Текст книги "AMOR"
Автор книги: Анастасия Цветаева
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 29 страниц)
В глазах той вспыхнула мука. Но и сейчас не сдалась Ника.
– Нет, – сказала она твердо, – я вас люблю, но я стала другая, я не ваша теперь, нет…
Кто‑то шел, им помешали.
В доме много людей – и плодов земли, масса арбузов и дынь, груш, грецких орехов – все изобилие некогда "райского" сада – в сложных переплетениях человеческих отношений.
Подходил все ближе день рождения Ники.
Праздник Андрей готовил на славу. Попросил её сделать по своему вкусу закупки в городе. Сладостей – и вин! Горько и весело было ей разбрасывать деньги Андрея – "на прощанье"! Все купив и сдав провожатому, она осталась на день в Феодосии. Там был уехавший из Отрадного Ягья эфенди, и она пошла к нему, захватив вина и пирожных, – их было как‑то странно покупать – где‑то ведь шла война, о которой были прерваны вести.
ГЛАВА 4ПРОДОЛЖЕНИЕ СКАЗКИ О СКРИПАЧЕ ЯГЬЕ ЭФЕНДИ
В закатный час скользнула она через порог низенькой сакли, по–татарски убранной. Жили там Ягья и его брат. С нею была Таня. Братья встретили их нежданный приход – восхищённо, позвали двоюродных сестер, Зарэ и Фатиму.
Вино развеселило всех. Ника пила много. Вскоре Таня встала, обещав идти по делу куда‑то с матерью. Ника Пошла проводить её. Над морем длинным блеском, разрезая его тихую синеву, стояла луна.
Ника вернулась назад. Не помнила, как ушли девушки, Куда исчез брат. Они остались вдвоём с Ягьей. Но запомнила, Как над ковром, где они по–татарски полулежали, свешивался со стены широкий золотой шелковый пояс, как полыхала свеча и как при свете свечи она прочла ему все, что о нем написала. После чудесного описания наружности, слов, поведенья – в неслыханной им рамке её прозренья в него, в его музыку, в его музыкальную судьбу. Это бросилось ему в голову сильнее, чем выпитое вино, вино люди пьют постепенно, а Это… В томленьи он потянулся к ней, но он знал, что она ускользнет, рассмеется… Подчиняясь ей, музыкально, он рассмеялся сам, а свеча, догорев, гасла и, вдруг склонив голову, умерла. Но во мгле, волшебно окутавшей ковры, окно, пояс, их, стал быстро рождаться рассвет – совершенно зелёный…
Они вышли из дому как брат и сестра, незаметно прожив вместе ночь, солнце вставало над морем.
Они за руку взбежали на круглый холм. Высоко над морем!
– Оно муаровое, видите? – сказала Ника. – "Муар" – это такая материя, переливами, как хвост павлина.
Он не слушал. Он не понимал. Он смотрел на нее и потом на разводы, серебряно–синие, бледно–розовые, облака под светлым жаром солнца, и снова смотрел на нее.
Он ещё не знал, что на свете так бывает, такое, он сейчас будет играть н, о в о е, совсем новое, он уже чувствует, оно пришло!
Если бы кто‑нибудь посмел сказать про русскую молодую женщину, которая у него ночевала, сама принесла сладости и вино и читала ему – такое! если бы кто‑нибудь осмелился ему – он – он…
Когда заиграла где‑то музыка – и это зачем‑то был вальс – она встала, пошла прочь от звуков, этот вальс звучал – игла по черной пластине, – когда Андрей приходил к ней на горку, они слушали молча, друг в друга глядя. Куда это все ушло?..
Ко дню рождения Ники в дом съезжались гости. Андрей украсил дом осенними цветами – золото–зелень–пурпур. Сад предложил Нике, третий год его посещавшей, – дары.
Цвели стихи – лица – смех, вина в стаканах, остроумие на губах, горели, как в Аннин день, костры, иллюминация удалась даже лучше! а когда все утихло, гости – кто разъезжались, кто – уснули, Ника, с сердцебиением войдя к Андрею и Анне, сказала им, что завтра она уезжает из Отрадного – так надо – время пришло.
