Текст книги "AMOR"
Автор книги: Анастасия Цветаева
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 29 страниц)
ЕЩЕ ИСПЫТАНИЕ
В Большом зале Московской консерватории Ягья эфенди играл на скрипке знакомые Нике мелодии, и Ника погружалась в прошедшее, когда слышала его в татарской деревне Ортай, в крымской степи, где миражи… Семь лет назад. Он давно утерял её след и не знал, что она сидит в зале. Но, слушая его музыку, она думала не о нем.
Светлые глаза с тяжелыми веками, измождённое худое лицо. Доктор P–в, Петр Михайлович!
В начале войны 1914 года в его лечебнице лежала мать первого её мужа. Доктор отговаривал пациентку от операции язвы, брался лечить. Ника навещала её. Она уже рассталась с её сыном, Глебом, но мать его любила Нику и не упрекала её. Нику поразило сходство доктора с братом мужа, старшим сыном больной. Мать видит своих детей – иначе. Тот же взгляд светлых глаз, и тяжелые веки, и грассирующее "р". Сердце сжалось: братья, Глеб и брат его, были похожи, за это сходство она почти полюбила старшего его брата… На них был похож Петр Михайлович! Разве сходство взглядаможет быть – внешним? Говоря с ним о болезни свекрови, она не сводила с него глаз. И когда, предчувствуя, что улыбкабудет тоже похожа, она улыбку увидела,в ней узнала ихпечаль, их грацию отступания в какую‑то свою, им одним ведомую тень – ей показалось, что это ещё один брат их встал на её пути. И он хотел спасти их мать от опасной операции. Ею не узнанный сын!
Странное чувство потрясло её: "Я бы могла любить этого человека". Но беседа кончалась. Мать мужа не послушала совета, не узнала в нем самого старшего сына, дала другому врачу убедить себя в нужностиоперации – и умерла после операции, той же весной, в больнице доктора Герцена, на Никитской.
…Годы спустя Ника пришла, в смятении, к доктору Р–ву, беременная от второго мужа, любя его и не желая терять его ребенка, она была обречена видными хирургами на операцию, дитя у нее отнимавшую. Осмотрев её, доктор P–в отверг диагноз врачей, спас и её, и сына. И снова – в этом свидании с ним она испытала то же странное чувство, оно называлось все так же: "Я бы могла любить этого человека". Эта мечта подспудно прошла через весь её второй брак. Затем умерли по ошибке врачей её второй муж и второй ребенок. Был 1917 год.
Её второй муж, друг ей и отец, умер на руках знаменитых московских врачей, отказавшихся делать ему операцию аппендицита: "Через три дня будет здоров". А он через девять дней погиб в муках: гной прорвался в брюшину. Ника была вне себя. Дети, брошенные на друзей, были в Крыму. Она металась от кладбища к железной дороге – не быть отрезанной от них начавшейся гражданской войной. В эти дни заболела её старший друг, как бы мать ей – тоже аппендицитом. Больная не соглашалась ехать к врачу, в горе – на войне пропал её муж, и ей было все равно… Но Ника не могла потерять её! Она бросилась к доктору Р–ву. Поймет ли Петр Михайлович необычную просьбу? Она не могла остаться с больной из‑за детей: задержка могла оторвать их от нее на годы. А солдаты, царские, не в силах воевать без оружия, бежали с фронта, в поездах творилось ужасное.
– Поймите меня! Выслушайте! Обещайте! Я оставлю вам телефон и адрес больной. И если она завтра не позвонит вам – поезжайте к ней безпредупреждения, – да, лучше не позвонив, потому что есливы позвоните… Я – с могилы мужа, он умер от аппендицита, из‑за врачебной ошибки, я верю тольковам из врачей! Вы спасете её. Обещайтемне! И я смогу ехать к детям…
Этот бред выслушав, удивленно, но добро – он обещал. Спросил фамилию её второго мужа – эту фамилию он знает. У него есть пациент…
Она уехала. Больной стало лучше, доктору не пришлось к ней ехать. Но вскоре Ника получила от нее письмо, в нем странно вплеталось ещё раз в её жизнь – имя Петра Михайловича: "Первый, кто после Вас, сразу после Вас, сразу после Вашего выхода из кабинета доктора – в него вошёл, был брат Вашего мужа. Мне это рассказала знакомая, сидевшая в приемной доктора. Я уже говорила Вам, что гордиться перед его родными, не просить помощи Вы имеете право – только за себя.Но у Вас его сын! И права не обратиться за помощью емуу Вас нет. Может быть, это судьба, что доктор встретил своего пациента словами: «А у меня только что была жена Вашего умершего брата». – «Жена? Какая жена?» – Дверь захлопнулась, и слышавшая эти слова больше ничего не услышала"… Ника прочла. Сердце билось. Совпадение, что она прошла рядом с братом мужа, – было странно.
Рассказ ему доктора о ней, может быть, обещал что‑то её мальчику? И ещё больше, может быть, взволновало её – уже личным волненьем – то, что Петр Михайлович такзахотел помочь ей…
Но Алёша умер через шесть недель, в Коктебеле, от дизентерии – и помощь его родных не понадобилась. А память о докторе Р–ве жила – годы – с ней. Годы шли. Они были разделены гражданской войной: он – в Москве, она – в Феодосии. Встречи с людьми, годы и молодость возвратили ей любовь к жизни. Но через все в ней таилось виденье: площадь у Мясницких ворот, больница Петра Михайловича, где и квартира его (он и ночью приходил в палаты, подходил к тяжелобольным). Но ей виделся – день. Сзади хлопнула выходная дверь, она взбегает по лестнице. Сдергивает с руки замшевую перчатку, снимает с кудрей бархатную шапочку с вуалью – и она в объятиях Петра Михайловича: невеста его? Жена? Она была уверена – так будет…
А Ягья эфенди играет свою композицию "Татарин на могиле матери", и скрипка – как только он начал первые звуки этой знакомой вещи – властно воскрешают те дни: Андрей, Анна, крымская степь, национальный татарский праздник, над горизонтом – опрокинутый пароход – мираж… Прошлое! Ты живей настоящего! Будущего же не знает – никто.
Но не бледней, чем мираж над Ислам–Терекской степью, плывет над ней лицо – узкое, бледное от бессонницы ночей над больными, светлые глаза с тяжелыми веками, сходные с глазами её первого мужа. Они смотрят в самую душу…
1926 год.
С последней встречи с доктором Р–вым прошло девять лет. Девять лет разлук, смертей, болезней, переездов, войн, разрухи, голода – и вот, как в ту весну, заболела её родственница.
Точно не было этих лет перемен, переездов, страданий, в её мозгу возникает имя. Петр Михайлович P–в! Да, в мозгу. Сердце давно изменилось, утихло, научилось бороться с собой. Оно зорко и трезво (иные говорят – сухо). Но в глубине жива память о человеке. От которого увела Жизнь. Свершались на глазах судьбы, свершилась и её судьба. Кончено с любовной судьбой, с поиском счастья! Книгой, где‑то давно дочтенной, лежит позади – прошлое. Но распахнулась вокруг – бесконечность, и – переназвалось все. Теперь, когда надо было просить помощи доктора Р–ва, был страх, что утомленный и занятой, знаменитый доктор откажет. Как его убедить?!
Ника подымалась по лестнице медленно, подготавливая словесное обращение. (Уж одно удачно – что жив! Когда столько погибло, умерло и исчезло… Значит, ещё работает? А сколько ему сейчас может быть лет? И сколько было – тогда? Этотвопрос никогда не приходил в душу…)
Звонок. Но испорчен. На стук выходит женщина:
– Я сестрадоктора, но пустить вас к брату не могу.
– Занят, понимаю! Но я…
– Нет, не то чтобы занят… (замялась).
Ника глядит на нее – и нет слов. Если б была похожа! Глаза – совершенно другие… Незнакомый человек!
– Брат – болеет…
Спазм страха, что – вот сейчас откажет, страх научил, что сказать. Под натиском отчаянных слов – о его давней славе, незаменимости, о близких, лечившихся у него, и о том, как погубили врачи мать мужа, которую он бы спас, и о том, как он её спас и сына, – женщина дрогнула. Отступила – и скрылась.
Она вернулась и что‑то зашептала. Ника не слушала – рука уже была на портьере двери, заветной. Теперьуж не надо было учить её, что сказать!
Она вошлак нему с бьющимся сердцем: к родному, к Другу, к Носителю Добра, к Служителю помощилюдям…
Шагнула – и замерла: в кресле посреди комнаты сидел человек, совершенно неузнаваемый.
Так бывает во сне. Он был почему‑то завит мелким барашком. И этот мелкий незнакомый барашек был – сед. Сидел человек из жёлтого воска, и жест, которым он показал ей – сесть, был – стеклянный. Парикмахерская кукла, заводной механизм, страшный. Глаз не было – веки. Наполовину опущенные. Робот!
Он повернул к Нике лицо – и она поняла: сумасшедший! Но так был велик гипноз его имени, память о бывшем, что страх, что онможет не услышать её, он может отказать в докторской помощи, – сжал её сильнейеё потрясенности. Это был все‑таки – он. Петр Михайлович!..
Она, как сквозь водную толщу, стала пробиваться к нему. Она старалась на него не глядеть, мимо – и рядом (точно тот, прежний, был рядом с ними – и переведет ему!).
Ника сказала все, что приготовила. Она старалась нагнетать выражениев слова, и она продолжала не глядеть на него – боялась того, что настанет, когда глаза встретятся – и он поймет её страх. (Страх – чего? Его отказа? Его самого? Его – согласия?.. Разве такойможет лечить?..) Но что‑то, не менее безумное, чем он, держало её, расковывало скованность помимо сознанья и воли – и она выложила перед этим непонятным созданьем все, что прежде горело в ней к его докторскому таланту, к дару диагноза, о котором по Москве десятилетия шли – слухи, рассказы.
Она напомнила ему его славу, ошибку врачей, и его горение над больными – все напомнила, обо всех, когда‑то связавших их. О себе, о своем маленьком сыне, потом умершем вдали. "Если б не вы, его бы зарезали ещё до рожденья, он не прожил бы год и две с половиной недели, счастливо, в русском саду, в Александрове, у татарского моря под Феодосией, среди всех, кто любил его… Разве я могла забыть вас? Разве над его маленькой жизнью не было врачебной ошибки? За два часа до его смерти, когда я, уже видя её, в отчаяньи рвала все, мною написанное, – в жертву какому‑то богу, в которого я не верила, ненасытной слепой Судьбе, врач сказал: "Его надо кормить тапиокой". А он не разжимал рта!
Что‑то дрогнуло – не в лице, в позесидевшего. Ноги его, покрытые пледом (только теперь она увидела плед, клетчатый, как на предсмертной фотографии Ницше, на фоне ветвей, на фоне его «вечного возвращения», страшной идеи, повредившей мозг философа…), ноги переместились. И был какой‑то звук: вздох? Ротдвинулся – и сомкнулся. Она подняла глаза: ужасная своей силой жалость сметала все, только что бывшее. И в восковом лице с обтянутыми скулами она увидела взгляд. Он глядел на нее, как будто опоминаясь от сна (наркоза лет, прожитых, превративших его в – эго?).
Он сделал движенье – вперёд. Рука тронула плед у колен, плед упал. Её движенье поднять он остановил – жестом. Повелительным. Но – мягким. Его прежнийжест! Что это? Попытка улыбки? Или – гримаса боли? Слились… В лице что‑то задвигалось, точно в нем таял воск, в который он был закован. Откашлялся. Нет, не кашель. Не вздох, что‑то иного свойства… Он вдруг поднял кисть руки – и замер, словно прислушивался.
Мгновенный испуг, что кто‑то прервет то самое, что началось с ним, что делало его как‑то отдаленно похожим – на прежнего… Чтоон слушает? Сестра? Сейчас войдёт?
Она тотчас поняла ошибочность своего подозрения: он вспомина л… Слабая улыбка искала черты. Она пробивалась сквозь маску. Глаза – она их увидала! – стали теплеть, как взгляд брата мужа, волшебно и страшно соединяя чувства, когда‑то её потрясшие, и в тихом ознобе страха просыпаться в себя – прежнюю, она, как под гипнозом, смотрела в его глаза. Отречение? Да, ото всех. Но – от этого? Господи, да я люблюего…
– Помню! – сказал он медленно, нежданно громко – всехвспомнил! (его лицо торжествующе озарилось). – Все! Она умерла? У Герцена! Зачемсделала операцию?! (Он почти крикнул «зачем» – и в слове «операция» его "р", родной звук семьи её первого мужа, усиленное его волнением, каркнуло, как вороний крик). Я говорил ей! Тогда ещё все было цело и можно было лечить! Я могпомочь ей!..
Он привстал, он протянул руку. Время – будто – вернулось.
– У меня была первокласснаялечебница, все оборудование из Швеции. Из Ш в е ц и и! – каким‑то весенним голосом крикнул он, и глаза его вспыхнули. – Я же сделал ей все исследования!..
Его речь полилась потоком. Он вспомнил её, Ники, болезнь. Одиннадцать лет до того, ошибочный диагноз врачей, и что он прописал ей тогда и – диету!
– Таблетки д–ра Югурта, отличные! Белое мясо, кофе из винных ягод… Никакой операции вам! Ребенок был спасен, потом вы были у меня, когда умер ваш муж, заболела ваша подруга… Я обещал, да! Я не обманул, я бы поехал,но она позвонила мне и сказала… – Чем‑то омрачился лоб. (Забыл, чтоона сказала?)– Да, – спохватился он, возвращаясь к радости памяти, – брат вашего мужа был мой пациент! Я сказал ему…
В нем проснулся не только врач! Человек… Он готов был слушать, чем теперьзаболела родственница – рыцарь науки, спасатель стольких! Но и боль пробудилась вместе с сознанием! Уже не Ника говорила – он! Без страха увидела она, как колыхнулась портьера и просунулась голова сестры. О, уже опасности не было – теперь повелевал онНа лице сестры было изумленье, испуг, радость… Она кивнула Нике и скрылась.
– Сядьте! – властно сказал доктор, видя, что она привстала, и Ника села, радостно повинуясь.
Он рассказывал о себе, о своих, он горестно воскресал в рассказе: в его лечебницу пришли чужие – и все изменилось. Незнающие испортили оборудование. Потом, наверху, послушалиего, сняли виновных, но починить аппаратуру уже было нельзя!
– Но я бы пережилэто, я бы все равно стал работать – ведь было столько больных тогда! Мне везёт – да, теперь уж не мне, но в лечебницувезли тифозных. И я начал лечить их… Но мой сын покончил с собой! Жена, – он тронул висок и вжал в него пальцы, – не вынесла. Она умерла через несколько дней. Вот этого, одно за другим – я не смог… Я очнулся в палате, психиатрической… Теперь – это давно уже, теперь легче, но это не жизнь! Я – консультирую, – крикнул он, – я только иногда выезжаю, но они не могут понять, – правая рука сжала лоб, лицо затуманилось, – у нас есть однаточка в мозгу, в мозжечке, – сказал он страшно внушающим голосом, – в ней таится вся жизнь человека… – звук его речи перешел в шепот. – Я это знаю,понимаете? Я это знаю… – говорит он изумительно (просветленно, таинственно. Нет, это уже вдохновение…). Ника в трансе слушает его материалистический бред. Но истину ли медицинскую он глаголет, провидец – или безумец перед ней?
Король Лир под грозой!
Он пробует вступить в дикий хор мучающих его голосов жизни и смерти – возносящим (это – главное сейчас!) утвержденьем. И он музыкальностью (ухом) сердца ловитеё тон, отзывается. Но тему– отвергает, яростно. Нет, нет, нет, не то – не Бог! – ошибка!
Нику знобит. Зуб о зуб. Из куклы ожив, бьётся перед ней человеческое страдание – безысходности, беспросветные ум, душа, каторжное среди людей одиночество – целая рухнувшая жизнь!
О, мечта не обманывала её годы – вот он! Теперь ты можешьспасти этосо человека, годы бесплодно любимого, – толькоты! Но не лги себе, что – дружбой! Не тот случай! Всеюсобой, дух и тело,отбросив борьбу с собой, сломавсвою строгую жизнь! А, тебе жаль себя, путьсвой? Толкаешь его назад, в его бездну? Нет уже силы, правды – сказать ему: «Дайте мне руку, я же давно вас люблю…» Ну, отталкивай… Но ведь Ника уже несколько лет назад дала себе слово жить ради сына, только. Растить его, во всем помогать ему, ни во что «свое», для себя – не отвлекаться…
Он что‑то улавливает в ней. Следя за его мгновенно начавшимся угасанием, почти теряя сознание от страсти войти в этот дом – домой, взять этого человека на руки, преобразить, возродить ему все… она встала. Ноги едва держали. Он тоже встаёт. Стоит, попирая плед. Как сон, видит она парикмахерски завитую голову (так и не узнает, зачем– и когда…), видит любимые глаза, столько лет! Она слушает свое сердце. Сейчас она положит ему руки на плечи: «Петр Михайлович! Я вас люблю! С первого мига, когда вас увидела! В горе, вдали мысль о вас грела меня. Держала! Но я тогда не была вам нужна – а теперь… Я знаю свои силы! Все вернётся! Вы станете тот, каким были!» (Но комната ходит кругами. – За своесчастье бьёшься! Хорош твой духовный путь! Сделку предлагаешь ему! Ему – здоровье, себе – счастье! За счастье отдашь правду своей новой жизни?)
…Ника слышит свой голос о выезде – если понадобится – на консилиум к больной, благодарит его. Подняла и положила на стул – плед… Даёт ему пожать свою руку. От его теплого, почти нежного, пожатья что‑то ухает вглубь, в ней ("Ещё твой!" – "Моимуж никтоне будет…").
Мимо сестры, глядящей на нее неуверенно (вопросительно? гневно? растерянно?), не взглянув ей в глаза, мертвой ногой – за дверь. Лестница. Та, их! По ней взбегала, в мечтах, упорных, стягивая с пальцев перчатку – в навстречу протянутые…
…Еслипростятся ей большие её грехи гордыни и сластолюбия – так это за сегодняшний день!
…Шла, не разбирая пути. В Москве – 1926 год – наводнение, не пропускают, обходом. Нежданно – Молочный переулок у Зачатьевского монастыря. Мимо дверей друзей – к их ступеньке подступила с набережной вода. Трамваи стоят. Почти вечер. Далеко за Москвой–рекой – колокольный звон…
Мертвец идёт по Москве.
Дома ждёт человек с письмом от друга из Харькова, от Леонида. И билеты на скрипичный концерт татарской музыки в Консерватории, Ягья эфенди – "Татарин на могиле матери", "Новая Хайтарма", "Революция в музыке".
Не пойти? Дать себе правопобыть без людей – сегодня?Отпустить, уговорясь на завтра, приехавшего? отговориться? Никто не дал права на такие свободы! Жизнь идёт, и обижать людей потому, что тебене можется? Запри себя на замок – и живи!
Но она ещё увидится с Петром Михайловичем, в нежданный день! Она будет идти осенью по тропинке – навестить своих дорогих. На кладбище тихо, как в покинутом парке. Часовня, закрытая. Идёт, загребая ногами – листья.
Взгляд вдруг останавливает её. Не понимает! Точно кто‑то позвал… Переводит глаза – в сером стоячем камне под стеклом – медальон. Светлые глаза под тяжелыми веками с худого лица глядят неотрывно. Они вдвоём! Ещё не хочет понять, не сдается… Черным по серому "Петр Михайлович Р–в". Слезы застлали, не видит. Рушится на колени, лбом о прутья решетки: УМЕР! Господи Боже мой!
ГЛАВА 4ЕЩЕ ОБ АНДРЕЕ
Семь лет спустя от дня, когда Ника провожала на I пристань Андрея и Анну Васильевну, ей судьба привела быть в Париже. Узнав, что она здесь, Андрей приехал с границ Испании, где жил со своим братом. Родители его давно I умерли. (В год голода Нике удалось послать им посылку съестного, всего одну, сама жила впроголодь с сыном. Они ответили ей благодарностью.)
Встреча с Андреем на вокзале. Неузнаваем! Постарение? Да. Но глаза все такие же чудные, синие! Но не споешь о них теперь «Васильки – глаза твои!»… Другие глаза, i о таких не поют песен… Кончились песни – встречи, опьянение (сказка «Мила и Нолли!»), заблуждения, расхождения… Будто Времяостановилось в глазах этих – и не в сердце они глядят себе – в Душу!
Рукопожатье, бережный поцелуй в щеку, голос тихий, не тот. Но тебяпознает внимательно, заново. Собственно, это не] встреча: знакомство двух, на измененъерасставшихся. (Ну как ты – за годы? Где ты? Какова ты теперь? Годы прошли – так ли живёшь, как надо? Себя – побеждаешь ли? – вот что молчаего глаза говорили, окунувшись в её глаза.)
И то, что она рассказатьхотела – все её «нет» встречным, все её «нет» – себе, что несла как победы (ибо не даром далось!), – так легко стало на вес, что – смолкло. Как‑то – «язык к гортани» – перед синим молчаньем этих глаз. Все, что спросить хотела – об Анне, живописи его, о здоровьи, – все отзвучало, не прозвучав. День провели в тихой комнате у его друзей, оба с пути усталые (он – особенно: худ очень! Вопрос: Болен? – отвел рукой). Лежа на двух диванах, говорили о внутренних путях человека…
Собственно, Андрей – неузнаваем. Хотя так же блещут глаза. Нет, совсем иначе – другим огнем. В первый час обозначилось, что жизнь Ники – с людьми в искусстве – Андрей воспринял как свое прошлое. Он читает только философские книги, и других не надо читать – искушение. Но одобрил Никино обещание, коим себя пять лет назад связала, по своему желанью, и что держит его, что так называемой "любовью" не соблазняется – похвалил. Чужих семей не разрушает, своей хватит, не хочет. Он давно уже понял, что так. Жизнь с Анной была тяжела – потому что греховна. Когда и она поняла это – расстались. Уехала к мужу. Только этим попытались искупить. И ни словом не вспомнили Андрей и Ника про когдатошнюю своюлюбовь. На другой день шли по обожаемому Никой Парижу – но и это отвлечение от главного он отверг, осудил. Только раз, присев на скамью под деревьями, прохладной рукой подняв прядь седую со лба Ники, он сказал, с улыбкой: s– Ах, юмор, юмор ваш… «Юмор, как привиденье»… как вы писали мне…
В утро отъезда Андрея Ника накупила ему дорожного угощенья. Он принял грациозно и добро, но все это ему не было нужно – сладости передаст дочке брата… Отрешенность. Об Отрадном – ни слова, как его и не было. Он жил уже в том внутреннем мире, где не было ни дат, ни имён.
На прощанье они обнялись по–братски. И поезд его ушел…
А через несколько месяцев Нике пришло письмо от друзей из Парижа – о смерти Андрея. Он умер один: девушка-друг, за ним ходившая, ушла отдохнуть после бессонных ночей, так как у него наступило облегчение. Когда она вернулась, все было кончено: горлом хлынула кровь… Священник, его хорошо знавший, сказал, что это из всей его жизни – самый высокий образец и что Андрей изнурял себя постом, чего от больного никто не требовал.
Ника с письмом в руке рухнула у постели на колени. Все с ним пережитое проснулось в ней с небывалой силой. Единственное счастье её жизни, так странно расплетшееся в этом пароксизме слез, всплеснулось в ней вопросом: если б не Анна – они б не расстались? Или он все же ушел от нее в этот свой путь? Ушел бы от нее – или нет? Но кто бы на это ответил? Человека такого – нет…
Из письма Ники – Леониду:
"Слушайте, Леонид! Я Вам сейчас – в ответ на это Ваше, передо мной лежащее – нежное, словно в первый день нашей встречи – письмо – расскажу один день, Вами, должно быть, забытый? такое бывает? чтобы нацело позабыть? расскажу одиндень, вернее, один часмоей (и, как видите, Вашей) жизни… Я Вам даю, как встарь, мою руку. Держите её, как встарь. Слушайте, как Вы эту руку – выпустили…
В гуще дня, перегруженного работой, людьми, занятиями с сыном, в гуще дня – телефонный звонок: "Леонид приехал в Москву на несколько дней, просил Вам сказать – вечером будет дома. Приедете? Сможете? Концерт Зои Лодий? После работы и до концерта успеете к нам зайти?"
Леонид! мир рухнул! Ни осени, ни (легкой!) простуды, ни – дикого ветра… День позади, озноб радости. Лечу переулком Никитской (счастье, что друг Ваш живёт так близко от Консерватории!). Успеем – сегодня же повидаться! Спешу – точно 16 лет! Над переулком высоко – два освещенных окна… Ох, как холодно! А мне – жарко!.. Уже следующий дом – Ваш!
Лестницей – через ступеньку. Звонок. Ваш голос. Кому‑то на руки бросаю пальто. Но люди так мешают сейчас! Так давно не видались, сколько надо сказать, чего в письме не напишешь…
Смешные, оживленные рассказы. Задыхающийся, легкий, полузастенчивый, нарочито смакующий, так давно любимый Ваш смех!.."
Смех Леонида, сотрясающий, тихо, плечи. Опершись о свою палочку, наклонив, как птица, клювастую голову, блестя льдинками пенсне, вскидывая на меня все вмиг постигающий взгляд, – точеные черты, за много лет уж чуть постаревшие. Он убедительно, с ядовитой императивностью и с медовой медленностью – что он сейчас мне скажет? Люди друг другом заняты, в комнатном гомоне мы – одни.
– Вы понимаете, Ника, – говорит он, беря длинной рукой мою руку, неотрывно мне глядя в глаза, – все, что так музыкально определилось в Вас в эти годы, эти – я сосчитал, Ника, тринадцать лет, – он переживает немного, – мне стало теперь совершенно чуждо…Да, постойте! органически, Ника, чуждо… – упоенно настаивает он и крепко, как хозяин, сжимает мою руку. – Вы просто перестали, Ника, – понимаете? до самой глубин ы перестали для меня быть авторитетной. Вы мне больше неим–по–ни–руете!.. Основное Ваше для меня уже больше не звучит!Для меня звучит – знаете кто, Ника? Дос–Пассос, Хемингуэй, Джойс. Всегобольше сейчас – Джойс! Вы его не читали! Я прочел его восхитительную книгу – я Вас обязую её прочесть! Вы скажете, что я пуст, Ника? Да, я пуст совершенно, – но в этой пустоте есть такая интенсия и к непустоте…
"Я стояла и слушала, Леонид: Вы пространно и лаконично (после тринадцати лет – какой! Дружбы! которая поглотила даже любовь нашей встречи, и более неожиданно, чем если б потолок обвалился) читали мне Ваш манифест. Манифест Вашего освобождения от нашего мира. Я стояла и слушала.
О, я не изменилась в лице. Разве в этом мире просят пощады? Мария–Антуанетта – двцженьем, которым принимают корону, бросилась под топор гильотины. Мне оставалось только повторить её час…"
– Я знаю, Ника, все, что вы мне сейчас скажете (он улыбается, но на улыбке настаивать некогда, слишком много надо сказать). Но я наконец прерываю:
– Но я такВас, Леонид, знаю,что вы могли бы отдохнуть, я бы за вас говорила. Мне грустно сейчас, но я стала ненавидеть трагедии, дайте мне вон то пирожное с кремом, я съем его – и пойду. Я не хочу опоздать на Зою Лодий…
– Да, да, я не все сказал. Я должен сказать вам ещё одно: что, несмотря на все это, – я не хочу,Ника, чтобы вы меня – бросили!
Леонид смотрит на меня внезапно тем самым взглядом, каким смотрел на меня в нашу первуювстречу:
– Я не освобождаю вас от себя. Я хочу быть совершенно свободным (упоеньемзвучит в устах его это слово!) – и все‑таки знать,понимаете, Ника, знать твердо,что вы для меня – есть…
– До свиданья, Леонид, – говорю я, – если не хотите "прощайте"! – Я все поняла. Через двадцать лет мы ещё поговорим с вами!
Он прижимает к губам мою руку, я целую его в лоб. Я сбегаю по лестнице – в ледяной ветер. Противясь ему. "Вот и кончено", – говорю я себе, круто нагнув лицо, чтобы дышать, – от горечи и от ветра, и спешу, спешу очень – сейчас начнется концерт!
В вестибюле – полутемно, – только зеркала провалами в мерцании притушенных стенных канделябров.
"Опоздала…", через закрытую дверь доносился изумительный голос, – как вовремя он раздался сейчас, смирив горечь, заливая её – другой, чудной печалью… "Час незаметно за часом проходит, дальше скользим мы по зеркалу вод…" Шуберта поет Зоя Лодий.
"Леонид! Спустя восемь лет Вы мне писали: "Забудьте, Ника! Это не я, это какой‑то дурак говорил, Ника…"
Вы утвердились в своем отношении ко мне.
А затем прошло ещё тринадцать лет, Леонид, и я Вам, сейчас, отвечаю. Я – никогда не менялась к Вам… Мы встретились с Вами в 1920–м…"
Годы спустя – после лет переписки – будет день, когда Леонид привезет Нике свою жену Мусю – высокую, темноволосую, красивую. Она для него оставила мужа, а муж не смог с ней расстаться и, полюбив Леонида, долго жил с ними – возле них.
Знакомство с Мусей венчалось ночью, весенней. Она, Леонид и Ника шли по Москве, ночной, и тихо, втроём, говорили…
Это, собственно, была передача Никой Леонида – Мусе, и это была удивительная ночь… Ночь – итогов!
Этой ночью ещё раз оправдалось её одиночество, его человеческая и женская правда. Как в отказе её переехать к тому старому другу, после смерти жены предложившему ей с Сережей помощь и кров. Как в том дне с доктором Р–вым. Как в срезанных у корня кудрях, чтобы убить тягу двадцатилетнего к тридцатишестилетней. Как в отдаче Андрея – Анне. Как в отдаче Леонида – Мусе, теперь.
Замысел Ники дописать важное из своей жизни шел к концу. Оставалось – встреча с Мироновым. Ей хотелось так же подробно, как дописала о Жене, вызвать в жизнь те полтора месяца, что они прожили вместе с Колей. Но – усталость. И – драгоценно! Что‑то в ней противилось – дать М о р и ц у те зрелые дни с Колей, такие ещё недавние.