355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анастасия Цветаева » AMOR » Текст книги (страница 13)
AMOR
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 01:41

Текст книги "AMOR"


Автор книги: Анастасия Цветаева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 29 страниц)

 
Смело, братцы, песнь затянем,
Удалую в добрый час, —
Мы в крестьян стрелять не станем,
Не враги они для нас!..
 

От этих строк ещё и теперь сердце билось (и у кого не забилось бы!..).

Стрелять ни в кого не стреляли, но о чем‑то они с крестьянами спорили, удалая молодежь – с седобородыми, а вещи уезжавших уже были сложены, и так как было непонятно, дадут ли лошадей со скотного двора и дадут ли увезти керосину и сахару и любимые книги, этюды и натюрморты Андрея, Ника, улучив минуту, когда не было Андрея, позвала в комнату Андрея двух огрядчиков. Она показала им картины кисти Андрея, среди них были шедевры – она, бывало, подолгу стояла, не в силах отвести взгляд (что я делаю, в спешке и не обдумав, – ведь они могут оставить их себе, а Андрей хотел их укладывать… что я делаю?! – в ужасе неслось в ней!.. Но они, равнодушно взглянув на этот густой мир цвета и света, на волшебство теней, оба стояли под портретом женщины с длинными, "египетскими", как кто‑то о ней сказал, глазами.

– Чья? – спросил один коротко.

– Больно хороша… – сказал другой.

И вдруг страх прошел по Нике. Она не смогла назвать имя. Но какмог неразумный испуг подсказать другое? Раньше чем поняла, она услышала свой голос:

– Это дочь старухи, больной, которая едет в город. От чахотки умерла, на краю сада – её могила, увидите. Семнадцати лет умерла! (как она могла сказать ложь?)

(Сильвии все равно! – шепнуло в ней что‑то. – А Елена – жива, и во власть живых…)

– Жаль девку! – сказал отрядчик. – Больно уж хороша!

Другой был настроен критично:

– От богатства – и померла от чахотки: чудно!

Но Ника спешила. Войдя в библиотеку, она выбрала легкие интересные книги с картинками, посоветовала прочесть. Расспросила, откуда родом, давно ли в армии. Затем завела их в Сережину комнату, затворила дверь.

– Товарищи, – сказала она, – у меня к вам дело! Вчера вы с крестьянами о чем‑то спорили. Крестьяне, сами знаете, народ – непросвещенный. В армии – человек сознательный, там – дисциплина, а они…

Отрядцы кивали головами, не понимая пока, что от них хочет эта бойкая московская женщина.

– Мы тут – семья: старуха, её сын (этот самый художник), я и ребенок. Мы уезжаем в город. Мне нужна ваша помощь – вы честные, вы – не копеечные, не крохоборы. Только вы можете быть нам защитниками от несознательных, темных людей. Тут где‑то по Крыму они уже начали безобразия, с женщинами на каком‑то хуторе по–своему расправились…

– Дискредитируют власть! – строго сказал тот, что усомнился в чахотке в богатстве.

– Некультурность! – сказал второй. – Их царская власть во тьме затем и держала, чтоб кругозора не заработали… Вот и шалят…

На Нику повеяло холодом: надругательство над женщинами назвать – шалостью… От него немного пахло вином. "Не тяни! – сказала она себе. – Надо сегодняже выехать! В амбаре вина хоть немного, но есть… Страх по боку! – возразила она себе. – Это чудные парни, надо только разбудить в них достоинство! Они все могут понять!" В то время первый продолжал излагать свое мнение о крестьянах:

– Дикари они! – сказал он сурово. – Их ещё учить и учить…

– И я говорю: защитите нас от их некультурности! Они даже того не могут взять в толк, что старуха хуторская – они её зовут барышней! – в крепостиза народ сидела. Они её зовут добройбарыней, потому что она с них не требует ничего, может быть, даже и глупойеё считают… – убежденийеё не могут понять! Вы‑то знаете, читалиНекрасова «Русские женщины», нет – так прочтете, как дворян Трубецких, Волконских царь в Сибирьсослал за революционную деятельность! Про декабристов знаете, как их вешали… А крестьяне ничему не учились, они хоть и любят свою хуторскую хозяйку, но могут не дать ей взять личные вещи её, сахару по хозяйству, керосину для керосинок, для ламп, свойзакон хотят применить…

– Кулаки! – сказал первый.

