Текст книги "AMOR"
Автор книги: Анастасия Цветаева
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 29 страниц)
Над рогами волов – звезды.
– Через неделю начнем жатву, – говорит Андрей Павлович.
Огромное небо раскинулось над арбами, то самое, которое на поле сражения видел князь Андрей, Андрей Болконский. Она подумала об этом, что‑то подумала Анна, и улыбкой, перебежавшей с губ на губы, поняла, чтоподумала. (И могли ли – подумать о разном!) Кити и Левин угадывали мелом написанное – начальными буквами – целые длинные фразы – только так естественно! (Как могло быть иначе!) «И как много не знал Толстой», – подумала Ника, лежа головой на плече Анны, покачиваясь на пружинных слоях сена, блаженно закрыв глаза. Она не смеет шелохнуться, чтоб не спугнуть страшной ей сладости так быть счастливой – не с Андреем, так понимать сердце рядом – не Андрея… Боится сделать малейшее движение, что‑то нарушить в этой – впервые – близости. Так бы ехать, ехать ночи, дни и годы…
– И правда, как многого все‑таки не знал Толстой, – говорит задумчиво Анна.
Ника подымает голову:
– Как! Вы – тоже…
– Ну конечно! – улыбается Анна. – Что же особенного? Это всегда так… И это только естественно, когда между людьми такое!..
Легкий незримый озноб бежит по Нике – холодно? Или от страха? Но, уже поняв, Анна укрывает её, прохладными пальцами коснувшись её шеи и головы, кладёт назад её голову на свое плечо, но её глаза успели омыть лицо Ники таким всевидящим взглядом, проникнув собой во всю смуту происходящего, что Ника – её уже нет, она уж летит, сорвавшись, в страшную глубь, которая топит все и с которой бесполезно бороться – потому, что она сильнее всего, она и есть ты, та ты, которой ты просто не знала, но это самое сердце души… И не может оторвать взгляд от глаз светлых и темных, длинных, будто очерченных некоей болевой линией горя; будто не падающей, во весь глаз – слезой, синей. Она не знала, что человеческие глаза бывают таки е… Что они могут так глядеть – так горевать – так ликовать, так просить прощенья – и так прощаться уже… Что женская ласка может быть так волнующа – и так матерински чиста, голубиным касаньем… И нельзя отвести глаз… Ничего нет! Т о л ь к о это лицо, прекрасней всего, что зналось. Прощающееся. Просящее простить за Зло, причиняемое! Лицо, не требующее ничего – и все‑таки просящее пощады – за все, что придет потом!
Если б так умереть сейчас…
– Печальные глаза газели… – шепчет одними губами старшая, глядя ненасытно и скорбно в покорные молчащие глаза. Не молящие ни о чем, с бездонного дна пропасти. Хотящие одного – быть с ней, только с ней на всем свете, забыв все…
(Почему не вспомнит теперь старшая те косы, перевитые жемчужными нитями своей сказки. Почему не сейчас повторит: "Я погубила вас, Асмаведа! Тогда – ненавистью, теперь – любовью…" Но не будем торопить жизнь!)
– Прекрасные глаза газели… – повторяет она, как начаток песни, сама уж теряя власть, – властно и бережно наклоняется торжествующе, как к добыче, смотрит в глаза.
Как будто его позвали, Андрей Павлович вдруг соскочил с мажары. Он прыгнул через её борт – легко, как прыгают с корабля в волны – если пришла пора. Его спутник прыгнул за ним.
Когда татарин остановил волов и соскочившие подошли к своим женщинам, уронив руку в руку старшей подруги, Ника приподнялась на локте. Из глубокого сна она взглянула в глаза Андрею.
За его плечом гасли звезды. Уж зеленел рассвет.
Надо было спешить с поклажей ехать прямой дорогой. Мужчины вскочили в мажару к своим женщинам. Надо было, дав крюку, заехать в маленький татарский городок к татарину-арендатору.
Состоянье Ники можно сравнить – с обмороком. Но при первом движении Андрея сесть рядом с ней она поняла, что она его не оставит. Но ведь и Анну она не отдаст, значит… Значит, жизнь должна будет справиться с ними – верней, она – с ней. Пережив расставанье с подругой, когда Андрей ещё был вдали, теперь, когда он был рядом, она дала себе роскошь любоваться подругой, сознавать себя победителем. Крезом, владельцем двух несметных богатств! Она знала негу смуты: быть счастливой, не называя, не досознавая, жить в двух мирах одновременно, пировать, не страшась. Грех? А кто мог сулить возмездье? Почему она была виновата, что жила в мире, где Добро одному значило Зло другому. В мирене уживалосьто, что уживается в ней! Будь что будет! Так пойдет она через жизнь, не согнет плеч, смеясь в лицо осужденью! Быть счастливой!
Она будет пировать до конца…
Когда все входили в дом арендатора, отпуская её от себя, подруга сказала ей:
– Знаете, чего бы мне сейчас хотелось?
Темно–голубые глаза светились как будто бы детским смехом.
– Блюдечко земляники!
– Оно у вас будет– в счастливом задоре крикнул Никин голос, – раньше, чем она поняла слова.
И, повернув с крыльца, она понеслась, как в детстве, ничего ни у кого не спросив. Только опомнясь, она обратилась к идущему с вопросом:
– Где тут базар?
– Базар недалеко, да летким делом – уже разошелся… Прямо – и влево! – отвечал на ходу спрошенный. Но Ника уже бежала вперёд.
Улочки, ей незнакомые, были узки, нечисты, кривы и уютны, домики казались – из сказки. Она выбежала на маленькую пустую площадь. Тот человек был прав: никого! Растоптанная солома, обрывки газет, овощные отбросы. Но в конце площади, у пустой палатки, кто‑то стоял. Женщина.
С бьющимся сердцем, вся превратясь в одно желание, Ника подбегала к стоявшей. Все ближе. У ног той валялись пустые мешки. Она что‑то держала в руке. Она держала блюдце, и в нем что‑то красное. Это была земляника.
И веря и не веря глазам, Ника крикнула:
– Есть ещё?
– Только немного осталось, – отвечала женщина, – возьмите… Ягода спелая, крупная… Сходит уже!
Ника бежала с блюдцем в руке – покрыв бумажным клочком, – ещё быстрей, чем сюда. Разве не чудо? – звенело, пело, ликовало в ней на все голоса! Но кто‑то ей отвечал ещё веселее, ещё лукавей: почему – чудо? Это только естественно, когда между людьми такое, понимание…
Легкой, победной побежкой она прыгнула на крыльцо. В передней комнате почему‑то окно было закрыто газетой.
Толкнув дверь, она очутилась уже совсем в полутьме. "Не туда вошла? – удивилась она. – К^к будто та самая комната…" Она различала кровать, возле которой они на пол сложили вещи, с арбы снятые. Глаза со свету не сразу увидели: на постели лежал Андрей, глаза его была – закрыты. Перед ним (до дна изумясь, различила Ника) – на коленях – Анна. Руки, как крылья, обнимали его спящее тело. И тотчас услыхала, как кто‑то тихо вошёл. Обернулась – Ника так и осталась стоять с блюдцем в руке, бумажка с него слетела – но не видела ягоды Анна. Приложив палец к губам, она шепнула тише, чем шепот:
– С ним плохо. Доктор сейчас придет…
И будто всю жизнь ухаживала за лежавшим, в сестринской, в материнской, в женской отваге вновь обняла – широко, бережно, Андрея.
"Уж не мой он", – этим сознаньем пронзясь, Ника ставила блюдце на стол. Все вдруг поняв!
Входил д’Артаньян с доктором. Им навстречу шла Анна, отвечая на вопросы врача.
– Да, внезапно. Пульс очень слаб – и сильные перебои.
Она помогала доктору, держала голову Андрея, ворот уже был расстегнут. Он не приходил в себя.
– Полный покой… Нет, мы его сейчас разбудим, – говорил доктор, – спатьему дать нельзя. Сон может при таком состоянии – перейти… Вот так, чтобы выше. Отлично.
Он сделал пациенту инъекцию. Андрей открыл глаза и увиделвозле себя Анну. Нет, не все поняла Ника. Но ни о чем не справляясь, не обвинив никого – кроме себя, – одно она знала твердо: возмездие. За свое счастье, с Анной. Счастье? Перед этим возмездьем бледнело все.
ГЛАВА 2НОВОЕ ОТРАДНОЕ
В Отрадном – новая жизнь. Новый управляющий весел, добр, шутлив, деятелен. Он постоянно в разъездах – кто бы мог знать, что художникможет так увлечься хозяйством? Отдыхая и радуясь расцвету хутора, мать Андрея гуляет по аллеям, как гостья, а за ней, веселясь и веселя, ходит Сережа.
"Он такой умный, он все умеет, все понимает, все помнит и таклюбит животных…" – так о Сереже говорит мать Андрея.
Андрей по–прежнему занимает с Никой ту угловую комнату, где они были так счастливы; он чаще в комнате Анны, или ездят верхом – она прекрасная наездница, ей так идёт амазонка, она в седле, как та, на картине Брюллова, а Нике не нравится верховая езда. Кроме того, Ника ездит в город лечить зубы. Узнав от зубного врача, что ей надо пломбировать четыре верхних зуба – болят, – она поражает врача ответом: Нет, не могу. Говорите, неделю жить в городе? Нет, не могу. Я дала слово помогать к празднику Анниного дня, он через четыре дня. Нет, не могу – обещала! А боль мешает мне, у нас будет много гостей. Рвите,доктор!
– Рвать верхние? Из них два почти передних? Но это безумие! Женщины умоляют лечить совсем уж негодные, – а ваши требуют маленькихпломб и будут всю жизнь служить вам…
Она отказывается наотрез. Она настаивает. Он зовёт коллегу с соседнего этажа. Вдвоём они убеждают, негодуют, отказываются.
– Ну, я пойду к плохому врачу, к коновалу. Я же сказала вам – я обещала! К одиннадцатому я должна быть дома – безболи!
Она идёт, пошатываясь, по улице, кокаин – очень приятен, он даёт силу, с ним все легче… Она вспоминает эфир, ту подругу… Весело, она рассказывает свое приключение девочке Тане, за которой заехала – пригласить её в Бузулак. Нет, о нет, Таня не девочка. Год прошел – ей скоро семнадцать, она совершенно прелестна!
– Андрей Павлович залюбуется вами! Так вы окончили институт?
Таня вспыхивает. Она в темно–лиловом, почти до полу, пышном платье, в белой пелерине и рукавчиках – институтская форма. Каштановые волосы косами вокруг головы. Розовая, застенчивая, стройная. Близорукие большие глаза цвета ореха спелого. Алые губы! Г од назад Ника не любила её, а она ненавидела Нику, а теперь – они неразлучны.
День Анны! Её именины. Назначено грандиозное пиршество – начиная от Коктебеля, огибая все хутора, приглашенные со всей округи – едут к Андрею Павловичу. Ника взяла на себя самое трудоемкое: восемь тортов по восьми рецептам, огромных – чтоб каждый гость отведал от каждого по куску! Девичья – к её услугам: стирают сахар с желтками, бьют белки, трут масло гигантскими деревянными ложками, сбивают сливки, колют миндаль и свежие грецкие орехи, тонкими кулинарными приспособлениями превращают их в крупу и муку, смотря по рецепту.
Груши "дюшес", персики, абрикосы – все лучшее, что даёт сад, – на украшенье вензелей и бордюров – в честь Гостьи – именинницы. Гостьи? Скорее, хозяйки! Чистят вишни и сливы, толкут что‑то в золотистых ступках. Помогают и гости, строго слушаясь указаний Ники, в облаках ванильных, кофейных запахов, шурша серебром вокруг шоколадных плиток. И пробуют, пробуют, пробуют…
В доме два музыканта: скрипач–татарин, молодой и красивый, и пианист, немец, старый, как мир. Музыка! Звуки дуэтов полнят дом, подымают на небеса сад, напоминая имена Паганини и друга Лизы Калитиной, Лемма…
…Надоели Нике причитанья и сетованья о вырванных её зубах! Зубы! Подумаешь! Вставит! Неужели данное обещание– быть на Аннином пиршестве и помочьпиршеству – не дороже каких‑то зубов! Ещё четверть сотни осталось! Боль – прошла, а что видна дыра почти спереди и, когда смеется, подальше вторая – так «не смотрите, если не нравлюсь! Пожалуйста!».
Готовятся иллюминации и костры. Какие фейерверки Андрей Павлович задумал… Трое художников: сам хозяин, Людвиг и д’Артаньян – собирают в саду особых тонов цветы, листья, ветви – декорировать дом.
Кто здесь из друзей Никиных? Мина Адольфовна, Володя, Таня… Ещё в поезде она положила тонкую смуглую ручку на большую мальчикову кисть руки Ники – и был заключён мир. (Слышала ли Таня об Анне? Кажется, до города дошло…) Уже Нику и Таню зовут неразлучными, хоть часто они ходят вместе с Миной Адольфовной и Володей. Ждут Сусанну, Наташу–поэта и, может быть, Ирину, если отпустят те, у кого живёт и учит детей. Муси нет – Муся пропала. Г ости едут и едут. Обещал Макс.
На Нике белое платье, почти совсем длинное, у бёдер, как носят, перевязанное широкой шелковой лентой, шотландкой – подарок Анны. На ногах сделанные по рисунку Андрея Павловича сандалии. Волосы – темно–золотыми кольцами, надо лбом все ярче и шире делается два года назад появившаяся седая прядь.
Мина Адольфовна глядит на нее и любуется и не может понять, чтос Никой? Новая в ней, горькая удаль, свобода движений, какая‑то смелая грация, а остроумие, её дар, расцветает необычным узором. "Неужели правда– слух в Феодосии, что Андрей Павлович полюбил эту Анну? – думает Мина Адольфовна. – «Эту сухую жердь с лошадиным лицом, холодную и расчетливую авантюристку?» Как о ней говорят… Нет, быть не может! Разлюбил Нику? Да разве её можно разлюбить?.. Но отчего же Ника так весела, как никогда увлекает всех, – на нее глядит даже старший брат Андрея, молчаливый, ко всему равнодушный чудак, курящий трубку, как столетние моряки… И кажется, этот татарин, новатор в национальной музыке? И старичок–пианист как‑то особенно церемонно и бережно – это заметили – с ней говорит".
Но праздник почти в разгаре, думать– некогда! Торты удались на славу, поздравляют Анну, золотой лес бокалов – хвалят Нику, а ужин – ужин не описать! Он ещё лучше обеда! Из‑за цветов не видно гостей.
Ника сидит рядом с Анной – оттого, что Анна так хочет и чтобы видели, что они – в мире, что Анна не хочет ей зла.
Восточная музыка так по–особому томит душу, скрипка играет прекрасно, от вина чуть шумит в голове. Ночь.
Рука в руке выходит Ника с Миной Адольфовной в сад, но в другой руке – ручка Тани, и уже взмывают к дыханию стихи.
Андрей Павлович приглашает гостей на иллюминацию, над листвой – первые звезды, с армана [25]25
Ток (крымский диалект).
[Закрыть]метет золотой дождик половы, горячая рука Мины сжимает Никину руку, ей так хорошо, так взволнованно сейчас с Никой! Их дружба цветет!
Ночь. Погасли костры, все разбрелись по огромному саду. Г остям стелют постели в отведенных им комнатах, а они четверо вздумали дикую вещь: убежали от всех на арман, взобрались на высокие горы соломы (под луной она вероятного цвета), взявшись за руки – Ника, Таня, Мина, Володя, – танцуют на тугих пружинных волнах высоко над землёй, падают, закапывают друг друга, и по этим соломенным улицам ушли прочь от хутора в степь, где только луна их видит и, далеко, чабаны. Привязалась глупая песенка про цыпленка, который "тоже хочет жить", они поют её хором и соло, говорят вздор, хохочут так, что уж больше нельзя, сейчас что‑то внутри лопнет… Падаешь с соломенной высоты – и опять на солому, как в море, и невозможно удержаться. Кругом, как будто все – пьяное, идти нельзя, можно только качаться и танцевать, сама соломенная "земля" пружинит и подкидывает их. Но Мина Адольфовна – чувствует, что веселье Ники – не её, не легкое! Слишком уж громки фразы, слишком веселье на отчаяние смахивает, слишком она опьяняет всех – мимоходом, помимо желания, слишком хвалит Анну Васильевну. Сейчас луна провалится в купу деревьев – настанет настоящая ночь. Где Андрей Павлович? Почему она не с ним, почему он не с ней, как всегда? Почему он не с ними на этом волшебном армане, как мог он не пойти вместе с ней?! И почему так подчеркнуто почтителен был с ней весь вечер, глядит на нее лихорадочными глазами, требует от Людвига Никин портрет, и почему – почему – думает Ника.
"Когда же я уеду?" – спрашивала себя Ника. Ей так хочется на свободу, в жизнь беднее, суровей, к каким‑то неведомым людям, об которых, об незнанье всего, ей забыться.
Уложив Мину Адольфовну и посидев возле засыпающей Тани, вышла одна в сад. Она думала о себе. О том, чтобы понять себя. Отчего она так ни одного слова не спросила Анну о её отношении к Андрею с той минуты, когда в том городке татарском прилетела на крыльях в дом, победительницей, со сказочной земляникой, на блюдце – и стала, как вкопанная, сломавкрылья, побежденная, все потеряв. Она не знала ответа. С того прошли недели долгие – ни одного вопроса. Она восхищалась Анной, но уклонялась от общения с ней, отмалчивалась, отступала, стремясь прочь от обоих.
– Помните, вы – моя,и я к вам вернусь, – говорил ей Андрей. – Это наваждение, чума в моей жизни, и я преодолею её… Я вернусь к тебе! (Это «ты» больно её ранило… Она отводила глаза.)
Он стоял и смотрел на Нику.
– "Чума", вы сказали? – отозвалось в Нике (это его состояние). – Вы не ошиблись в слове?
Кто‑то нажал в дальней гостиной клавиш, где только что снял руки с рояля старичок–музыкант, доиграв "Элегию" Масснэ.
В десятую долю голоса… как потом пояснила Анна о раздавшемся звуке пения, трепетом прошедшем по дому. Неподлежанье слову был тот звук, не пение, а только касание к пению, поступь тоски, певческой, вдруг прорвавшей запрет. Это рождался голос её – от стихов и людей ушедшей, в одиночестве нечеловеческом, зверином почти… голос заточенной Психеи, тихий и грозный, в своей ещё одной встрече с Прощаньем. Рокот заглушаемой бури. (Горной, тут в степи…) Один только звук, прерванный. Песнь земли о своей обреченности – о – стихающей – тяге в любовь и смерть. Рвущееся назад, в прародительский Хаос, в Эон! …В десятую долю голоса!., в доме, где она разбивает две жизни, уносит и третью, оттого, что вспомнила тедевять десятых… И, вспомнив, – не могла продолжать…
Проходя, она сжала руку Ники и – её уже не было, шелест платья и чуть стукнула дверь.
– Какой голос, – сказал потрясенный старичок–музыкант, – какой голос…
В его голубых детских старческих глазах были слезы.
Андрей стоял в дверях, глядя, где же она, понял – молча, мимо Ники – за ушедшей.
Таня, как мотылек – к лампе, припала к стеклянной двери, она из сада бежала на голос, хоть знала, чей.
Но что‑то смогло прорваться ей в душу от ненавистной женщины. Стояла, опершись о косяк, вся вспыхнув в раздавшемся молчании, как веточка, которую надломили.
…Она вышла одна, наконец, в сад, который уж тоже спал, и шла, шла по любимой Андрея и её аллее, где над стволами чуть колебались вершины, а внизу исчезали кусты роз. Их не было видно, они только пахли, это был запах её первого лета тут с Андреем… Позади, в окне Анны, был свет. Он был там. Да, он все ещё живёт в комнате с Никой – для виду. Почти никогда не бывают наедине! Она была теперь, как воздушный шар, у которого отрезали верёвку: полет был бесцелен, потому, что он не мог иметь направления, но ощущение свободы, горькой и оглушительной, пронизывало каждый её миг. Это, искусно скрываемое, шло с ней каким‑то анабиозом – а в состоянии этого странного опьянения обвинить было некого: Андрей уже потому не был перед ней виноват, что не разлюбилеё, он любил её п о–п режнему, в этом и была вся трудность! Если быАнна исчезла вдруг, они бы кинулись друг к другу (да и кидались при каждой почти встрече), но Андрея тянуло ещё сильней к Анне (точно в нем было два сердца!). Разве она, Ника, не знала это по любви к Миронову и к Маврикию. Она же все понимал а… Разве она в то утро в татарском доме (где среди ковров на полу для них поставили кровать – и на ней лежал, без сознанья, её друг…) не любила Андрея? Разве она не любила в то утро и Анну, когда они ехали на арбе? Отчегоон потерял сознанье? Она не знала – и никогда не узнает – и не спросит их никогда. Андрей всепонимал, переживал с чудовищной силой. В горьком своем бессильи он был близок к самоубийству – вот что пугало.
– В мою жизнь вошла болезнь, Ника, – сказал ей Андрей, – это нежизнь то, что со мной. Поймите. И она пройдет. И я буду с вами, как раньше – и лучше, потому, что я расту. Я вижу, как я все‑таки малоценил вас, я толькотеперь понимаю, какого друга я имею в вас… Безвас рядом я бы этого вообще не вынес! Я не забываю вас ни минуту. И это не так, – торопился он, – как я с вами не забывал Елену, как я страстно жалелеё, но я рвался от нее на свободу. Тут я все время рвусь к вам – но она меня держит с такой силой… Ника, вам я ничего не могу объяснить тут!
– Я понимаю, – ответила она, – я же сама любила её, Андрей. Я и сейчаслюблю её, стоит ей подойти ко мне, улыбнуться, даже просто когда она входит – меня тянетк ней, как ни к кому. Она – колдунья. Только то, что я с вами таксвязана, что я навсегда ваша, что это уж никогда и никто изменить не сможет, и то, что я задыхаюсь без вас, что я вообще сейчас полчеловека – мне помогает её забывать. А вас – помнить… И вы не мучайтесь, жалейте её тоже – ведь она тоже все понимает. Ей,вы думаете, легко? Андрей, ей ещё,может быть, труднее, чем нам, она может назвать себя виноватой и потому, что страдает муж её, он же не все понимает, Дон Педро, но он же сходит с ума! Значит, не одной ей тактрудно!.. – Эта мысль придавала сил.
– Ника, если бы мы могли уехать куда‑нибудь втроём, чтоб егоне было, но ведь у него нет другой должности, он же работаеттут… Без него, с вами и с нею, я, может быть, скорее пришел бы в себя!
Она с улыбкой гладит его волосы, золотую густую россыпь, спадавшую косо на лоб. Висок, ухо, крутой чудный затылок, воротник рубашки, воротник френча – все было такое родное, что даже руку отнять нельзя было, не то что душу… ("А ведь надо будет отнять…")
– Аня тоже не хочет, чтобы мы остались вдвоём, – говорит он, не замечая, как меняется лицо Ники при этом, ей незнакомом, уменьшительном имени, новой интимности, вошедшей в его жизнь, – нам обоим вас не хватает! Она мне сказала, что если кто‑то все‑таки долженуйти, то пусть это будет она, она меня уверяет, что найдет в себе силы и что это лучше даже, потому что не погибнет муж! Но – я не могу!
Он всплескивает (он, такой связанный в жесте)– всплескивает сухим рывком двух кистей рук и, сжав ими лоб, глядит ей в глаза – потерянно. (И все‑таки – испытующе властно. Будтобы господин положения.) Его взгляд на миг становится прежним. Он кладёт, как встарь, ей руки на плечи. И гипнотически смотрит ей в самую глубь, там читая.
– Вы даётемне слово, что победитеискушение уехать?! Я могу верить вам? Если я вам не могуверить – тогда жизнь уж вообще совсем непонятна, и легче не жить, чем…
– Я вам даюслово, – говорит Ника – самозабвенно, – но меня все‑таки тактянет куда‑то, чтобы забыться…
Его сжатая челюсть, чуть слышный её скрип давали ей силу – надолго. Может быть, на целую ночь, и на день ещё… А как они были долги!..
– Вы думаете, я могу вынести мысль, чтоб кто‑нибудь вас коснулся? Чтобы вы коснулись – кого‑то?
– Не надо, не бредьте, Андрей, я вам друг до конца! – И она повторила слова, так любимые: – Где ты, Кай, там и я, Кайя… Андрей, идите к Анне, она вышла в розовую аллею, я видела. Не оставляйте её одну… – Она крепко сжала его руки, поцеловала в лоб: – Будьте радостны! Я всевынесу! У вас своего горя хватает… (Почему же у него с ней – мука? – спросила она себя, – ведь у меня было с ней – счастье…)
Но когда она увидала, что по розовой аллее, над кустами роз, такпахнущими, идут уже двое,где она так счастлива была с ним, вся ужасная лирика расставания охватила её бурей – уже она была по пути к Коктебелю… Где был Макс живой иумерший Алёша, и море–море, ужасное, пустое и шумное, море, которое поможет смыть все…