– Не отговаривайте, неотговорите! Я много месяцев была у всех вас на поводу, мне было трудноздесь, я хочу в мой родной Коктебель, к Максу и Мэри, к морю, к Алёше, в мое прошлое, в мое будущее. Я буду у вас под рукой и по первому требованию, если я буду нужна, вернусь.Но не уговаривайте меня, я – уеду,вам надо остаться вдвоём, и мне надо остаться одной!
Что началось! Они оба бросились в бой, но она не уступала. И к утру победа все‑таки осталась за ней. Но она почти обессилела за эту ночь.
– Позовите меня – я вернусь. Но дайте мне одно обещанье: перед тем, как послать за мной – пожалейте меня… И если уж тогданельзя будет не звать – я приеду!
Она бросилась укладывать вещи. Побарывая лихорадку отъезда, Таня помогала ей. Она выехала, как и сказала, 15 сентября в жаркий час (что‑то помешало выехать утром), и с нею вместе из Отрадного выехала, не захотев остаться, протестом против Андрея Павловича за нее, – Таня.
Все вышли проводить её по главной аллее: друзья, и слуги, и серебрившиеся по горизонту миражи, и собаки ещё долго слышались, пока не угасло миражом Отрадное.
Андрей выехал с ней до Старого Крыма. Анна осталась. Лошади бежали по белой дороге, увозя мешки белой муки, картофеля, всякой снеди. Ника взяла денег. Когда кончатся, даст знать. Андрей даст ещё.
– Не дам знать… – молчала и улыбалась Ника.
В Старом Крыму Таня рассталась с ними, поехала в Феодосию, к матери. Из богатства – в бедность. По велению сердца! Да благословит судьба Никину дочку за этот отъезд!
Даже теперь, через почти два десятилетия, у Ники не подымалась рука написать её расставание с Андреем. Пусть оно так там и останется под упавшим занавесом, заним.
ОКОНЧАНИЕ СКАЗКИ О СКРИПАЧЕ
Подъезжая к ночи к Коктебелю, самозащитой, может быть, чтобы не думать об Андрее, она вспомнила свое прощанье на Феодосийском вокзале с эфенди – он хотел через неделю приехать в Отрадное – приедет, бедняжка! милый ребенок… а её уже там нет…
В поезде, которым она тогда, перед днём рождения, возвращалась к Андрею, не было мест, и народ садился на крыши вагонов, Ягья её провожал. Посадили и Нику. Разместились Даже уютно, полулежа. Были какие‑то загородки, низенькие, у края, позволявшие не бояться упасть.
Стоя внизу на чем‑то, облокотясь на край крыши, на которой, как Зарэ на кровле в её сказке, лежала Ника, Ягья говорил с ней.
Она, уже решившая свое будущее, как бы в шутку спросила его, что было бы с ним, если бы она вдруг исчезла из его жизни, то есть какбы он её помнил – как кого, как что?
– Я не могусебе этого представить, – отвечал Ягья, – этого не может быть! Но если бэто случилось, мне показалось бы, что как бывает буря промчится, так это надо мной пронеслось… Но вы должны обещать мне, что вы неисчезнете, что если куда‑нибудь решитесь уехать, – вы все можете сделать, я знаю, – то вы мне напишите, что не забыли меня, что хотите меня видеть, – и я к вам приеду! Потому что если не напишете – я гордый, мы все такие, я буду мучать себя, но не приеду, если не позовете… Я не глупый, не думайте, я знаю, что я не то для вас, что вы для меня, я знаю…
Поезд трогался. Она приподнялась, он схватил её в объятья, и она, смеясь, по–матерински поцеловала его – он не умел целоваться.
Но этот первый спешный поцелуй своей освобождающейся жизни она приняла как символ горькой свободы.
ГЛАВА 5СНОВА ЕВГЕНИЙ
Когда Ника на мажаре с провиантом подъехала к дому Макса – весь берег высыпал смотреть. Проснувшийся Сережа уже висел на ком‑то. А Ника объявила, что завтра – третий день празднования её двадцатипятилетия. Она приглашает друзей на торт и вино.
Мэри только взглянула на Нику – и сразу все поняла. Сопереживая и ничего не спрашивая, она стала помогать ей в подготовке пиршества.
Среди гостей в её маленьком, прощальном с двадцатью пятью годами жизни, пиру, был тот человек по имени Евгений. Пили много вин, говорили много стихов, море ревело, как стадо львов, осенний ветер трепал платье, и волосы и плащ Евгения, когда он встал идти. Ника от выпитого вина – она опять много пила в тот вечер, нарочно мешая сладкие и сухие, – уже ничего почти не помнила, только – что надо поцеловать руку человека, похожего на Паганини.
И она это сделала. Это было у края висящей над садом террасы, он пытался отдернуть руку, но, может быть, все понял – по настойчивости её поступка. Он в тот раз видел её с Андреем и с Анной, может быть, он что‑то почуял, кто знает? В его несколько жёстких чертах что‑то вдруг на миг помягчело – почувствовал, что, кроме его плагца Паганини, есть – другие плащи? Он сходил с легкой белой лесенки Максовой в шум молодых тополей и в рев моря, – может быть, шагом прислушивания? Где была Мэри? Ника не знала. Она помнила, как в первый раз в жизни так смело презрев страх волн, она плывет по ночному, холодному морю, прочь от берега, в открытое, шумное – и хохочет, что плывет в аш–два–о…
– Меня на экзамене спросили! – кричит она, борясь с волной, рядом с ней плывущей подруге Макса Татиде. – Я на извозчике выучила сорок восемь формул, я их забыла… (ей безумно смешно кажется, что она их забыла),но две и теперь помню, которые я ответила по билету – серная кислота и вода!
Татида – женщина, преданная Максу, понимавшая Нику с дней болезни и смерти Алёши, чистая душа, бессребреница – смеется нежно, уговаривает Нику не плыть больше в открытое море, повернуть назадНика не слушает!
– Думаете, я серную кислоту позабыла? – кричит она, плеща по воде руками, мотая головой, чтоб не захлестнула волна. – П о м н ю! Аш–два–эс–о-четыре, – борется она с ускользающей памятью – одолевает её и хохочет. Татида не отстает от уплывающей Ники, но крик Татиды был испуган и громок: Макс! Макс!
Больше Ника не помнит ничего.
– Ты хохотала ундинным серебряным смехом, – рассказал ей наутро Макс, – и я еле с тобой справился, – ты уплывала. Я вынес тебя на руках, и мы с Татидой тебя привели в твою комнату. Ты была холодная, скользкая и кричала про аш–два–о… Ты бы утонула, ты захлебнулась бы, ты была такая противная – упрямая, ты не хотела из моря уйти…
Сережа спал у матери Макса, уложенный с вечера, й Ника утром проснулась одна, голова свинцово болела. Отдаленное ватой беспамятства Отрадное казалось далеко за морем, и было Непонятно, как жить.
И хотя оно, непонятное, длилось недели три, – осталось в памяти Ники как один долгий день. Один вечер, одна долгая ночь.
Любовь к Евгению.
События? Почти никаких. Знакомство с его женой, чудесной, стройной. Золотоглазая, волосы на прямой пробор, пушистые, темно–каштановые. Правильные черты. Улыбка – застенчивая. Какой‑то трепет в лице, в желании быть спокойной. Ласковость. Она моложе Ники на два года, как и её муж. Ожившее изображение ангела. Мэри так говорила! Рядом с демоническим обликом Евгения – она – не словами, собойвсе сказала. Союз не на жизнь, а на смерть.
Но темно–зелёный цвет их – его и Ники – одежды среди множества гостей Макса, с того первого раза, определил символически все. Предстояла краткая – или долгая – борьба с собой и друг с другом. То, что звала Ника – Любовью, а он пытался назвать естественным дарвиновским подбором.
Борьба длилась не день, много дней. Может быть, две недели? Пока борцы убедились в наличии сущности.
Раз, разжегши им брошенную папиросу, Ника стала медленно тушить её о свою руку, выше кисти. "Плоть шипела", пепелилась и отступала, перерождаясь во что‑то. Когда папироса потухла, Ника разожгла её и ещё раз сделала то же по дико горевшему месту. Потом был долгий нарыв, загрязненье, должно быть, и кончилось – на годы – шелковым блестящим кружком, никогда с руки не исчезнувшим.
Евгений, сам уже терявший голову (насколько человек такой экспериментаторской страсти, в чем – в мрачности, в инквизиторстве – так походил на Глеба, могеё потерять), – однако фанфаронадой встретил Сережин захлебнувшийся рассказ о руке маминой: он так кричал на маму! мама – не слушала…
– А ты бы маме сказал, что есть пепельниц а!..
– Мама не хотелапепельницу! – с укором крикнул Сережа. Он, как и мать, пристрастился к Евгению – и не мог понять, как тотне понял, что тут ни при чем – пепельница!
– Мама, – спросил он её, – а кто, по–вашему, глубоче:Анна Васильевна или Евгений Яковлевич? Я думаю, Евгений Яковлевич! Ещё глубоче! А можетбыть, если очень подумать, – все‑таки Анна Васильевнаглубоче? ДажеЕвгения Яковлевича?!
Сережа всегда выражал Никины тайные мысли. (Положиться же на Сережину дружбу нельзя было: как и отец его, он мог каждый миг стать холодным, мучительно–неуловимым, отплывшим – уже – в свое что‑то…)
Но в этой борьбе Евгения с Никой было понятно обоим: они оттягивалиразвязку: споры о коктебельских камнях – халцедонах, агатах и сердоликах (остальные звались – «собаки», но собак так любила Ника! и, конечно, любил и он…), о стихах – у Евгения стихи холодные, без мелодии, и все‑таки колдовские (колдовские – и все же холодные, филологические, от ума). Они чаровали Нику. И было что‑то горькое в его издевательской манере их чтения… Но полюбить их она не могла.
Ничего не попишешь, Евгений! "Дарвиновский твой подбор" – налицо! И недаром бледна, насторожена твоя Близкая, отпуская тебя сюда…
Придется раскошелиться, гордый скупец. Скупой рыцарь чувства! Что в том, что тебяполюбили? Привычно. Дело‑то глубже – приходится тебеполюбить!
Полно играть в детские игры, из арсенала гамсуновских "Пана" и "Виктории", не расплатиться тут мелкой монетой повестей и романов, ставь сердце на кон!
Вечером, в мастерской Макса, читает доклад доцент. Свободно и просто, на глазах многолюдства, садится Ника на скамеечку возле Евгения, как бы у его ног.
Я не думаю о равенстве, – говорит её поза, – видела тебе равную – лицо иконы, одновременно из заколдованного леса, лицо даже страшная необычность – как бы лицо из сна! Не жена вовсе!
"Разве эту можно обидеть? Антипод той, к Глебу перед смертью пришедшей, демонической – Ангел! Ангел жил в самом Глебе, – думает Ника, – тайно от многих, откуда его сходство с отроком Сергием Радонежским с картины художника, к нему пришла та – взять в плен! Есть ли в тебеангел посреди твоей гордыни и горя? Служитьтебе хочется, не состязаться, недоступный друг мой…"
"Женственность в апогее!" – в себе, немо ей отвечает Евгений, чувствуя её своей, севшей так рядом, так свободно, так широко в этом уничижении на подножной скамеечке. В его опыте побед, поединков, всегда победных, встречалась ли такая покорность, о себе поцелуем руки возвестившая, – от которой кружится голова…
Но в ней не отмирая живёт Андрей, она дала слово вернуться, если такой день придет! И – повлекшись так к этому строгому светлому ангелу, – ведь это и еёантипод тоже, потому что и она, Ника, как и Евгений, демонична, она неиз породы ангельской, нет! Разве она из святых, как сказала о ней словами Тургенева Анна Васильевна? Вот эта– святая!
(И братство ли это, или сознанье, что развязка – близка, вот тут, под рукой, без слов все друг другу сказано.) Но только гордец Евгений на глазах всех весь вечер сидит так, рядом с Никой. А доклад все идёт…
Он встаёт оппонировать. Его блестящие доводы вызывают на Никиных глазах улыбку удовлетворения, это тщеславие Удовлетворено, за своего – как бы могло быть иначе? Подняв голову, чуть откинув её, любуется всласть – так хорощ этот Демон лермонтовский! Но к чему – смаковать? Праздник! Прежним страданьем – заслуженный! Прямо из рук Андрея жизнь передавала её в руки – достойные, как не вспомнила она тогда демоническое и мужское очарование.
В их следующую, в Москве, встречу Сережа встретил входящего к ним восклицанием патетическим, в свои девять лет:
– Мама, это – знаете кто? Из "Принцессы Брамбиллы" Гофмана, мы видали в театре! Совершеннейший«Искуситель»!
– Замечательно сын Глеба встречает Евгения! – тогда скажет Ника. Да, Ника может кому угодно – Андрею! – показать его! "Первый сорт"! Той же "масти", что Глеб! Его разница с Глебом? На четыре года моложе его, Евгений, может быть, человечнее? Быть может, его научный панцирь делает его в жизни – мягче и тоньЩе. Глеб не принимал жизнь, и он был Дон Кихот. Этот – нет. Евгений искушённей, жизненней, чем Глеб.
Себя он именует – материалистом. Это несходство корней при том же цветении – скоро начнет мучить Нику. И жена Евгения, которая его отпускает к Нике, тут понимая что‑то…
Ника тщится родить облик его – на странице: экспериментатор чувств. Слов не надо – к чему? Но они иногда сами собой вырываются. А порой – все же творят странное.
– Как! – воскликнула Ника. – Вы не знали, что я именно так бы ответила? Вы не знали, что я – вас– люблю?
Сережа ночует у матери Макса.
Она стоит у стола своей комнаты, у окна над садом. Он – у того же столба сбоку. Он взмахивает рукой, словно что‑то ловя над собой – или он дирижирует? Может быть, это рука Паганини взнесла смычок?
– Постойте… – начинает он, но после тире нет слов, а может быть, еёслова – сильнее, чем он хочет себе сознаться?
Лед треснул, и уже летит ледоход!..
Руке Паганини не надо делать её скрипкой. Музыкой, меж них зазвучавшей, полна ночь. Он – бережёт. Он знает, что под рукой Никколо Паганини струны из человеческих жил и что они могут сгореть под этимэтюдом! и тогда окажется прав их окружающий зал, все вспыхнет демонским хаосом… Так, оберегаемая, покорная, как всегда, смычку струны, за руку с братом проходит она осторожно, по кругам ночи. Ибо, если сорвутся– то уже не расстанутся, а расстаться им – ■ надо,потому что завтра гонец может прискакать Андреев – и"сена Евгения, конечно, не спит ночь… Это помня, сколько часов пролежала Ника в пуках Едгения, не принадлежа ему… Блаженная горечь, от нее нельзя оторваться (все‑таки оторвались, чтобы опомниться), – его лицо над нею с поцелуем, без кровинки, лицо худое донельзя, горбоносое, узкоглазое. Темные надо лбом пряди, надменно назад отброшенные. Рот и жадный, и бережный, отказывающийся быть подвластным напитку и пьющий, лицо истомлённое и томящее, входящее в память навеки, которое, чтобы забыть, надо будет забывать, пока будешь жить. Лицо демона, держащего взглядом всю её женскую сущность. Лицо брата по общей беде!.. Глядя в ночь расширяющимися глазами, она понимает, что – в воздержании этом – их долг. Только оно даёт им право на это объятие, которое длится ночь…
…Она была бы ему хорошей женой, она хотела бы от него – сына… (но, должно быть, с её первой любви девчоночьей, начавшейся с расставания, – так и пойдет от разлуки к разлуке…) Они рвутся встать, оба. Вспоминая – неспящую, и никак нельзя оторваться, этот проклятый подбор, которому не дают ходу, подобрал их как‑то уж очень – верно…
Никогда не забыть его глаз, ставших совершенно – новыми. Ради чуда явленьякоторых – стоиложить на земле!
Как уйти ему от нее, когда руки не размыкаются, губы пьют и не могут напиться, хотя пьют уже – целую ночь. В этуночь интеллект, памятью победивший забвение, справился с – проклятьем? благословеньем? – дарвиновского подбора. Что будет завтрав ночь?.. Это – рассвет?
День – тянется, и – промчался. День? Его не было. Лежа снова в его руках, ей раскрывшихся, слыша биенье сердца, принявшего её горе, она рассказывает небывалому другу все: о встрече, разлуке с Глебом, о Миронове, о смерти Маврикия, о смерти Алёши. О том, как вошёл в опустевшую жизнь – Андрей. О его болезни, о годах неотрывной любви, о смерти Глеба, о приходе Анны в их дом. О том грешном дне с блюдечком замляники… О лете её умиранья. И как, увидав его, так недавно, на Глеба похожего, поняла, что жива! Она рассказала об Андрее и Анне. Что Андрей изменил ей, но она ему изменить не может. Сама уйдя от него… Она никогда не изменит ему! Дарвиновский подбор. Держа эту душу в руках – и наклоняясь к ней – есть ли ему сейчас существо – желанней? Он знает в себе силы, "силы и средства" сделать её счастливой, нацело погасить, как тушат свечку, её прошлое… Не разнять рук, не разлить водою! Но ту – обидеть нельзя… Которую ночь бьются они друг о друга, не уступая себе. Себяуступая Долгу. (Гдеже дарвиновский подбор?)
Но кто‑то, кто им говорит: Нельзя вам быть вместе… – он властней всего,даже этого,что с ними…
Неужели опять – рассвет?!
Он встаёт. И тотчас же зеркальным движением она встаёт тоже. Она стоит перед ним, Ева перед Адамом, отдельная, вновь таинственная, став другою: женщиной, которая вынесет – все.
Она уже не льнула к нему. И тем неотрывней он к ней тянулся. Они сходили по лестнице к берегу, дом спал, над морем желтела заря. Оно не было муаровое, как после ночи чтенья с эфенди, оно блистало, оно лежало разлившееся, как огромный драгоценный камень….Топаз? Это все идёт ледоход? Их затирают льдинки.
…Как? Уже– рассвет? Шум моря? Ещё есть это все, кроме нас? Это утро встаёт, скоро люди начнут просыпаться – нам не дано уснуть… И мы никогдане уснем вместе, это бы значило – началожизни (Ника, не замечая, с «они» сошла на «мы»), нам только конец дан! А рассвет подымается, возвещая нам расставание, это птицы защебетали за дверью, на дереве над террасой, мы сейчасрасстанемся… Но когда он встаёт идти – я не даю встать, я, как ветка на его руках и плечах, я обвила руками его голову, я не могу наглядеться! Это – слезы? Это – я улыбаюсь? Он так не глядел, знаю, ни на одну из тех, это мояпобеда! Не моя – победа души над кругами головокруженья, которые он – «изучал»… Я смеюсь! День встаёт, он уйдет, и я буду счастлива до самого вечера, когда он снова придет ко мне!
Мы у двери. Вот так – выйти, высоко над морем, во вставшее солнце, в свищущий птичий крик…
Вместе! Разве мы думали, что это нам дастся? Это стоит целой человеческой жизни!
– Идёте! Уже?
Я смотрю, как он сходит по лесенке. Его черные кудри – кудри Ромео! Кто сказал – что он Паганини? Тот был страшный, а этот – прекраснее нет лица! Обернулся… Я лечу с лестницы – ещё раз в его руки. Ничего, одни птицы – и мы. Шум моря.
– Придешь?
И он приходил. Была ещё ночь, и ещё ночь, и ещё… Но моя голова поднятаперед его женой. Я у себя отнялаи его, и – его сына… Перед такой силой тяги – ■ ей не поддаться? Моя совесть чиста!
Ника подарила Евгению – Глеба – на несколько месяцев разминулись!.. И он принял его в себя, как брата, почти что зажёгся им.
Ника пишет, не замечая, что с "она" сорвалась в "я".
Я постоянно возвращалась ^ имени Глеба, как к Андрею и Анне, хотя те живы, а он уже – Там!
Он понял все. Что я могу быть каждый час позвана к Андрею, что я Андреева… Что я счастлива, что у него – такая жена. (И что этим ежечасно терзаюсь… Андрея же и Анну он видел, мне от этого – легче!)
И об эфенди (но о нем он не могвоспринять так,всерьёз как было, а с нежно–ироничным юмором, что тот на пожаре все хотел – спать…)
Евгений вступил в мою жизнь, как домой. Собираясь через несколько дней – из нее выйти, исчезнуть (война, почты нет – навсегда?!..)
Только дописав это,Ника заметила, что она перестала писать «Ника»: я, меня, мне… Перечла. С – их ледохода. Со слов следующей дневниковой страницы "Я сынахочу от него…"
"Любопытно, – думает Ника, на сегодня закрывая тетрадку, – оно ещё живо во мне?"
Был день, Сережа, маленький "мужчина" семилетний, в панамке и английской рубашечке, мальчишеских штанишках коротких, в носочках, сандалиях, идёт через мостик. Он несет письмо мамы, а назад – а назад он несет, как горный гном, драгоценности: целый ящичек отборных коктебельских камней – плод труда всего лета, чудеса качества – а количество! Алые сердолики, жёлтые халцедоны, мрачные, как туча, агаты. И в этот их двойной труд всего лета жена Евгения положила свой самый любимый камень!
– А Евгений Яковлевич – я не знаю! – так на нее поглядел, странно: "А тебе этот камень – не жалко?" Она сказала: "Нет, мне не жалко", но она на Евгения Яковлевича не глядела. Но, по–моему, ей быложалко, потому, что она наклонила над камнями лицо, как будто сейчас заплачет… Это хорошо, правда? – сказал Сережа, – что она такэтот камень любила – и все‑таки отдала! Я бы не мог, кажется… Мама! Вы поцеловалиеё камень, и я это ей скажу!
– Не надо, деточка, ничего не надо, – сказала мать, целуя мальчика в голову.
"Женщины все странные, – думал мальчик, – сейчас у мамытакое лицо, будто оназаплачет…"
Она не плачет, нет.
Она стоит на балконе, что к морю, в том самом платье, черном, в талию, по–старинному сшитому, с пышной юбкой, с черной бархоткой у шеи, в котором она последнюю ночь была с ним. Подняв коктебельским приветствием руку: внизу, мимо дома проезжает коляска, в ней Евгений Яковлевич и жена его. Все кивают, и обе улыбаются. А он снял свою широкополую шляпу, он не улыбается, он кланяется ей, смотрит вверх.
"Нет, не так! – говорит себе Ника. – Иначе!"
Я стою на террасе в то роковое утро. Их отъезда. Стерегу коляску. Она проезжает, и они подняли руки, прощаются. Подняла руку и я. Стою улыбаюсь.
Когда в далёкой дали стих последний отзвук колёс – как тихо…
…Сколько прошло времени?
Огромный шар неба начинает сине темнеть, наверху он ещё почти светел. Когда это стало? Уже серебряная льющаяся полоса пересекла волны. Что осталось Нике ещё?
Она слушает шум моря.
И сразу после их отъезда – она востребована в Отрадное. Письмо Анны. Едет, сына оставив у матери Макса.
Анна встречает её вестью: Андрей, достав через Мину Адольфовну прививку против брюшного тифа, выпил её. Вызов судьбе? Фронтом не удалось тогда между первой подругой и мной, – думает Ника, в содрогании, – не удалось, болезнь помешала. Теперь – между мной и Анной? Не перенес мой отъезд! Некогда додумать – он выжил.Слава Судьбе! Очень слаб. Её присутствие необходимо.
Они снова втроём.
Что она помнит о тех двух, трех днях? Радость свою о его жизни. (Опять возмездие – за Евгения?.. Как тогда, за землянику – тот день?..)
Осень. Сидят на полу перед топящейся печью, в большое жерло которой сыплются вороха соломы, мгновенно вспыхивая огненным пеплом, пышным праздником. Опадая в темный пепел небытия. Не говорят о случившемся. Как одно сердце. Даже не негодуют на Мину Адольфовну – такпросил – упросил, ясно! Поняла – иначе не выживет. Выжитьему помогла? Переболев! Рискнула?
За дверями – звуки и тишина осени. Д’Артаньян уехал – не смог. Скоро многие будут уезжать, уедет и он (в Турцию?). Сердце Анны рвется. Так прожили вместе дня три.
В эти дни, если верить позднему рассказу Сережи, он, отпросясь у матери Макса на берег, выехал в море с Кафаром (старый рыбак) и – поцарствовал с ним в открытом море – всласть. "
Год спустя Ника, прожив все до копейки, едет на заработки, – Феодосия, родная, ты!
За последние полгода в Судаке они с сыном испытали голод, лежали в больнице Красного Креста. Их оттуда свели под руки. В результате того, что Андрей, приславший ей достаточно денег, получил их назад, вместе с приветом и благодарностью. Теперь, поправившись, она решила искать работу – частные уроки у неуспевающих.
Больше года не виделись Ника с Ириной. Сестра из сестер! Сколько за год было… Её мытарства учительницей у людей, невероятные происшествия. Рассказы её – глубоко в ночь.
Сережа ликует в играх с двухлетней сестрой. Инна – синеглаза, трудна, повелительна – вся кровь отца!
Поселились близко. Ника, в ответ на расклейку записок о преподавании языков, с первых же дней находит уроки: у начальников, у торговцев. Отношение – как к служанке. Впускают с черного входа, о деньгах приходится напоминать. Зато – счастье купить на свой труд – на базаре – вязочки дров и с Сережей печь на подсолнечном масле',оладьи! из серой муки! Быть сытыми!..
Живут – в кухонке, пол – кирпичный. Умещается два топчана, но со второго в первый же вечер сенник засунут поперек окна в норд–ост, наглухо! На одном сеннике вдвоём, как собака и щенок, согреваются! Крошечная печурка протоплена (на столе, на полу нет места!) Дверь, норд–ост рвал с петель, медленно утихала под комьями засыхавшей замазки (её разогревали в руках, в четырех, дышали, мяли, катали, так и не отмывшись, ушли в сон) – кто‑то достал и забыл этот клад замазки.
У Тани встретились с Андреем. Взволновались. Предложенье о помощи. Отклонила – работаю, обошлось (не рассказывать же о голоде, лазарете, нарывах – мучать? Зачем?)
– До меня дошло, что вы у себя приютили художника и, говорят, остались должны – я бы хотел расплатиться.
– Я взяла деньги у него только раз, когда ещё были ваши припасы, и он жил у меня. Не мучьтесь – не стоит! Я уж – забыла! Я ведь двужильная, с меня все как с гуся вода! Отряхнусь – и как пудель! Живу! Помог, главным образом, пароход – увез его, и хорошо сделал!
Андрей слушал со щемящей болью. Это– егорук дело?
Этот её тон… Зрелей стала, горечь перекрывает все. И это её издевательское, мастерски подаваемое веселье! и этадуша, этарука ушла из его жизни!..
В городе бушевал сумасшедший старик. Богач, караим. Огненные, черные глаза, библейская борода.
Кричал на улицах: "Кукареку! Петушок я!" Кто говорил – притворяется… Его знали все (говорят, палата ума был… Разбросал богатство, знался с революционерами…)
В фойе кинотеатра, куда с кем‑то забрела Ника, он подошел к ней.
– Красавица моя, жизнью играешь. А на сердце – темно, я вижу… – говорит он, презрительно оглядев кого‑то, кто был с ней. – Дурак я, петух, а из всей толпы тебя отличил!
Голос с караимским акцентом накален – докрасна:
– Будешь жизнью играть – плохо кончишь! Это петух сказал! Помни! Ку–кка–ре–ку–у… – закричал он во всю мочь, поднял палец.
– Сядьте сюда! – сказала Ника, тяня его за рукав – к стулу возле их столика. – Слушайте! Я вам отвечу стихами. Это наш лучший поэт, Марина Цветаева:
Веселись, душа, пей и ешь!
А настанет срок —
Положите меня промеж
Четырех дорог.
Там, где во поле во пустом
Вороньё да волк —
Становись надо мной крестом,
Раздорожный столб!
Не один из вас, други, мной
Был сыт и пьян.
С головою меня укрой,
Полевой бурьян.
Старик неотрывно глядел на нее пламенными библейскими очами – и качал головой.
В эти дни пал Перекоп.
Красные вошли стройно и чинно. Объявили амнистию тем, кто не успел отплыть пароходами. Люди на улицах обнимались. Максимилиана Волошина сделали комиссаром по делам искусств.
Ещё висели на заборах афиши о грандиозном дивертисменте, назначенном на тот день, а деньги валялись на мостовой вместе с лошадиным пометом. Воздух дрожал от гула орудий – с моря: недолет, перелет. Союзники.
Садились на пароход Андрей и Анна. Ещё терзала руку память о только что в волненьи прощанья уроненной литровой бутылке пресной воды – (их две принесла – Андрею и Анне) – камни пристани напились'ею вместо ихжажды в море… Последний подарок!.. Голова падала с плеч.
Они уезжали от родины – она оставалась. Догорали пороховые погреба, взлетевшие как отрадненские фейерверки. Ещё видно – у рейда? Дальшеуже… отошедшие пароходы. Город в огне…
Не знали на пароходах, что по городу загремела амнистия. Не видали маленьких сибирских лошадок вошедшей мирно дивизии. Но в разгар братских объятий с другого конца города входили – другие, не называя себя, зеленые? белые? – никаких "амнистий"! – непризнанье распоряжений из Крымского центра. Туча двоевластия покрыла город. Город дрогнул – и притаился. Никто ничего не знал. Кого‑то ловили. Где‑то перерезали провода… Кто? Что происходит? Царили одни слухи.