– Вот я и обращаюсь к вам как к власти, – сказала Ника, – проводите нас четыре версты до станции, помогите погрузить то, что надо на первое время – можете осмотреть: сахар, крупы, книги, собственные картины художника, – он учился в Москве.

– Ну что ж, талант! – сказал второй. – На выставку в городе их повесят, чтобы народ смотрел…

– И домашние вещи… – докончила с облегчением Ника. – Оградите нас, проводите!

– Это можно, – сказал по–деловому первый, черноволосый ладный паренек, и поправил движением плеча винтовку, – кулацкие элементы, конечно… Не понимает идей революции…

Ника смотрела на него. Милее ей был тот, русый, совсем ещё мальчик, у того было доброе лицо. Но в глазах этого был блеск иного порядка. Какой‑то сухой блеск убежденности, в волевых чертах была юношеская чистота, что‑то почти вдохновенное. ("Где я, когда, совсем недавно, – в растерянности спрашивало в Нике, – тоже самое испытывала, на человека глядя?") Она совсем отвлеклась на миг, от момента, от темы,деловитости разговора, – в счастьи, что она нашла в этой смуте друзей именно в тех,кого даже в людской боялись, она плыла по какой‑то мгновенной, но блаженной реке… По своей! И вдруг – те, «египетские»! Там, в гостинице, там, на перроне… Та же победа – в дикости, как и здесь, условий, победа человеческого над женским; над собственничеством в той уезжавшей подруге, полюбленной – в сопернице – сестре… С этим парнем – от него непахло вином! –  хотевшим законности и добра, ей было уже жалко– расстаться!

– Это можно… отчего ж… – сказал младший. – Потому вы – женщина, и с ребенком, а старуха – больная. Наша власть везде открывает больницы, бесплатные. А что в крепости она за народ сидела, пусть подготовит бумаги и на учет встанет.

– А старухе можновзять ложки серебряные? Вам они не нужны, – с ужасом чувствуя, что совсем не то говорит, сказала Ника, – знаете, как старухи…

– Ну уж известное дело! – отвечал с гримасой сострадания старший. – Нам ложки её без последствий! Наша – странався! А художнику вашему, раз вы все добровольно народу отдаете, хутор свой, наша власть в городе мастерскую построит, а в Наробраз надо будет вам обратиться, у нас это скоро в порядок придет, государство по–новому во всех городах уже построили…

"Уцелеешь ли ты, друг, в каше войны?!" – думала Ника.

Как в бреду прошел день. Обежали сад, в последний раз собрали груш, яблок, грецких орехов… К коню прощаться Ника не пошла с Андреем – пусть один на один! Как с Еленой… С Сережей прижимали они к себе в прощальном объятии Гри–Гри и Тигричку, двух самых любимых котов. Марфа, самая старая из кошек, пятнадцати лет, запропастилась куда‑то. Пучеглаза поймать не удалось. С собаками со слезами прощались. В людской, обнимаясь с покидавшей их матерью Андрея, навзрыд плакали хуторские женщины.

И под вечер два экипажа, полных людьми и вещами, и два верховых с ружьями через плечо тронулись в путь по степи.

Они садились в поезд, пожимая руки своих конвойных. Парни были чудесные, дружеские, кивали Нике, что‑то ей желали на прощанье, крепко жали руки художнику… "Светлая роща", Отрадное было темным оазисом посреди закатных полей, под нахмурившейся тучей над горизонтом…

ГЛАВА 6
ЗИМА В ФЕОДОСИИ

Поселились в доме, где жил – на Феодосийской окраине – отец Андрея, в семье уютного и смешного, очень старого старичка – инженера, женатого на француженке. Он ещё за год до того забронировал двери своей квартиры, снабдил их тяжелыми блоками и колокольчиками: приехавшие оказались как в крепости. В городе неуверенно ощущалось двоевластие. Откуда‑то хлынувшие матросы распоряжались по–своему, отряды отдавали приказы, матросы не слушались, происходили стычки. Жители старались сидеть по домам, пока положение прояснится. Хозяйка квартиры, много моложе старого мужа, щебетала без умолку на спутанном языке, франко–русском. Кроме них двоих, в их семье был ещё только кот, большой, ангорский и разноглазый. Он спал на чашке весов, под ним стрелка весов подрагивала, показывая то больше, то меньше девяти фунтов. Ласкать себя кот не разрешал, предупреждая о том глухим, но нарастающим рычаньем. Кот хотел спать.

В тесноте двух комнат отношения матери и отца, матери и Андрея, матери и Ники начинали портиться. Отношения Андрея и вольтерьянца–отца, отношения отца с Никой – держались. В той поговорке о тесноте, где шалаш вспомянут, в семье: Андрей – Ника – Сережа – любовь цвела.

В квартире на Цыганской слободке Ника лихорадочно вынимала из глубин ещё московских корзин запасы круп, макарон, белой муки, сахару – все, накупленное в последнюю зиму с Маврикием в городке Александрове в долгих очередях. И куски, ломаные, маленькие, непокупного мыла с мыловаренного завода, которым ведал муж. Хоть было оно простое, но добавленный им туда запах (тонкое духовенье какого‑то нежного пахучего вещества), – неуловимый и страшный в своей сохранности, Маврикий простирал над этими её, им уже не виденными, днями свою все ещё заботливую руку. Память о нем чтил Андрей. В такие минуты все вокруг нее останавливалось. Замерев с мылом в руках (она, придя из своего уголка, отдаст его матери Андрея, маленький кусочек даст щебетунье француженке), она стояла, закрыв глаза, погрузясь в ужас помнить… затем – возвращалась к дню.

Она никогда не ходила одна на старую свою квартиру, где хранила остатки вещей (за что платила – для какого‑то непонятного будущего – по восемь рублей в месяц), – если не с Андреем, то с Сережей. Одной с прошлым она не могла.

О Маврикии, о своем Мореке, она Андрею могла говорить. О Глебе – в особых разрезах. Он слушал молча, со стиснутым ртом.

Припасы уносились частями, потому что на улице могли их отобрать. Это был её взнос, её плата за жизнь "на господских хлебах", тощих теперь, когда хутор отошел в прошлое. Андрей смеялся – или негодовал. Сжимал её голову и, глаза в глаза:

– Что мое – твое. Навеки. Пойми это раз и навсегда!

Так он привык говорить в Отрадном. Теперь он хвалил особенно еёприпасы, даже каши, которые ненавидел. Морщась, ел их. Это было наибольшее, что он мог.

Дворец Айвазовского стоял мрачный. Свечи в люстрах были давно сожжены. Окна тускнели. Керосина не было. Хозяева были далеко, никто не знал, где. Многих не было в городе. Другие – переоделись, ходят молодцевато. Вещи из покинутых домов свозятся возами – куда‑то. Роскошный дом, снимаемый десятки лет семьей Мины Адольфовны, лечившей детей Ники, хозяйка отстояла тем, что стала в дверях: врач городской больницы!" Ушли.

Двоевластие длится. К матросам примкнули какие‑то совсем непонятные… Где те чудесныерусские парни, что так верили в скорый порядок, говорили о бесплатных больницах, о Наробразе? Слух о высадившихся анархистах. Кто‑то утверждает, что на базар вместе с орехами из Турции привезли похищенных турчанок. Кто‑то слышал, что называющие себя анархистами их продают – и что феодосийцы их покупают в домработницы – чтоб их отпустить, спасти от анархии. А может быть, все врут…

"Идут", "придут"… Так шли недели. Слег в тифоиде Сережа. Он был в жару. Мина Адольфовна принесла лекарства. Но жар ещё рос. Мальчик метался, когда грянула весть: "Пришли!" Там, где не отпирали, – анархисты взламывали двери. Старичок–инженер бормотал хитро и упрямо: "Мои двери такими ломами не сломаешь! Яих укрепил по последнему слову науки!" Он сидел, маленький, толстенький, старый, в верблюжьей фуфайке и широких штанах, в кресле. Ноги его дрожали от старости, но дух не сдавался. Ему было 79 лет.

– Кот, ты слышишь меня? – шептала сыну Ника, щупая его лоб, заглядывая в глаза. – Еслия тебя возьму на руки и вылезу с тобой на чердак – не пугайся! Слышишь? Помнишь отрядчиков – нас провожали на станцию? Про Наробраз нам рассказывали? Говорят, они совсем близко! Как братья в «Синей Бороде», – «пыль клубится, кони скачут», я читала тебе? Их с башни увидели – так и мы тут сейчас! Но если ты испугаешься, закричишь – мы пропали!

– Не испугаюсь… – сказал мальчик, вцепясь ручкой, горячей, в руку матери. – Только я сам не могу, крепкоменя держа… Сейчас весна, да? Мне жарко…

– Да, Сережа, весна!

Все было готово: дверь на чердак открыта, отец Андрея и Андрей стоят у нижних дверей, чтобы женщины успели взойти на чердак и скрыться. В парадную дверь слышались глухие удары. Не было ли у тех бомб, или они были плохими, но ни от каких стараний анархистов двери не сорвались с петель. Старичок сидел в кресле со своим белым ангорским котом на коленях. Синий глаэ кота заворожённо глядел на дверь, зелёный был мрачен, – кот, казалось, исполнял роль пифии.

– Не поддается! – торжествовал старичок.

Ребенок, с плеча матери поникая от жара, как ветка, все же немножко веселился – от кота, старичка, Синей Бороды, бомб – и бормотал, засыпая, про то, что с чердака, из окна – все будет видно… Андрей и его отец были мертвенно-бледны и шутливо ободряли женщин.

Удары в дверь стихли – сразу. Через час, стоя у окон, увидели, как идут и идут, один за другим, поезда, битком набитые людьми и ружьями. Но на них не было военной формы. Уезжая, они стреляли по окнам феодосийских береговых дач. И многих из них уже в Джанкое встретили выстрелами какие‑то регулярные войска. В эту ночь все спали как убитые. Сережа не проснулся до утра. Должно быть, в эту ночь был кризис.

А наутро первый настоящий весенний день. Апрель. Солнечные лучи сделали совсем новой комнату. Распахнув дверь на балкон, Андрей звал Нику. Зрелище было странное: дворник, настоящий, давно не виданный дворник в фартуке мел метлой – тротуар. Сережа спал сном выздоравливающего… Белый кот лежал на коленях взволнованного вчера хозяина и на своих весах – и весил ровно девять фунтов. Старичок и жена его спали.

Поручив Сережин сон своей матери, Андрей звал Нику на воздух. На миндальных деревьях розовели первые цветы. Небо над ними было как эмаль на флорентийских тарелках, синева лиловатая.

Рука в руке, потерянные от счастья, что снова они на час одни, вместе, в тишине, вокруг наставшей в природе и в городе, они медленно шли по улицам спящего утренним сном города, шум моря стихал, позади оставаясь. Они шли к той квартире, где они впервые друг друга увидели. Оттуда, с бульварчика на возвышенном месте, будет виден весь город вдоль набережной. Была настороженная и одновременно отдыхающая тишина. Внезапно что‑то сверкнуло на солнце, над землёй, в воздухе. Так сверкали в воздушной дали, при подъезде к Москве купола Храма Спасителя – золотой искрой. Но эта искра была серебряная. Андрей сжал руку Ники. Это было не любовное касание – тревога передалась Нике мгновенно. Он вводил её за руку на тротуар – с мостовой, по которой они шли. Лицо его было строго, нахмурилось. Из‑за угла, огибая караимскую дачу, медленно въезжал на конях военный отряд в касках. Лейтенант обратился к Нике по–немецки – с вопросом, как проехать.

Она отвечала со своим шварцвальдским акцентом на языке, знакомом с детства (ничего не понимая – откуда тут немцы. Ведь ждали Красную Армию…).

– Beste dank [18]18
  Благодарю (нем.).


[Закрыть]
, – воскликнул военный и, вновь приложив руку к виску, тронул приостановленного было коня, отряд завернул за угол.

– Немцы у нас? – сказала она пораженно. – Но как это? После мира, вынужденного, они же бросились к себе, где вспыхнула революция?

– Все сложнее – и не так гладко, как кажется, – отвечал Андрей. Расстроенный вид его тронул её за сердце.

– Бывшие враги – а как вежливы! – сказала по–женски Ника. – С женщиной. А каковы будут на "работе" своей… в роли интервентов… если им встретятся подобные нашим "конвойным", – тут возможен даже террор…

– Господи! В такое чудное утро, мирное… Террор над теми парнями, чудными русскими… Не успели вздохнуть – опять…

А жизнь – продолжалась.

В эти дни чудом почти, потому что почта не действовала, пришло письмо Андрею Павловичу – от его подруги, из Харькова. Оно было – отчаянье сплошь. Знакомый до ужаса почерк, со школьных лет сопутствовавший, сами буквы эти длинные, узкие, с неровным наклоном и – показалось ли? или было?– еле ощутимый запах духов её? Мог ли он не выветриться за путь? Да и были ли у нее духи ещё?.. В памяти они жили, задавленные настоящим, и вид почерка вызывал их к бытию. Знай это Ника – пришла бы она в отчаянье? Но не он ли учил её тактулюбовному? Он молча показал ей письмо.

– Ответить надо – любой ценой… – сказал он упавшим голосом. – Телеграфом, конечно!

Они слышали, что очереди стоявших у почты перед телеграфным окошком – в последние дни расходились, таяли быстро: прием частных телеграмм был прекращен, шли одни военные германские телеграммы. За обедом заговорили об этом.

– Если вам это нужно, – сказала Ника Андрею Павловичу, – я отошлювашу телеграмму.

Засмеялись. И заспорил отец.

– Телеграмма пойдет, – сказала Ника, – до тех пор я домой не вернусь. Дайте текст. Стойте! Она в письме спрашивает про операцию Андрея, – слово «операция» должнобыть в тексте… Но немножко – туманно.

– Нельзя слать телеграмму, что небыло операции. Мне же надо аргументировать срочностьювести, – сказал Андрей Павлович.

– Отлично. Составьте. И я пойду!

Её стали разубеждать. Но она не сдавалась. Один Андрей Павлович не был убежден в неудаче – после её свидания с его подругой он допускал, что она может достичь даже этого.

Она ушла утром – и вернулась перед темнотой: только что, как военная телеграмма, ушел успокоительный текст о скорой операции и в нескольких неясных, но понятных адресату словах – его забота о ней.

Нику окружили. Отец Андрея смотрел на нее с восхищением. Рассказ был – целая эпопея.

– Я не присела ни разу с утра! Шла по инстанциям. Очереди, толчея. Приемные, дежурные, преграды. Но ведь я училась в отрочестве – в Шварцвальде! Свободней всех владела языком из просителей. Пригодился немецкий пансион! Говорили давно ещё, что у меня "задатки писателя". Ну, так понимание психологии – помогло. И потом – я же обещала Андрею! Моя уверенность в важности телеграммы резала преграды – ножом!

– Как ты была хороша, когда все это рассказывала! – говорил поздней Нике Андрей. – И этот юмор твой, которым ты переплела все… Ты была бесподобна! – И, сжав в руках её голову, опять, свое вековечное как я люблю теб я…

– И потом, я ведь уже пропустила обед, – говорит Ника и чуть поднимает брови, – я была очень голодная! Это,может быть, придало убедительности? Я сумела внушить немцам, что отправить мою телеграмму – дело их чести, что это имважно! Они долгов этом не убеждались, но потом… А вы помните, у Чехова есть рассказ, как вдова приходит требовать пенсии за мужа? О, это чудный рассказ! Она не тудаприходила, не в то ведомство, но она так не слушала, что не туда пришла, она так была убеждена, что туда,что её непереубедили! Я не помню, чем этот рассказ кончается, но ябы его закончила так, что они убедились в её убежденности – от нее же было нельзя отделаться – как от меня сегодня! Они такот меня устали – один даже сел, в усталости. Военный сел перед дамой!

– Ника, ужинать– будете? – прервала её, смеясь, мать Андрея.

– О, я дваужина съем!

– Если бы ты знал, в каком припадке тоски я там билась… – сказала она вечером Андрею, когда восхищённый матерью Сережа уснул. – Ведь это я дурака валяла, за ужином! Да, я их убеждала, но как я боялась, что дело сорвется! Я ж не могла вернуться к тебе, как побитый пес… Я же чувствовала, как она там страдает, как ждёт ответа! В низахинстанции был грубый отказ. И я пошла по мытарствам – через взрывы слез, дрожь зубов о стакан с водой, успокаивали уже в инстанциях выше, тронутые моим знанием языка, а потом я выгралась в роль, пошли фразы о моем разочаровании в Германии: "Я училасьв вашей стране, я росла на вашей литературе, я верилав высоту германского духа, нас воспитывали на Гёте, на Шиллере – нет, вы, потомки их, перестали быть человечными, я увиделалицо теперешней вашей Германии" – и пошло, и пошло – они пожимали плечами и направляли все выше и выше, а там делалось все глаже и глаже – и росчерк пера решил дело: меня попросили сделать текст немного стремительней, резче об операции – и подпись начальника, велевшего принять текст как военную телеграмму, при мне он был передан подчиненному. Я летела к тебе – как на крыльях! Когда я выходила – тот, подписавший, предложил мне на память о Германии – розу! Вот она, я её, увы, смяла. Трофей!

(Ника писала это и думала: "И такими были немцы за пятнадцать лет до прихода в их ряды – фашизма! Это было – невероятно. Мориц – и то удивится!")

– Я бы, может быть, могла быть авантюристкой, – сказала потом Андрею, – но мне – скучно, не люблю дел.И я презираю выгоду.Я могу служить только фантазии, эфемерному. Онодля меня звучит! Если не своему, то чужому безумию. Я бы, как Мирович у Данилевского, спасала Иоанна Антоновича из темницы. Самозванцу могла бы служить – за его страстьк короне (презирая его за страсть к короне,но уважая – за страсть…). Если б был авантюризм не земной, а какой‑то, ну, лунный, я была бы в середине его событий!

Он, смеясь, поцеловал ей руку.

Вскоре между отцом Андрея и Никой произошла размолвка, за грубоватое его выражение за столом. Но она углубилась, в споре старик обошелся с ней чуть ядовито. Она улыбнулась:

– Vous n’etes pas genereux [19]19
  В вас нет щедрости! (фр.).


[Закрыть]
, – сказала она ему.

КакАндрей любилеё… Он совершенно терял голову в её близости. Только его молчаливость и броня делали степеньего любви тайной для окружающих. Что Андрей её любит,знали, конечно, все. Но было одно: еёмуки о его еде. Он не хотелесть. Его тошнило от вида яиц, масла. Вчера за острую закуску, ему врачом запрещённую, у них была ссора. Он не хотел ссор. Они напоминали его жизнь со старой подругой!

Дописав до этих пор, Ника, опершись в руки лбом, тупо глядела в тетрадь:

"Что делать, что делать…Это было какое‑то «вечное возвращение» Ницше… Чтоони, были – малоумные, что ли, эти два человека, на руки её судьбой положенные, – тогда и теперь?! Если б онана их месте – через все отвращенье к еде, зная, что это н у ж н о, – она ела бы все, скрипя зубами, – ради одного того человека, который бы об этой теме страдал! Андрей – любилеё. Мориц – нелюбит. А поведение их – одинаковое. Должна ли она прощать Морицу то, что он делает? ( Потому,что так делал десятилетия назад – Андрей?). Согласясь третьего дня не есть суп, в котором был перец, вредный его горлу, коему грозит туберкулез в соседстве с больными легкими, он вчера ел картофель, посыпая его сам,перцем! Она ничего не сказала ему, были люди. Но, глядя на него, она глотала – огонь… Скажи она – он только поднял бы на нее взгляд, взбешённый, – и продолжал бы есть перец – на её глазах".

…А в городе жизнь – изменилась. Вернулись многие исчезнувшие куда‑то во время непонятного двоевластия, стрелявшие друг в друга, укрепясь – одни на мысе Св. Ильи, другие – на даче Стамболи; жители, ничего не понимая, сидели в домах.

Торговая жизнь цвела у фонтана Айвазовского, в ресторанчике Паша–Тене, – "хоть день – да мой"… Девушки влюблялись в молодых лейтенантов, расспрашивали, идёт ли у них война между политическими партиями, революционеры они у себя дома или нет, и жив ли их кайзер Вильгельм, и какие женские платья в моде, и кто им нравится больше, в Германии, – брюнетки или блондинки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю