355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анастасия Цветаева » AMOR » Текст книги (страница 17)
AMOR
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 01:41

Текст книги "AMOR"


Автор книги: Анастасия Цветаева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 29 страниц)

ГЛАВА 2
СМЕРТЬ МАТЕРИ МОРИЦА

В тот вечер Мориц отплыл в воспоминания более ранние.

…Мой день был перенесен на другое число. В доме была больна моя мать. Она болела уже две недели – казалось, простуда. Но страдала она довольно тяжело. И, однако, никто не ждал такого страшного молниеносного конца.

В комнате матери висело очень хорошее зеркало – изумительной чистоты, а сверху была маленькая полка, на которой была спрятана лампа, удивительно освещавшая глядящего. Я очень любил причесываться при ней, всегда придавал очень большое значение прическе. Я причесывался необычайно гладко, с огромным количеством бриллиантина, мой пробор блестел, и когда мои товарищи – я был ещё совсем мальчик – старались меня взъерошить, я отчаянно защищался.

В этот день, в честь моего рождения, сестра подарила мне изящное портмоне. В то время уже исчезла, из‑за войны, разменная монета и появилась новинка – портмоне для бумажных знаков, марки. Вы помните.

– Посмотри, мама, что Соня мне подарила, – сказал я.

– Зажги свет, – сказала мама, – здесь темно, я ничего не вижу.

Был светлый день, и мне сделалось жутко. Мать сказала:

– Ты почему так редко ко мне заходишь? Ты что? Не любишь меня? Или боишься?

Я поспешил ответить что‑то вроде: "Что ты, что ты, мама"… Яподошел и поцеловал её.

Это были последние слова матери, обращенные ко мне. Часам к пяти, когда должны были собраться гости, матери стало очень плохо, и отец в ужасном отчаянии собрал врачей. Помню каждую деталь этого дня.

Врач вышел с сокрушенным видом из комнаты матери.

– Я, к сожалению, бессилен что‑либо сделать!

Отец драматическим жестом широко раскрыл двери в комнату матери.

– Дети, ваша мама умирает…

С братом сделался обморок. Я вбежал в комнату. Мать лежала со спутанными седыми волосами, с исключительно молодым красивым лицом. И – странное свойство души: она – неверующая! – была без сознания, но повторяла по-польски начальные строчки католического "Символа веры".

Я не помню её последних секунд. Я помню, как я в шинели внакидку целую ночь бродил по квартире, стоял возле нее. До слез меня тронули два мои товарища, сидевшие на площадке лестницы, не решаясь подняться наверх. Увидев меня, они встали, крепко пожали мне руку, молча пропустили меня и остались сидеть. Это было по–настоящему трогательно: молчаливое товарищеское дежурство.

Мама умерла в воскресенье, 12 февраля. Хоронили маму 14–го, в день исполнения мне пятнадцати лет.

Ника медленно вспыхивает. Она оперлась лбом о руку, чтобы он не замечал её лица. Он вспоминал о матери,а Ника думала: «Вот не хотящий глубины человек, но…»

В морге… Мы вошли. Был очень тяжелый воздух. Был – или нам показалось. Ища среди других умерших тело матери, мы с отцом прошли мимо трупа молоденькой девушки, странным образом напоминавшей мать, сходство в лице. И мы не нашли матери. Мы шли назад, и вдруг отец говорит мне: "Да ведь это же мама!" Что произошло? Седые волосы были спрятаны под белый платочек, и остался высокий лоб, черные густые брови и как выточенное мраморное лицо. Лицо совершенной красоты.

После смерти матери дом стал быстро катиться под горку. Приехавшая через несколько месяцев мать отца и его сестра, моя тетка, уже не могли спасти нас от того хаоса, который водворился в доме. Отец, потеряв главный центр своей жизни, единственного человека, которого он действительно любил, начал опускаться все ниже, дом разваливался и трещал, а дети стали жить по–своему.

Мориц закурил и прошелся по комнате. Держа во рту папиросу, чуть блеща зубами, выпускал струйками дым. ("Точно пьет, в жажду!" – отметила Ника.) Но он искал слов. Они не находились. Было грустно, что он берет первые попавшиеся слова. А может быть, дело было в том, что ейэто кажется не тем словом?

Ну вот, такие были дела… Москва того времени была довольно диковинным зрелищем: все старое рушилось, а новое зарождалось, ещё спутанное, и у многих была психология: "хоть день, да мой!" Оргии, кутежи… Да, известно ли вам, миледи, что я одно время так азартно играл в карты, что…

Входила охрана, продолжался рабочий день.

ГЛАВА 3
АНАЛИЗ НА СОВМЕСТИМОСТЬ

Эти стихи Ника молча положила на стол Морицу и ждала, пока он их прочтет.

СОМНЕНИЕ
 
Да, если б я с тобойодним боролась.
Но я, мой друг, борюсь с самой собой,
Достоинства неумолимый голос
Давно уж веет над моей судьбой.
 
 
О, если бы с одним тобой боролась,
Но я тебе – что прошлогодний снег!
Трагикомедии склонился долу колос
И ждёт, чтоб его срезал человек.
 
 
Нет, это – сон, где острие рапиры
Движеньем – в мира пальмовую ветвь…
Не мне (ответа не приемлю) – лире
Улыбкою приветливой ответь.
 

Он не сказал ничего, но жизнь его выручила: его позвали, и он ушел.

А Ника думала ему вслед: тут нужен анализ на совместимость. Он рассказывает ей о своей семье, о матери. Обеднить рассказом ему – свою мать? Уже годы и годы Ника пересталаговорить о своей семье, как делала в юности. Теперьестественным было молчание. Утешала лишь мысль, как восторженно и почтительно стал бы он говоритьс её, Никой, матерью, встреться он с ней: в этом было бы что‑то от его тона о тех знаменитых актрисах, кого ему удалось видеть и слышать, но в матери Ники было ещёнечто – не то от М–ше Rolland, не то от Софьи Ковалевской, возвышавшее её надактрисами – императивное, героическое – это не ложилось в слова. В матери была стать. В Нике она появлялась только на миг – или в воображении. Но кончала юмором или жалостью. Эта стать перегрызала себя, как на бегу аравийский конь – жилу. Именно стать чтил Мориц в людях – ко всему беспощадную, кроме того, чему эта стать служила. И именно за отсутствиестати в ней (в их отношениях) Мориц не чтил её… Хоть разбей себе лоб об стену!

Теперь повелось так: когда Мориц после ужина был свободен, он, вместо того чтобы садиться за кроссворд – домино – шахматы, выходил к ней, хотя не уговаривались, и продолжал свой рассказ. Это было интимнее и напряженнее, чем ранее с Евгением Евгеньевичем, хотя рассказ шел при свече, а не в темноте, как тогда. Евгений Евгеньевич, когда был свет, шел чертить свое внерабочее изобретение, а Мориц, которому только бы и чертить машины, бродил, вспоминая "Matrossenlieder" Гейне. Тот смаковалфразу. Он низал фразы, как бусы на нить, – вкусом согретого волоса. Как бы чуравшийся открытости, он не удосуживался слушать себя, как Евгений Евгеньевич. Но продолжение рассказа было теперь для него неизбежностью, хоть он не сознавал этого. Он отплывал в своей шлюпке в себя, один его голос расшивал узорами пустоту. Мориц в рабочем кресле сидел с природной родовой грацией маленького лорда Фауптлероя.Он рассказывал не себе: поверив в её внимание, он делился, может быть, вербовал душу? Властной рукой он приподнимал завесу лет. Он глядел на нее уже почти добро. В руке щелкнул спичечный коробок. Он закуривал.

Я не могу говорить о моих чувствах! – недоуменно и все же категорично говорит он. – Когда я много говорю, я лгу. Уже много лет я никогда не говорю о моих чувствах. Я ненавижу слово "любовь". И даже людям, которых я любил, я не говорил его. Себя я могу выразить только в письмах. Это – моя природа. Что же касается моего сходства с Печориным (он сидит у стола, водя по нему согнутой в локте рукой, машинальным широким, однообразным кругом, отодвигая все в сторону бумаги, линейку, резинку, и от бесконечной, должно быть, усталости – грация тоже вне мер) – это сравнение неверно в корне. Печорин – бездеятелен, – продолжал Мориц. И даже в вопросе о женщине нетсходства. Печорин не отталкивается от живого женского типа, как я. Он создал себе воображаемый идеал женщины, и он глубочайше убежден, что этот идеал живёт только для него. И все встречающееся ему живое он пытается втиснуть в прокрустово ложе своей абстракции. Только будучи отвергнут, он начинает ощущать любовь, – через страдание. Все это – абсолютно враждебно мне: я борюсь с абстракциями. В каждом конкретном типе я вижу жизнь во всех проявлениях, принимаю её как данность. И в каждом ищу что‑нибудь свое, частичкуэтого идеального типа, который в целом– в этом‑то все и дело! – сказал он настойчиво, – все‑таки неясен…В том – одно, в том – другое. Я ищу жизнь! Для Печорина же это его умственное построение было одновременно его защитная зона – и его ахиллесова пята!..

Он кидает линейку на стол и встаёт.

– А когда Лаврецкий встречает Лизу, Онегин – Татьяну, Печорин – княжну Мери, – это было действительно идеал, по ихплечу – крест, но онимогли принять его только через отрицание. Через отрицанье отрицанья! Разум Печорина был абстрактен, – говорит Мориц, крупно шагая по комнате. – Мой – конкретен. А все женщины в моей жизни – если бы я мог положить на стол их письма и проанализировать – нет, это слово неверно, я не разлагаю на части, – а снова вдохнуть весь аромат этот – вы знаете, – говорит он, остановись, – я прихожу к тому, что литературно толькодокументальное. Я не согласен с тем, что никогда так много не лгут, как в письмах. Это неверно! Легко лгать на словахи труднолгать в письме.

Но тут встаёт, в напряженьи, в волненьи Ника:

– Ах, Мориц, если бвы знали, насколько сложнее писем – писать – писателю! Есть вещи, которые так дороги, что о них невозможно писать! Видишьеё, глотаешь в себя! В сокровенное! Как это вам объяснить? Это же звучит надуманно, вычурно – а это сама суть вещей… Этойсокровенностью пишешь, дыханием её – да. Но когда сама вещь,которую ты должен дать, тебе сокровенна, вдруг какой‑то священный ужас берет тебя и какой‑то голос говорит тебе: «Ты не вправе» – и рука пишет где‑то рядом об этом, у какого‑то края, но не самую суть. Суть нельзя вымолвить, она страшна как жизнь и как смерть, и её сказать – святотатственно…

Еле дослушав эту "очередную рацею", как в себе определил её Мориц, он отвечал холодно, отстраняюще, наставительно:

– Эти заумные вещи мною неприемлемы – в корне! Голос писателя должен звучать не в нем, а в его творчестве.

– Минуточку ещё, Мориц, – не слушая его, говорила Ника, – я сейчас доскажу все! Мне одно время казалось, что вас нет души! Это неверно, она у вас есть, и прекрасная. Ц она основавас. Вы всеслушаете о себе – дурное, но когда вам говорят, что вы бездушны – вы знаете, этот человек дурак.

Мориц чуть улыбнулся.

Не покупаясь на эту улыбку (а как бы ей хотелось купиться и как было бы легко: только смять тему, округлить, и человек весело пойдет в ночь, с холма, и комната эта станет светлее – но какой‑то уголокправды был бы загнут или оторван – предан…), она не сошла с суровой тропы темы:

– Но вы – в аберрации: вы слабостьюсчитаете свою силу.Вы думаете, что вы поддалисьслабости, вы с неюборетесь, с душойвашей! А надо за неебороться! Вы не понимаете, что ваша душевная жизнь инертна, что у вас – от раза до разу – «как выйдет». Не планированное строительство! Десятников не там расставляете. Прораб у вас – жуликоватый, со схоластическим образованием – тут и теория относительности путается… Вообще Мориц, какойчеловек бы из вас вышел, кабы вы…

Но Мориц, туго улыбаясь, кидал за собой дверь.

Слово "ликвидком" зловещей птицей носилось в воздухе. Мориц уже не оспаривал его, Мориц молчал.

Страшнее его молчания – что может быть?

И вот опять этот её страх, холодом её обдавший! Она доверяла его Евгению Евгеньевичу, и он умел так тонко, так сложно, так ни на кого не похоже усмирять это в ней… То уверением, что Мориц её не отдаст, или – что она уже становится настоящим, хорошим чертежником, что никто не вернёт её на те работы, где она приносит так мало пользы… А то – юмором, подбадривающей шуткой. В Морице ничего этого не было, она была одинока теперь… И все же надо было верить в те тяжкие лагерные дни.

Ника шла по зоне. Путь лежал мимо кухни. В открытое окно она увидала знакомую ей по работе её первого лагерного года картину – повар, он, как и все повара, ставленники начальников колонн, брал на длинной палке ведёрный ковш и, зачерпнув им из котла гущу из супа, сливал назад, в котёл, жидкость. Слив, наклонял ковш над стоящим на досчатом полу широким ведром, пересыпал в него крупу и картошку утром, при лекпоме заложенную в котлы.

Если б суп такой густоты как полагалось ели заключённые!

Увы, они ели оставшуюся от взмахов ведёрного ковша – жидкость с плавающими в ней картофелинами, плавающими в замутнённой крупой воде.

Гуща же шла ежедневно, во всех колоннах, где перебывала Ника, – в свиное ведро. Ибо этой гущей выкармливали к весне начальникову свинью.

И не раз наблюдала Ника начальниково бесстыдство, когда, наевшись, видимо, досыта свинины, колбас и ветчины, он – через повара – продавал порционно тем, у кого были деньги, свиные отбивные, котлеты с подрумяненным картофелем.

И вспомнились Нике худые силуэты заключённых из "слабкоманды", толкавшихся у женского стола, ждавших, когда сольют женщины из своей жестяной миски – в пустую – лишнюю жидкость жидкого супа. К этим полупустым мискам, оставленным, жадно рвались руки полупризраков "слабкоманды", после болезни немного поправившихся, но не могущих выполнить и полнормы и давно уже не мечтающих о пирожке или куске рыбы, коими награждались те, что перевыполняли норму…

И не раз видела Ника, как мужские худые руки старались выхватить эту, другим уже схваченную, миску, в которой плескалась горячая ещё жидкость, пахнущая супом.

ГЛАВА 4
НАЧАЛО "НИЗВЕРЖЕНИЯ В МАЛЬСТРЕМ" [21]21
  «Низвержение в Мальстрем» – рассказ Эдгара По. Мальстрем – гигантский водоворот.


[Закрыть]

Ещё день. Ещё день труда сброшен. Кто‑то включил радио. Ника, как и все, любуется сеттеренком Мишкой, во всяком прыжке, во всякой уловке победным, безоговорочно бравшим в плен. Но ещё нежнее стала любить Каштанку – за то, как застенчиво она качалась, вилась позади, не забегая вперёд, не озоруя, кланяясь за то, что купается в славе, не ею заслуженной. Что‑то в ней заставляло щемить сердце. Она даже убирала за братом, когда Мишка, мощно расставив великолепные чернокудрявые лапы, лакал из миски, плеща во все стороны, и, не доев, как балованное дитя убегал – Каштанка, уже отошедшая в сторону (она ела мало), подходила и деловито, виновато маша хвостом, быстро–быстро подлизывала за братом: за еду надо платить аккуратностью… Понимала слова Морица–денди: «Развели тут безобразие»… Молча отвечала ему – подлизывающим языком.

Мориц входит скользящим, ритмическим шагом, магнитом (музыка) влекомый. Господи, как он худ!

– В аргентинском кафе, в Париже, это вот танго я танцевал с одной чудесной девушкой – парижанкой. Пили шампанское, ничего не ели – да, мандарины!.. – радуется он. – И это была майскаяночь. Все цвело.

Ника смотрит на Морица, точно в первый раз его видит, – он иногда, когда так устал, похож просто на призрак – щек нет, профиль, провалы глаз, слишком полные для мужчины губы. Но лицо, годное для фильма, – в жизни, среди других лиц – потрясает тонкостью и худобой, лицо чахоточного – и эталирика! Этанега (сейчас)! И эта энергия – нечеловеческая!

Душой в парижском кафе, в аргентинском танго, а волей – тут, на лагерной стройке, – кому бы, как не этому человеку, такую стройку доверили – с её фантастически–краткими сроками, к будущему году – и ни месяц позже! ляжет водохранилищем вся долина… Но выдержит ли он этот год? Как далеко была Никина жизнь от всего этого – кто, как не он, в нейпробудил азарт сидеть ночь за срочной работой? Ошибается? Да, иногда; может, и от усталости. Но она уже вошла с головой в этот труд, и кому, как не ей, Мориц стал давать на проверку подсчетов разделы, сделанные другими, находя ошибки в них? Ей, меньше всех знающей технику дела, он больше всего доверяет в честности результатов, в неподкупности, неутомимости, в самозабвенном упорстве проверять досконально каждый листочек черновика…

К этой новой, крепнущей роли её с растущей к ней ненавистью обращаются сметчики. Да и прорабы, и помпрорабы стали к ней суше и холодней. Матовое её, как у всех рыжих, лицо, без кровинки, за последние недели похудевшее; косым пробором разделенные темно–медные волосы блеском контрастируют с бледностью. Чуточку слишком длинный нос кажется тонким. Вполоборота сейчас слушая Морица, в ней сходство с портретом Вильгельма Оранского. Как у него, плавность волосяного шелка кончается кольцами завитков. Для женщины – мужественное лицо. Но сквозь всю усталость, погашесть лица, рот – его называли когда‑то ртом Пьеро – ещё не утратил своего очертания. Хотя молодость безвозвратно прошла.

– Если б я была твоей женой, – говорит, шепчет в музыку Ника, – я бы дала тебе такуюсвободу, больше, чем ты бы захотел сам! Твое веселье было б моим весельем. Я бы блаженно засыпала одна, зная, что тебе хорошо – где‑то, с твоейжадностью, и я бы благословляла тех женщин. (Под музыку не стыдна громкость слов, если их говоришь себе тихо… Слова знаменитых цыганских песен безпенья – смешны.)

"Все вино – твое, все гранаты и мандарины! Все ночи, все кабачки, все танцы, все розы – и все духи! Я бы хотела сделать тебя Гарун–аль–Рашидом, подарить тебе гарем, где каждая была бы выбрана тобою, чтоб голова кружилась от их изобилья! И изредка ты бы возвращался домой, как усталый ребенок – к матери, и я бы тебя укладывала на отдых, как кладут в футляр – драгоценность", – мечтает Ника.

В комнате – свет. За окнами черная ночь. Мориц стоит у окна. И все ещё аргентинское танго. Кончался длинный разговор о поэме, о женских типах, о герое. Осмеян был Морицем печоринский плащ – "Тайна" на двух ногах!

– Но почему, – сказал Мориц, перебирая на столе чертежные карандаши, – вы не даёте и его вборьбе с собой? Может быть, он гожеборется… Неужели вы…

– Борется? – спросила она пустым, незаинтересованным тоном. – С чем?

Ника стоит у окна. Та зимняя ветка, что тогда ловила шар луны, покрыта зелёным пушком. Как все ясно. Грусть совершенно смертельная…Грусть – меч. Но на этот меч нужно ещё опереться!

Все,кроме работы, – балаган! – сказал Мориц.

Все? – переспросила она.

– Все! – отвечал он, отважно и дерзко, всем своим существом.

– Так, – сказала она, – и семья, и весь интимный круг жизни… Женни, Нора? Вы уверены в том, что вы говорите?

Она говорила тихо, голосом как за тысячу вёрст.

– Видите ли, – мирно начал он, обманутый мирностью её тона, – иногда является вопрос, поскольку это отношение к работе лежит тоже в плоскости чувства, – не стоило ли поступиться его частичкой (при наличии тонкости у человека).

Морицу и Нике в беседе часто приходилось на миг – пока посторонние проходили через комнату – делаться нарочито туманными, перестраивать фразу как бы о каком‑то третьем лице.

– Чтобы привести в порядок отношения с людьми, хотя бы с этими же на работе (не хватало смелости сказать "ведь это было бы выгодно для самой работы"), – потому что думать, что отношения к работе складываются только типом самой работы есть ошибка…

Но в конце концов он не делает этого!

– Почему, Мориц?

– Потому что страсть к работе оказывается все же сильнее.

– Так… Значит, это – страсть. Неразум. Берет верх та, которая сильней. Ясно. И вы считаете, что разум– прав? В этом выборе?

– Да! – с большой гордостью.

– Почему?

– Потому что это все же высшее благо!

– Для кого? – (они были снова одни) – Для вас?

– Да.

– А для окружающих вас?

– A–а… ну, это в конце концов маломеня трогает!

– Та–ак…

Ведь он мог бы оставлять часть дела на попечение помощника, чтобы не так нацело отрываться от остального мира?

– Видите ли, неполное переключение на камертон работы, оставление некоего звучания, частично, того камертона, в котором он иначе общается с людьми, например, воспринимает искусство – может быть, отозвалось бы на рабочем камертоне – помешало бы ей.

Ника кивала. Этобыло точно, честно, понятно. Вот было, кажется, все сказано. А теперь – шли мысли. Это бывало, как нашествие татар или гуннов, а может быть, тоже род страсти? На пожиранье которой Ника была отдана?

А может быть, дело у него было просто в том, что удачи-то, по бедности (и в более лестной роли!), было для него больше при камертоне рабочем, а не том, интимно–лирическом? Уже гаснут огни… А как бы он в бытуразрешал эту проблему: своей и чьей‑то ещё страсти к работе, если бы эти два рода работы требовали бы противоположногодруг другу: ему обстановки шумной, многолюдной, и, например, её работа, писательская, требовавшая тишины…

"Безделье? – с удивлением спросила себя Ника – о тех словах Морица о днях праздничных (о его пребываниив лирике, отдых с музыкой, стихами, дружескими беседами). – Для меня, например, лирика не безделье, а дело,и выходной день – день самой большой занятости. И для Лермонтова, и для Маяковского лирика была – делом. И для Гейне, и Верлена – и стольких!.. Вот отчего мне показалось, что Мориц моложе меня в те майские дни – и по более элементарным вкусам, и по более легковесному погружению в самое существо строчек. Что только любующеесячто‑то было в нем! Так же – как во всем уменье моем ему помогать, не разнимая мы, мы и мы в его отдыхе, являющемся моей рабочей средой. Бедная жена его! Ждать человека и знатьгоды, что, три четверти жизни ведя в работе, он все эти часы, что она топит, убирает, освещает и освещает гнездо, – онсчитает это гнездо – «балаганом», четверть жизни – в нем греясь и отдыхая – какая это страшнаявещь… В роли жены – что? Полюбить размах нефтяных приисков «Города Анатоля» Келлермана, больше друга своего? О ложь…"

В общем, объективно – не было ничего между ними! Он же всегда был так спокоен, так трезв (то – вежлив, то – груб, а то – рассудителен… почти всегда – прозаичен! в отношении к ней – всегда). Ткань эту – меж ними ткала она – "платье короля" андерсеновского! (И он терпелив, между прочим…) "Ну хорошо, – вопрошала она себя неумолимо. – Тыбы простила ему это слово, за которым такая бездна его значения – «балаган»? Если бы он у тебя за него валялся в ногах? Может быть – да, а может быть – нет, и тогдаб не простила… В смертной икоте его простила бы. Это – да. Но не раньше! Потому что – больше её уже не будет, жизни (а мечта та есть, что он бы исправился, длись она…) далью это простить – можно. Близью – никогда. Какназревает прощанье! Неумолимо, как музыкальный финал…"

Что‑то свежо, но не хочется уходить от окна. Она сдергивает с кровати одеяло. Понять, до конца, о Морице! Вот оно ещё раз, его стихийное, собственно, во всем одеянии прозы: в такой густоте вдохновения прозой сидит – уж безумье. Вот то, отчего у него взгляд такой! Скользящий. Редко – глядит…

То, против чего она так боролась! Закапывая в песок "счастье" своих о нем, уносимых ветром иронии, постижений! Над чем так смеялась, купаясь в его вспышках света! – уголок тьмы затаился – и цвел. Цветенье этой тьмы она видела вчера, в вызывающем, ненавистном тоне его разговора: дикую тяжестьэтого человека. (При всей легкости переключения его на – обратное, на обаятельное, под коим живёт деспотическое, бездушное, неумолимое. Как, фальшиво прикинувшись «простотой», это называется «человек любит работать». Часть выдавая за целое!) "Ну, хорошо, – останавливает она поток своих мыслей, – а у тебяне две сущности? Две! Но мои так просты, если их верно назвать: женское – и мужское… стелюсь ковром, а потом взвиваюсь в бой. Мой неизбежный ритм. Но я ни в одном из них от другого не отрекаюсь. Я – помню…И не счастливая ли я – в моем суровом, как в кротком, начале? Сходство (еслиэто сходство)! Мы были обречены на встречу и на расставание. Мориц не имел ещё возле себя человека с двойнымпыланием. Но он должен меня потерять!"

Она плотно укутывается в одеяло вся, как в детстве, подобрав ноги; как птица на краешке подоконника, головой о небо: бесприютно от него – и уютно – в себе… Её пронзает на миг ток жара и силы. И, ястребом – сверху на сегодняшнюю добычу: вот момент, когда здравый прозаический взгляд – совпадает с романтическим: это момент правды, должно быть…

Она слышит шарманку, любимую, детскую, доходят колебания того камертона: она помнит, как сквозь водную толщу, то, что бывает внутри, когда стелешься и все вытерпишь. Когда – любишь. Но она видит это – хоть вода и прозрачна, – как сквозь водную толщу.Она сбрасывает одеяло, закрывает окно, кидает в ночь, наотмашь, створку форточки. И начинает ложиться. За окном не погасло всего несколько огоньков. Глубокий час ночи. От холода – или от одиночества – озноб. Усталость. Покой. И все.

Вышло глупо: надо было проглотить все это – и жить. Ника же, увидав Морица, вдруг исполнилась такогонегодования – после того чудесного покоя ночного, – что сказала ему все, о чем с ним она не согласна в последнем их разговоре. Она никогда не видела Морица таким негодующим – вся шерсть на нем «стала дыбом».

– Только самое неправильное толкование могло породить такое фальшивое обвинение! – сказал он ледяным от взвешенности тоном. – Вы, как всегда, прицепились к слову! "Балаган" с точки зрения работы – это не "балаган" вообще!

– Но позвольте, – рванулась сказать Ника, – ваши слова были: "Все, что не работа – балаган!" Вы в это время находились нена работе и не в лирическомсостоянии, а в состоянии «среднем»,откуда вы могли судить о работе и не о работе – неким третейским судом, с незаинтересованной, промежуточной инстанции. Так это и было, когда вы, не работая, сказали: «Все, что не работа – балаган!» Вы не можете отговариваться тем, что это о себе кричал сам пафос работы – это был пафос некоторой объективации, от которой вы теперь отказываетесь. Это – передергивание позиций!

Мориц, видимо, перестал слушать то, что ему представлялось бредом.

– Вы, должно быть, переутомились, – сказал он холодновато, – я уже говорил вам, что ваше упорство работать ночами– к добру не приведет. Вряд ли кто‑нибудь мог бы уразуметь то, что вы сейчас наговорили. И все‑таки я попробую вам ответить, пользуясь тем, что вы вышли на работу сегодня раньше времени. Я люблю жену, ребят, друзей, музыку и искусство. Люблю полноценную жизнь. Я хотел бы любить всехдевушек мира, быть на всехпраздниках вселенной. И я чувствую к этому не только желание, а и силы. Я – оптимист, д вы для вашей поэмы хотите из меня сделать робота, что ли? Или какого‑то… мизантропа! Работа – мой идеал. Во время работы я всеподчиняю ей. Без работы долго быть мне – скучно, но яне утверждаю, что это все в моей жизни. Мало того, моя работа в моей жизни меня не удовлетворяет, теоретическая работа, хотя я к ней имею склонность. Меня влекла к себе, например, работа в кино', искусствоплюс жизнь.В строительстве мне более всего хотелось бы строить – театры, дворцы. Решать проблемы интерьеров и обстановки. Как я был счастлив, когда я построил чудесный клуб–театр! Огромный!

Ника слушала. Он не лгал. Но где, в этих увлеченно, мягко очерчиваемых контурах, – где тут было место тому холодному остервенению, переживаемому имв процессе работы? Зачем он это все говорил? В еёум не верил. Разве этими уверениями он уничтожил то утверждение о «балагане»? Или он хотел просто хоть как‑нибудь, по упорству, «выйти сухим из воды» этого их спора! Но это уже было не умно, прежде всего… Была ещё одна возможность объяснения происходящего: что он просто (уже!) просит прощения за озорную нескладицу им сказанного?.. Но зачем идти ещё одним поворотом этого мальчишеского упрямства? Это – как если бы онадала Морицу маленькую задачку на уравнение с двумя неизвестными и допустила бы возможность, что он с ней не справится. Какая печаль! какая пустота… Неужели он с нею – шутит? Позор…

Он говорил:

– Я люблю красоту. В этом вся моя жизнь. И если её, к сожалению, не бывает на работе, то тогда этоостается за её пределами, в том – заслуженном после труда – dolce far niente [22]22
  Сладостное отдохновение (ит.).


[Закрыть]
, которое я, поверьте, люблю и ценю… Но, конечно, с точки зрения увлеченной работы, работы, в которую с головой входишь, это– «балаган». А вы опять под гипнозом слова хотите меня превратить в робота?

– Постойте, – сказала Ника, вдохновенно, строго вбросив в свой тон всю страсть вновь увидеть его настоящим, – сначалавы сказали, что работа для вас – высшее благо, и оттуда глядя, интимная жизнь для вас quantite negligeable [23]23
  Величина, которой можно пренебречь (фр.).


[Закрыть]
, а теперь выходит… тут же полное противоречие! Отдайте же себе отчет!

– Н и к а к о г о противоречия! С точки зрения более низменной работы…

– Мориц, но вы же говорили обратное! Вводя противоположное понятие, вы ставите вещь, как думаете, – с головы – на ноги. Мнеже ясно, что вы её сейчасставите с ног – на голову, подтасовывая – неосознанно? – понятия… Нетнизменных работ, ведь так?

– Вы, как всегда, Ника, мыслите формалистически! Вместо того, чтобы уяснить… я отказываюсь говорить даже в таком духе. Это – бесплодный разговор!

Пока он говорил, она слушала с печальной улыбкой: "Неужели человек обречен – на путаницу? Связан! Такойчеловек".

Но когда он договорил последние слова…

– Мориц, – воскликнула она умоляюще (она рисковала на максимальное!). – Вы умеетебыть героем! Я уверена, я знаю – вам приходилось! О, и придется ещё! С этой гидростанцией, с нашей стройкой! Со многими ещё! Ведь умеете! До конца! В большом! Так будьте же героем и в маленьком! Сознайтесь! Будьте честнымсейчас…

Последний, самый крупный золотой был брошен – сейчас будет отыгрыш!.. Но страшная машина рулетки повернулась в роковую сторону – и пожрала золотой.

– Я, может быть, умеюбыть нечестным, – с горечью произнес Мориц, – но я честен! Я постараюсь сказать ясней.

И так велика была в Нике жажда доверия к Морицу, что она, как та рулетка, на миг – заколебалась. Только чтоб он оказался героем… она была готова сжечь свои корабли! Вопреки всейпсихологической очевидности!.. Что делает человек с человеком!.. А может быть, действительно прав Мориц, а Ника со своей прямолинейной логикой была неправа?..

– Поймите меня! – настойчиво сказал он. – Человек чувствует огромный запас энергии, знаний, уменья. Таланта, если хотите. Чем трудней задача, чем ответственней – тем лучше с ней справляться. И вместо затяжного прыжка в неизмеримом воздушном океане – он привязан, в лучшем случае, к тросу парашютной вышки. Привязан. Привязан, потому что он – неудачник.

– Неудачник? – пораженно воскликнула Ника. (– Вы? – она готовилась сказать это одно слово, когда, кидая за собой дверь, вошёл Виктор.) Он шагнул к Морицу.

– Пора начинать работу? – полуспросил Мориц и бросил взгляд на часы. – Ещё три минуты. Как с той вечерней ведомостью?

Нет, нет, не так, – что‑то ещё было! Крокетный шар её изумления, вместо того чтобы пролететь в ворота вопроса – столкнулся с другим шаром – с той самой работой!

Нет, нет, не так! В приостановке её слуха что‑то было Морицем ей отвечено, неучтенное её вниманием, неповторимое – навсегда!..

"Феликс" её стучал в этот день с особенно горячим ожесточением. Она работала с полным самозабвением. Она не ошиблась ни разу. Она подала пересчеты – не опоздав. Она ни разу не обратилась за разъяснением. Ей казалось, что онавсе сама понимает сегодня! Если в срок туннель подаст в водохранилище первую воду – будет и её волна в воде этой. Может быть, у нее сегодня был – жар? Есть о чем думать! Мориц с температурой работает месяцы! Но когда начался перерыв и все вышли из бюро, точно они только что разговор прервали, обратилась к нему:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю