевно! – данный ею обет… Годы и годы отсекая личные чувства, раз осужденные ею для себя.

Что из того, что никогда бы не пошла на близость, – оттого ли, что тот обет, оттого ли, что не любит, от гордости? Какое‑то сумасшедшее веретено! Душа точно полна эфиру! Легкие – не воздуху, кислороду!

Глядела на дверь: войдёт. Матвей пришел с вестью, что его – к начальнику Управления. Он вскочил и пошел. Ника знала, о чем! Этап и "бронь". Он же подал заявление о ней! Независимо от результата – с п а с и б о! За то, что спешит о её судьбе. Она смотрела на дверь, чтоб не пропустить ни секунды его лица – ещё на пороге понять! Молча, она скажет ему взглядом: "Знаю, не удалось! Неволнуйтесь! Мне настольковажнее, что вы для меня делалисегодня, – чем… Вы не услышите от меня ни одной жалобы. Все приму, со всемсправлюсь. Ты, со щитом или ты на щите, – мне одинаково дорог!!!"

Трудно ей было простить жизни, что, когда она на несколько минут вышла из комнаты – Мориц вошёл. Она не увидела его входящим. Он был на щите: распоряжение начальника лагерного строительства, с подписью его заместителя.

Ника была таксчастлива, что от застенчивости (не показать счастья!) сморозила глупость о "заместительначальнике". Тон её был вполне прозаичен. И тоном умученно-прозаическим победитель ответил: «Этого я не мог! Я не знаю, чего вы от меня хотите!»

В такие минуты такие недоразумения – трудно простить жизни! Мориц путем не поел: может быть, потому, что Матвей слишком грел еду – она же ходила по приказу Морица к прорабу. И вообще сейчас не хотела ухаживать за Морицем; при всех было приличней этого сейчас не делать. Понял ли он все так, как оно было? (Ведь он понял же её идиотскую фразу о "заместителе" – сказала, чтобы что‑то сказать, от счастья! – а он ответил в яви, в ужасной, ошибочной яви!..

До как он мог ответить иначе, раз её вопрос прозвучал? Кто, когда мог отвечать на противоположно подуманное? Получался – сумасшедший же дом…) Вечером он не ел почти. Был слишком устал и издёрган.

А потом опять была ночь.

ГЛАВА 2
СЕРА

Лето двигалось, и в бараках лагерных развелись клопы. Это мешало сну, значит – работе. И вообще – непорядок. Было решено провести борьбу – капитальную: окурить бараки поочередно – серой. Поднялась невообразимая кутерьма: укладывались, как при отъезде, мешки, рюкзаки, – и каждый из них должен быть просмотрен детально – убедиться, что ни одно, даже самое крошечное, насекомое не затаилось ни в белье, ни в бумагах, ни в книгах. Тут обнаружилась резкая разница в людях, это мероприятие исполнявших: одни – небрежно, другие – дотошно (надзор над соседом, от которого потом ты будешь терпеть), третьи – терпеливо, честно, подробно – все градации между. Иные спорили: откуда клопы? Кто‑то предположил, что их завезли с машиной старых досок, откуда‑то взятых, или из материалов разобранных старых бараков. Обвиняли, судили, кричали. Предстояло на сутки запереть барак, замазав окна и двери, оставив тлеющую в железных подвесных корытцах – серу.

Проблемой были продукты, женой Морица припасенные, Никой понемногу привариваемые ему к обеду и ужину из его московских посылок. Куда было спасти их – от серы? Запах серы проникнет в них – погубит… на нее кричали – она задерживает начало работ, рабочие придут – что, её ждать прикажете?

– Возится с какими‑то банками!

– Бабы – известное дело!

– Так до вечера провозиться можно!

– И все с этой серой – Морицевы фантазии! – Храбро, в отсутствие его орал Толстяк. – Ничего мы выносить его вещи не будем, подумаешь, барин какой – ушел, а мы…

– Он ушел на работу! – вспыхнула Ника.

Мнене нужна сера, – кричал Худой.

Все, устав, устраивались на ночлег: кто – под небом, кто в соседних бараках. Упав меж мохнатых пахучих сосновых веток, затихла мирная ночь. Ещё много огоньков горят, едва начинают погасать…

И как только все стихло и все блаженно уснули – жизнь состроила этой ночи – гримасу: с пожарного пункта прибежал начальник охраны, перебудил всех, наорал – матом и, под угрозой разбить стекла в окнах, потребовал немедленно поту, шить серу! Никакие объяснения, увещевания не помогли. Не помог дерзкий спор с ним Морица, предъявившего письменное распоряжение из Управления (этот спор слушала из окна – временного жилья – женского барака полураздетая Ника, спрятавшись за занавеской). Первым её движеньем |было рвануться – туда, в спор. Иногда женщине – мягким! тоном – могло удасться то, что мужской аргумент и тон! привел бы к обострению. Но стыд стать смешной – вмешательством, в случае неудачи Морица – остановил её.

В конце каждой Морицевой фразы слышался упрямо, начальственно–монотонно голос неслушающего, только свое повторяющего: "Откройтедвери, или я их взломаю!" (Иногда: «или выбью стекла!»)

– Попробуйте, – гремел Мориц, стоя, разгоряченный сном и спором, в пижаме, в холодной ночи. ("Хоть бы пожарник усталспорить, разозлился бы, – думала Ника, – и Iвзломал двери сам! У них же есть маски!")

– Нет, – сказала она себе, – выдержи! Я прошутебя – выдержи! Не иди туда! Вообрази, что тебя тут нет.

Запах серы был очень остер, а по небу шли темные струи. Их не было до сих пор!.. Дым, густой дым! Загоралось? Пожарник – не зря?! Она ускорила шаг, когда впереди, перебегая дорогу, метнулось что‑то в белом – от двери барака. Гремя ведром – и отфыркиваясь…

Ника похолодела: выбежавший из замазанного глиной барака из самой гущины серы – был Мориц!

Завидев её, он глубоко затянулся воздухом, и – голосом неузнаваемым, который он старался сделать прежним, стоявшему лениво Толстяку:

– А интересно.Совсем не дышал там… Знаете? – Он закашлялся.

– Вы были – там? – еле выговорила, переждав его кашель, Ника.

– Был! Я заливал серу. С Матвеем! – крикнул он беспомощно – и закашлялся снова.

– Да Матвей спит!.. – усмехнулся Толстяк недобро. – Чего там!..

Ника больше не слыхала ничего. Она огибала барак, шла куда‑то – от звука кашля: сейчасон не примет никакой лекарственной помощи! От нее – и при них! – ни за что…

– Этот кретин такой хай поднял! – сказал, появляясь откуда‑то полураздетый Худой. – Никакой опасности не было! ц зачем вы, больной человек…

– Я тоже так думал! – хрипло отвечал Мориц. – Я ошибся: там загорелась сера! Каквы думаете, если бы барак вспыхнул, – вы видели клубы дыманад крышей? Ктобы отвечал за пожар? После моего отказа открыть двери! Я больной человек, да, – но я, я человек… (кашель мешал говорить, а если бы…)

– Ну пусть бы он разбивал стекла– кричал Худой. – Пес с ним, зачем вы‑то…

Мориц махнул рукой – на него, на кашель, все продолжавшийся, и пошел прочь от барака, махая и другим – уйти…

Ника шла прочь от барака – в другую сторону, не от дыма, а от людей и от Морица, не зная, куда идёт. "В одну минуту можно прожить целую жизнь", – говорит где‑то автор "Анны Карениной", а прошло много минут, пока Ника вернулась в комнату, пробродив по мосткам и сходя с них, спотыкаясь и "вытирая морду", как она мысленно зло о себе сказала – про свои поздние, бесполезные слезы, – платка не было, шелковой шапочкой ("морда" была вся в слезах и опухшая), а они всё шли и всё шли. О чем она плакала? о вере ли своей в человека, в его обещание, о том ли, что заставила себя простоять у окна, чтобы не испытать перед людьми унижения – ценой которого она бы – может быть,добилась того, чтоб каверна не вскрылась, легкое бы не наполнилось серой! Может быть, сегодня не будет у него кровохарканья, ни завтра, но оно будет:через месяц, может быть? О том ли, что её тогда с ним не будет – о той ли женщине, которая мучается в разлуке с мужем и бессильно дрожит издали – "за климат, губительный, по врачебным сведениям, даже для второйстадии ТБЦ"? О том, что – это третья?О брате, умершем от этой болезни… Может быть, о той ночи своего детства, когда, подбежав ночью к матери, увидала чайную чашку с чем‑то темным, как черный кофе, но красней?.. «Кровь, – хрипло сказала мать, – позови кого‑нибудь… за доктором!» Это было в марте – а в июле мать умерла. Она вспомнит все это – потом. Сейчас она уж не плачет. Иссякло! Это хорошо, что так совершенно кончается. Когда не ищешь ответов – потому, что вопросы кончились. Все так ясно. Если б Мориц сделал это – спасая оттуда ребенка… Если б он погибиз‑за этого даже – ради ребенка! – она бы в слезах отчаяния Утешала бы себя тем, что иначе не мог– вошёл, чтоб спасти! Долг чести – и каверна не выдержала… Рана бы её вечно сочилась, но возразить нечего! Тут…Ника стоит близ барака у окна, за которым час назад стояла так по–другому, полная веры в данное человеком обещанье, – и уже нет человека… Как просто! Тудавошёл комок нервов, клубок петушиного гонора (надоело ему слушать крики пожарника!). О, если бы тут былВиктор, он бы не бросился – сам?!

В этот миг постучали в дверь на крыльце. Ника пошла отворять. На крыльце стоял Мориц. Он был в пиджаке, темном, глядел ей в глаза.

– Вы не спите ещё? – спросил он – голосом уже менее хриплым.

Ей так было трудно к нему обратиться, как если бы говорить под водой. Что‑то она сказала.

– Я так полагал – что не спите! Я боюсь, вы не поняли? Сера!.. Стоило бы одному бараку вспыхнуть – от всех одна бы зола осталась: ветер! Мог я думать о здоровье? Я бы за все ответил. А люди? Оставить их без крова? И – если бы я этого не сделал, жена и дети не увидели бы меня никогда. Я бы получил второй срок.

Мориц, объясняя, долго говорил. Она – молчала.

– Есть минуты, – сказал он, когда нельзя помнить о – теле! Оно должно подчиниться. Нервная система командует, по Павлову! Если же нет – значит, тело уже не годно, и нечего о нем жалеть! Я это хотел вам сказать. А теперь – извольте ложиться, и я пойду – лечь!.. – Он ушел, не прощаясь.

А Ника… В её душе – восхищение и отчаяние… Что было из них – сильней?..

Придя в столовую к ужину, потянув воздух, Ника сказала Морицу по–английски:

– Вам лучше не ночевать ещё тут сегодня, тут – кроме запаха – ещё сыро…

– Я не буду ночевать здесь эту ночь, – ответил он мирно, – но я думаю, что в бюро хорошо бы вы присмотрели за ними, не доверяю их способностям водворения порядка!

– Хорошо, – отвечала она.

Матвей звал её разбирать в тамбуре матрацы и одеяла, требуя, чтобы она унесла – все свое. Она схватила в охапку все, что могла удержать, и, так как руки больше взять не могли, сунула в уголок возле узла с чьей‑то постелью то, что держала в руке – книгу с вложенными в нее листками поэмы. Забежала второй раз за тюфяком, положила книгу на стопку белья, лежавшего на скамейке, и поспешила к себе. Вернувшись, когда постелила постель, она остановилась в недоумении, тотчас перешедшим – в испуг. Не было ни книги с поэмой, ни белья, ни скамейки!.. Она метнулась обратно в барак, бросилась за Матвеем.

– Ника, – орал Толстяк, – забирайте свою посуду, а то я тут все переколочу к чертовой матери, с этими клопами!

– Да погодите вы! – отмахнулась Ника. Ужас того, что если кто‑нибудь прочтет поэму – догадается о её героях, стиснул её тисками. Кривые страшные зеркала, в которых отразятся и талант её, и её мука усмешечкой "Скверного анекдота" Достоевского, потрясли её всю в один миг. Она выскочила в ночной дождь. В самых дебрях тамбура Матвей готовился колоть дрова.

Сбивчиво, жалобно, повелительно – сразу втолковывала ему для него невнятную суть: он понял одно – искать что‑то нужно. Уваженье к бумагам проникло даже в него. И когда дело было уже "на мази", и он, бросив дрова, пошел на помойку ворошить то, что с газетами и бумажками он туда выбросил, и вытащил часть упавшего на пол Никиного справочника с подмокшими листками поэмы, – Толстяк заорал во весь голос: с – Я тебе, сукину сыну, ноги переломаю, если ты тут с пустяками будешь возиться! Целый день, лентяя, не было, а теперь писульки какие‑то ищешь? Комнаты мести надо! По чистому натоптали – в хлеву‑то чище! Книжки! Бумажки! – обернулся он к Нике. – То‑то вы о работе радеете! Писульки день и ночь! Я – живо, – он задыхался, – я в два счета вам блат устрою, только шепнуть в Управлении, чем вы тут на работе заняты – англичане! По помойкам бумажонки искать!..

– Да ну тебя, разорался! – кричал Худой – и тихо: – вот услышит шеф, как ты с Матвеем говоришь – да и с ней, тоже… Ну тебя, – и он "выразился".

Матвей, только что туго уразумевший, что можно и не искать бумажки – что бумажки – не те!за которые ему Мориц шею намылит, косо взглянул на Нику, подошел к Толстому.

Ника стояла в тамбуре и под звуки дождя, при свете, падавшем из окошка, перебирала, идя мелкой дрожью, мусор, газеты, куски затоптанной белой бумаги, листочек поэмы, сырой, но ещё живой.

– А я што? Рази я знаю – бумажки? – трепал языком Матвей, поощряемый Толстяком. – Мне што? Как Мориц сказал – штоб в два щета все убрать в тамбуре, – я все захватил и понес… А куда нести? На помойку.

"Мориц! – повторила про себя Ника одним дыханием. – Нечаянно! По его приказу случилось!"

Но, должно быть, судьба решила, что на сегодня – довольно. Ника нашла большую часть листков, может быть, вспомнит наизусть остальное? Но нацело пропала работа всего дня, так удачно сделавшая целое – из разрозненного, это не воссоздать меж рабочих часов, после вчерашнего дня! В каком‑то озаренъиработалось. Держа в руках мокрое, с потекшими строчками, она счастливо улыбалась: миновала опасность прочтения поэмы – посторонним. Счастье, что Матвей «схватил – и понес!». В сто раз лучше помойка, часть поглотившая, чем вынесение Морица и себя – на позор. И вдруг – разрядкой всего дня – у Ники начался смех! В первый раз она поняла, перебирая листки, что путного о женщинах, о тех – не написалось! Жилов поэме только двое: герой и – автор. Странным образом погибла в мусоре главка – о Женни. Порванная, но уцелела – Нора… Вернулось в прошлое, не став настоящим, все остальные тени – собственно, только наметка на них! Ну так что ж? Она уже не смеялась, все равно бы он их не признал за своих, винымоей нет: я так старалась. Тут она вдруг вспомнила, что ведь и белья её – нет… Целой стопки! Она совсем позабыла о нем! Такаябеловоронья сущность, за нее Мориц бы упрекнул её: не словами, а тем, как онбросился бы искать белье, свое. Почему ей все равно,что белья нет? От усталости? Неужели его – искать? Она шарила по полу – нет ли его тут где‑то. Нашла у бачка с водой затопленное кем‑то, скинул – унося скамейку (не Матвей!..). Этоеё взорвало. Раньше, чем она успела подумать: «Кто скинул мое белье, чистое, на пол?» – услышала она свой звонкий, негодующий голос.

Ктовзял скамейку?!

– Какое ещё там белье! – отозвался бешеным криком Толстяк. – Вы, Ника, мне попадетесь под горячую руку – не обижайтесь!

"Значит, Морица нет,если он так обнаглел… – мелькнуло в ней. – Значит, Мориц уже пошел – лечь! Спит, может быть, – после бессонной ночи".

– А идите вы – в хорошее место! – крикнула Ника и подивилась мощности, бесстрашию своего голоса в борьбе с наглецом. – Боюсь яваших горячих рук! – оччень!

Они стояли друг против друга. Она протянула к нему свисавшее с её рук белье, смятое, со следами земли. И внезапно Толстяк – померк. Она повернулась и пошла прочь.

"Отчего на душе мир? Оттого, что Толстяку стало жаль белья? Нет: голос Морица – она заметила – уже не был хриплым…" Она глядела в темный потолок, думала о поэме. Снова будет бессонная ночь? Её тревожило то, что она не видела свою натуру – скульптурно: вокруг Морица не обойдешь. Что делает, например, он в природе? Ему бы – ка–деется ей – было бы везде то душно, то неустроенно… то муки – он бы все стремился уехатькуда‑то – где лучше! Скорее всего, кабы мог – сел на пароход и уехал куда‑нибудь (неосознанно!) – средостениек природе видетьеё, чувствовать,но от нее не зависеть, ехать на каком‑нибудь механизме (интересно, сколько километров в час, марка?). Какого строения мимо плывущая гора? – и лежать не на дикой траве, а в шезлонге…

Такэто в нем, нетак? Если не так – чемон составляет о себе такое впечатление? (Оставляет, составляет? – и так, и так можно). Еслиэто аберрация? За окном грузовая машина медленно проехала неширокой дорогой между бараками. Луч света прошел по стене.

…Мориц – изнежен? В быту – как кот Синьор: съест кусок вмиг, а моется потом полчаса! И ничего не решишь о Морице, – сама Жизнь! Только она установила, что он к её здоровью, быту, сну – безразличен, как он входит с пакетом и – вбок глядя: не надо ли ей масла? Ему достали, а у него ещё есть. Положил пакет ей на стол, точно он жёг руки (запомнил её слова Жоржу, что без мяса жить можно, без масла – нет?!)

Есть два типа, думает Ника: одни, как клюква в сахаре, он сверху, а внутри – кисло. Другие, как орех: сверху кора, а внутри – концентрат питанья и вкуса. Мориц – второго типа. А как я о нем пишу? В поэму надо дать свет не менее ярко, чем тьму. Это трудно, даже Данте не удалось: "Ад" – силен, "Рай" – слаб. Зло – живописно, его каждый жест – складка тоги. А добро – застенчиво, избегаетжеста… А у меня что в поэме: каждый темный жест дорос до трагедийности, а, по существу, с Морицем то же, что со мной:сердце не соглашается с моими выкладками здравого смысла о нем – как у него во всейего жизни.

Он движенья сердца оценивает как слабость, но не это важно. Это же опять выкладка здравого смысла – о сердце! Важно, что действуетон по велению сердца, непо рассудку. Вся эта история с «балаганом», пережитая мной как удар!.. Как непоправимое,когда просто обмолвился человек, потом – заупрямился. Ведь он временами сам чувствует свое мальчишество. Глупость, смешная во взрослом. А тыне поняла? Воттак – автор!

Устало работала она наутро и в перерыве взялась за поэму. Не клеилось. Мориц в бюро писал что‑то, должно быть, письмо домой. По радио передавали цифровой агрономический материал. Ника выдернула штепсель: "Ах, это радио!" У Морица иронически дрогнула бровь, но он ничего не сказал. Позже Худой вставил штепсель – уже была му. зыка. Ника все продиралась сквозь дебри. Перерыв шел к концу. Зашипела–закачалась невидимая грампластинка, и голос начал цыганскую песнь.

– Выключить? – спросил, привстав, непередаваемым тоном Мориц (сколько в нем было теплой, ледком покрытой игры). – Вам мешает?

Но Нике – поэма не ладилась – этот тон показался ударом.

Можновыключить… – отвечала она с деланным равнодушием.

Пожалел ли Мориц её, не хотел углублять "размолвку"? Он не встал, спешно кончал письмо – надписывал уже конверт. Нику и это обидело. Встань он – это бы её взорвало.

Явсегда подыму перчатку, помните это! – сказала она, глядя на часы – было пора работать. Цыганская песнь ещё длилась. Он сделал вид, что не слыхал её слов. Это произошло на другой день после того, как он, поняв, что его пояснение того, что случилось с серой, не вернуло меж ними прежней простоты, положил ей на стол записку. Причудливыми, отрывающимися от строки буквами, рвущими то пополам, то на три части слово, почерком Морица было написано:

"С Вашей фантастической нетерпимостью, которую Вы умом (а не чувством) стремитесь обуздать Вашей философией всепрощения, с Вашей угловатой прямолинейностью, с Вашим пылом судить сразу, даже по формальным признакам, Вы бы в средние века, бесспорно, были бы инквизитором. Мой рассказ Вам недостаточен. Что делать – повторять его не буду, но огорчен, что Вы не поняли. (Последние слова были подчеркнуты.) То, что я и тогда, и теперь решил заговорить первым, для меня нелегко. Но состязаться с Вами в упрямстве – излишне. Вывод один: прежде, чем судить, надо хоть спросить,что было. То, что я сделал, был мой долг.И иного выхода небыло. За пожар я бы до конца жизни просидел в тюрьме".

Строки, далеко друг от друга, разбежались по простору большого листа. Ответ, написанный строчками, сжатыми туго, на маленьких листочках прямым мелким почерком Ники, гласил:

"Ваше объяснение принесло мне три вещи: 1) Нужный в поэму Ваш жест крыть козырем карту. В конечной редакции это свойство будет возведено в сан лейтмотива. Ваше самолюбие пусть не страдает. Письмо Вы писали не мне, а прямо в поэму – я только рифмую его. 2) Глубокое и бесплодное сожаление, что я себя тогда у окн^ убеждала – не поддаться тому, что Вы назвали "пылом". Может быть, я бы вмешательством кого‑то толкнула – войти вместо Вас. (Я сама. Непострадали бы мои легкие – потому что здоровые.) Мой иронический рок Ивана–дурака, на похоронах желающего «носить – не переносить», годящееся только на свадьбе. Удержала себя там, где надо было вмешаться. Утешаюсь тем, что вряд ли Вы были бы способны на такой героизм, как без спора дать войти мне,другу, «женщине – помилуйте!» При людях! Была бы я или нет – результат был бы один… 3) Возросшее презренье к тем, кто дал тушить серу – Вам, больному. Интересно, что они на другой день Вас осуждали: «А Вы к нему с мелочью о здоровье! Мы ж говорили Вам – бесполезно, он такой человек! Есть люди такие – им как горох об стену!» По существу, я не оправдываю Вас и теперь. Ваш поступок был лучше,чем я сочла.

Я не даю Вам советов. Лишь отвечаю на вопрос: "Что мне оставалось делать?" Вам не надо было спорить с пожарником – открыть ведь пришлось, не так ли? Может быть, если бы он сделал (открыл), он бы сказал стоявшим: "Ну‑ка…" И кто‑нибудь бы вошёл, все, может быть, сразу, один перед другим. В три ведра – в три раза короче… Побольше вобрав воздуху, спокойно и точно – я видела, как Вы вышли из клубов серы, как задохнулись, – потому и пережила то же (сердце), в ту ночь – что Ваша каверна. "Спокойно и точно" действовать, задыхаясь. "Подумаешь, как просто!" – как сказал Сайли из Честертоновского "Черверга", когда стулья его и спутника полетели вниз под пол – на слова спутника "нечто вроде винта". Вы погибнете, как Тарас Бульба за трубку, наполовину по своей воле. Помочь Вам нельзя.

Упрямство мое? Неверно. Молчу – потому что что‑то во мне сломалось. Даже Ваша записка не делает меня прежней. Омертвение – уж не первый день. Неплохо с этой практикой не порывать".

Листки были исписаны с обеих сторон и по всем углам, их надо было читать в лупу.

Отдав ему свой ответ, Ника пошла к себе в барак, в каморку. Был чудный золотой час, холмы пылились солнечной пылью. Как в Римской Кампаньи – описанной Гоголем в отрывке романа "Рим"… Отчего не было в ней того возрожденья, всегда наступавшего после каждой его козырной карты в ответ на её очередные ему "J’accuse". ("Я обвиняю" – Эмиль Золя.) Он крыл картой тойже масти, но тузом.Они были разных мастей: домовитая зоркая забота о её рабочем устройстве, не раз колебавшемся, – то, что он не отпускал её от себя (туз бубновый). Презрительная беспощадность пикового, крывшая все её добрые порывания земных забот о нем, – что составляло ритм её горестей. Сияющее высоко обаяние его всегда застенчивой сердечности, вдруг ослеплявшей, как солнце из туч, одаряющее, воскрешающее и уже склоняющееся назад в тень, – тут была конфигурация сердца алой масти – туз червонный. Наконец, высшее из всего высокого – среди всех неточностей психологических – неизменная твердость его философии мужественности, жаждущей дела, кипящей несчетными силами, – то, из‑за чего он мальчиком ушел на фронт, что делало его капитаном «Тайфуна», то, за что завистью его ненавидели (зовя – карьеристом!) – только его Альфа и Омега – действие! (верхушка королевского – в картах – жезла – туз трефовый!) Так что же было с нею, это все понимавшей? Перед нею лежала кучка его белья, серебристо скользила игла, утверждалась заплата, а мысли шли, шли… Нет, он не был неправ, что она прощала – умом (не чувством): прощенье для нее было – стихия, такая же, как для него – действие (и у нее тоже это была действенная стихия, совсем отдельная от ума). Простить – значило кинуться служить, помогать, исправлятьнаделанное осуждением. Это был Праздник праздников! Разве этопри надлежало уму? Разве хоть раз она заставиласебя простить ему что‑нибудь? Когда все внутри клокотало негодованьем – простить? Прощенье расцветало внутри как дар– выстраданный. И вот сейчас оно – не расцветало. Она только умом согласилась, что ему было трудно поступить иначе. Что-то с нею сталосьв ту серную ночь. Унизительность страха подойти к нему, убежденность, что он оттолкнет её, дажетут, когда дело шло о спасении его легких! Прежде, после каждого паденья от удара, снова, как ванька–встанька, она возвра щаласебе равновесие – в вере, что в этотраз он уже неоттолкнет. В ту ночь – в самую важную, из до того бывших, – она поняла обратное: что у нее нетправа ждать этого, что она – чужая ему. Свое унизительное бессилие вокруг этого человека она больше оправдывать не могла. Дозаписки его она только, в тоске, надеялась, что он, может быть, и тут ей поможет, как столько раз помогал.

На приказ из центра о сокращении – "надеюсь, улажу" – и ладил. Что ж не ладилось тут сейчас? Поняла ли она в ту ночь несовместимость егоглавных и еёглавных карт?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю