Текст книги "Литература 2.0"
Автор книги: Александр Чанцев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 35 страниц)
12. В точке терпения[*]*
Опубликовано в: НЛО. 2008. № 90. Когда номер был уже готов к печати, пришла весть о смерти Игоря Алексеева…
[Закрыть]
(О книге «Как умирают слоны» И. Алексеева)[157]157
Игорь Алексеев. Как умирают слоны. М.: Наука, 2007. 319 с.
[Закрыть]
«И вот он обязан жить за счет своей смерти и вынужден, посреди отчаяния и во избежание отчаяния – немедленного свершения приговора, – рассматривать свою обреченность как единственный путь к спасению»[158]158
Бланшо М. Кафка и потребность в творчестве // Бланшо М. Пространство литературы / Пер. с фр. Д. Кротовой. М.: Логос, 2002. С. 79.
[Закрыть]. Эти слова из эссе Мориса Бланшо «Кафка и потребность в творчестве» очень точно смотрелись бы в качестве эпиграфа к разговору об этой книге, но лучше, кажется, избежать пафоса. Поэтому пусть они будут просто в начале, в качестве, например, зачина – как рецензии, так и онтологического пути героя этой книги, развивающегося перед читателем.
Игорь Алексеев из Саратова – сначала врач, потом бизнесмен, а потом раковый больной и писатель. Автор нескольких поэтических книг, победитель конкурса имени Николая Гумилева 2006 года, недавно начал писать прозу. Рукопись книги «Как умирают слоны» входила в лонг-лист «Большой книги» в 2007 году. Вел блог на русской странице сайта Би-би-си, где с предельной откровенностью рассказывал о течении своей болезни и отвечал на вопросы читателей[159]159
См., например: http://news.bbc.co.uk/hi/russian/talking_point/newsid_6634000/6634165.stm˝1.
[Закрыть]. Преодолев болезнь (перейдя в фазу ремиссии), но став инвалидом, целиком посвятил себя писательству – по сообщениям в Интернете, готовит к изданию книги прозы «Дырка от воробья» и «Сказки Игоря Алексеева», а также сценарий фильма «Туман» – в соавторстве с Алексеем Слаповским.
«Как умирают слоны» – кажется, почти сотня коротких рассказов, в диапазоне от небольшой новеллы до полустраничной заметки, настоящие дзуйхицу в том классическом смысле, в каком его понимали в средневековой Японии, а именно «следование за кистью», то есть фиксация сиюминутного, не самого, может быть, общезначимого, но самого интимного, то есть такой «лытдыбр» (как сказали бы нынешние пользователи Интернета) эпохи Хэйан. Жанровый спектр широк – дневниковые заметки, воспоминания о детстве, наблюдения за близкими, рассуждения о вере, рассказы, сказки, истории из жизни, случаи в путешествиях… Нарратив при этом делегирован совершенно разным персонажам: жене, маньяку-снайперу, дочери, кандидату в самоубийцы, галкам на надгробном камне рассказчика… Сам Алексеев говорит, что образцом для него были короткие, но объединенные в единое смысловое целое главки прозы Ричарда Баха[160]160
Лаврентьев С. Игорь Алексеев: «Стыдно быть кумиром губернского масштаба» // Общественное мнение (Саратов). 2007. № 6 (http://o-m.info/article/detail.php?ID=1572&phrase_id=15948).
[Закрыть].
Но все-таки при всем разнообразии тем подавляющая часть книги – о болезни: о том, как она протекала, о том, как теперь главному герою (предельно близкому к автору) видится жизнь до нее, и о том, как жить после нее едва ли не тяжелее, чем в самые тяжелые часы в реанимации в разгар болезни. Поэтому равным образом правомерны оба высказывания Алексеева: «Он (Алексеев. – А.Ч.) говорит, что написал книгу о любви. Любви к жизни. Вот почему рядом с грустью и тоской в его рассказах всегда есть нечто, что выводит повествование за рамки той безвылазной депрессии, зачастую так свойственной современной литературе»[161]161
Белова E. Любовь к жизни // Новые времена (Саратов). 2007. № 22 (http://www.nvsaratov.ru/default.php?go=show&id=5386&paper_id=226).
[Закрыть], – и другое: «…эта книга – не литература в привычном понимании слова. Это за гранью литературы вообще. Скорее это попытка объясниться с самим собой – как быть с собой же и с окружающим миром»[162]162
Мухина А. Книга за гранью литературы: Интервью с И. Алексеевым // Богатей (Саратов). 2007. 27 декабря (http://www.bogatej.ru/bogatej/print.php?fr=425aarticle=7012008163004aart_id=14).
[Закрыть].
Historia morbi – жанр, традиция которого насчитывает не один год в русской литературе, – идет от «Черного монаха» А. Чехова, через рассказы М. Булгакова (подзаголовок «история болезни» был только у «Красной короны», но можно вспомнить, разумеется, и «Морфий») и «Раковый корпус» А. Солженицына (а также, возможно, и В. Шаламова, поскольку лагерный опыт по степени мучительности и деструктивного воздействия на человека может быть приравнен к опыту смертельной болезни), заметно заявляя о себе и в современной словесности. Кроме получившего в 2003 году русскую Букеровскую премию романа «Белое на черном» Р. Д. Г. Гальего (хотя, в строгом смысле, там речь шла не о самом детском церебральном параличе, а о попытке адаптации ребенка-инвалида в тяжелейших условиях советского детского дома) приходит на ум и роман Павла Вадимова «Лупетта» (М.: РИПОЛ классик; Престиж-книга, 2005), автобиографический роман о раке крови и предшествующей ей любовной истории – временами излишне, кажется, выспренний, но в целом производящий весьма сильное впечатление «человеческий документ». Недавно вышел и роман «Кандидат на выбраковку» А. Борисова (М.: Третья смена, 2008) – похожая на роман Гальего автобиографическая история лишенного возможности движения инвалида (несовершенный остеогенез – врожденная недоразвитость костей), его мучений в Советском Союзе и благополучия, обретенного после переезда в США. Это сочинение гораздо более оптимистично, чем роман Гальего, и несколько выбивается из общего ряда своей легковесностью.
Автобиографического героя «Как умирают слоны» трудно назвать оптимистом; да он этого и не скрывает. Воспоминание о былой физической силе, богатстве, вызывающем уважение бизнесе и любовницах мучительны так же, как и переживание нынешней немощи, страха, что родные могут в конце концов покинуть инвалида, что денег литература принести не может, да и нужна ли она сама кому-нибудь… Важнейшее место в повествовании занимает собственно болезнь – вроде бы на время отпустившая, но оставившая после себя руины тела, унизительные процедуры и ужасную боль – сильное испытание для человека, культивировавшего образ мачо, занимавшегося спортом и привыкшего чувствовать себя хозяином и в семье, и на работе: «Я – нарцисс в адекватном понимании этого слова. Мне нравится красиво выглядеть, одеваться, носить модную обувь, дорогие часы. При этом я наблюдаю за собой. Я занимался тяжелой атлетикой 16 лет, у меня был 58-й размер пиджака, а размер бицепса – 58 сантиметров, как бедро моей жены. Жал штангу 175 килограммов. Я старательно занимался созданием своего тела, поэтому очень сильно переживал, когда стал терять форму из-за болезни»[163]163
Лаврентьев С. Игорь Алексеев: «Стыдно быть кумиром губернского масштаба».
[Закрыть].
Из-за этого, возможно, мучительнее переживания героя: «…обстоятельство, чрезвычайно усиливающее хватку боли, заключается в ее безразличии к нашим иерархиям», как справедливо писал Эрнст Юнгер. По словам того же автора, «боль как критерий неизменна; изменяется, скорее, тот способ, каким человек проверяется этим критерием»[164]164
Юнгер Э. О боли // Юнгер Э. Рабочий: Господство и гештальт. Тотальная мобилизация. О боли / Пер. с нем. А. Михайловского. СПб.: Наука, 2002. С. 476, 474.
[Закрыть]. Боль вызывает желание найти хоть одну область, где б от нее было спасение. «Нет ни одной человеческой ситуации, которая была бы защищена от боли. Наши сказки завершаются фразой о том, что герой, пройдя через многие опасности, живет в счастье и довольстве, и такие заверения нам по душе, ибо мы успокаиваемся, когда узнаем о существовании места, недоступного для боли»[165]165
Юнгер Э. Там же. С. 477.
[Закрыть]. Отсюда небольшой шаг до фрейдистской сублимации. Областей, равно удаленных от «точки терпения» (название одной из зарисовок книги), оказывается три.
Во-первых, герой обращается к религии, которая, скорей всего, до болезни вряд ли была для него столь актуальной. Он рассуждает о вере, начинает день с молитв, наблюдает за прихожанами в церкви – но религиозность его не стилизованная, он словно заново, с неизвестной ранее стороны открывает окружающее его общество: «Интересно смотреть, как крестятся. Кто-то правильно, размеренно, под ритм: „Во имя Отца и Сына…“ Кто-то обмахивает себя кое-как и, кланяясь, „ломает крест“. Увидел мента-гаишника. По семидесятым-восьмидесятым знакомого. Выжига и сво… Ах да, я же в церкви. Он интересно крестится. Подносит щепоть ко лбу, ко чреву, к правому плечу, левому… А потом рука не идет вниз, а тянется к уху или к лысине. Он будто стесняется креститься. Выражение лиц разное. Но лишено озверелости, которую видишь у людей, идущих по тротуару. Или угрюмости углубленной на лицах тех, кто за рулем. Освобожденные лица. Не добрые, а именно освобожденные. Улыбаются часто друг другу. Никто не толкается… Так я замираю, как будто в анабиозе. Мне покойно и хорошо».
Во-вторых, герой погружается в воспоминания – о днях до болезни, о детстве, особенно об умерших уже деде и бабке, о своем родном доме в деревне. Эти записи – особый род воспоминаний: сознательное движение вспять, в свое прошлое из настоящего, которое именно болезнь сделала чужим, не-своим: «…и я мечтаю и мечтаю назад. Звучит по-русски странно. Но мне все равно. Мечты – это место, где я один и только Бог или его заместители видят, чем я занимаюсь. Им смешно, конечно. А мне спокойно и грустно» (заметим почти стилистически и психологически дублирующий концовку предыдущей цитаты финал с ключевым словом «мне спокойно»). Тут уместно обратиться к другому произведению упомянутого выше М. Бланшо: «Один и тот же человек (на самом деле он уже не тот же самый) может считать, что он может владеть собой, погрузившись в прошлое как в воспоминание: я вспоминаю о себе, я восстанавливаю себя в памяти, я говорю или пишу в исступлении, превосходящем и сотрясающем всякую возможность воспоминания»[166]166
Бланшо М. Неописуемое сообщество / Пер. с фр. Ю. Стефанова // Бланшо М., Зомбарт В., Канетти Э. Тень парфюмера. М.: Алгоритм, 2007. С. 201.
[Закрыть]. Отметив, что Бланшо подвергает подобную возможность сомнению с религиозной (первый способ сублимации героя книги!) точки зрения, выделим другое и ключевое – «пишу в исступлении»: третьим способом ухода из-под диктата боли будет как раз писание, сочинительство.
Как и в «Лупетте», герой описывает то, как он пишет, вспоминает свой ноутбук, рассказывает, как писалась эта книга, признает терапевтическое свойство писания. В момент, в который он пишет, основы жизни «…больше нет. Когда она отсутствует, человек превращается в тревожное, плаксивое существо, которое можно напугать просто грубым голосом. Собственно, я и стал таким человеком. Этот провал с грехом пополам можно залепить каким-то творчеством. В моем случае это стихосложение и правописание. Заметил совершенно отчетливо, что написание чего-либо приводит к облегчению самочувствия и к кратковременному покою. Вроде сделал что-то полезное <…> Это связано с тем, что нет защиты от страха».
Творчество – наиболее доступная и возможная область частного. «Самое страшное впереди. Беспомощность, беспамятство. Невозможность сочинять или записывать дневниковые новеллки» страшит героя едва ли не больше всего, поскольку его частное писательство становится одновременно своего рода трансгрессивным диалогом со Всевышним, актом молитвы («Человек может жить без молитвы, но без возможности молиться – никогда», как писал Чоран[167]167
Чоран Э. М. Записные книжки. 1957–1972 // Чоран Э. С. После конца истории / Пер. с фр. Б. Дубина. СПб.: Симпозиум, 2002. С. 434.
[Закрыть]), а не солипсическим говорением: «…сочинять я не буду. Я буду писать все как есть. А принимается это или нет?.. Небесами принимается все».
Писания Алексеева, по его собственному убеждению, – залог спасения, это больше (или меньше), чем литература. Вспомним уже процитированный выше авторский манифест: «…эта книга – не литература в привычном понимании слова. Это за гранью литературы вообще. Скорее это попытка объясниться с самим собой»[168]168
Мухина А. Книга за гранью литературы.
[Закрыть]. Поэтому у писания Алексеева принципиально другие функции, выходящие за пределы – вспомним название цитировавшейся книги Бланшо – «пространства литературы». Продолжу – буквально со следующего предложения! – цитату из того интервью, в котором Алексеев говорил о своем телесном нарциссизме: «Сейчас я остался таким же нарциссом, но как писатель <…> Сейчас у меня цель – построить храм. Этот храм – сам я. Храм состоит из стихов и прозы, потому что я сейчас ничего, кроме этого, не умею делать хорошо. Когда я строю этот храм, я могу рассчитывать только на себя»[169]169
Лаврентьев С. Игорь Алексеев: «Стыдно быть кумиром губернского масштаба».
[Закрыть].
Здесь особенно, думается, значимо слово «храм»; так, например, идея тела-храма чрезвычайно важна в творчестве Юкио Мисимы, который придавал особое значение занятиям культуризмом и считал физически прекрасное тело одним из совершеннейших эстетических объектов (с очевидной отсылкой к греческой традиции). Храм же во многом синонимичен крепости: в раннесредневековом европейском городе храм зачастую был единственным каменным сооружением С крепкими стенами, в котором можно было спастись от атаки неприятеля.
«Пой, птичка. Пой свои страшные песни о приближающейся смерти. Или об удаляющейся смерти. Пой, птичка. Твои песни не слышны никому. Да и не нужны никому. Каждая птица поет свою песенку и ничего не слышит вокруг. Пой птичка, твои песенки нужны только тебе. И если однажды ты попробуешь спеть для кого-то, ты разучишься петь. Или умрешь. Что одно и то же». В этой миниатюре под названием «Пой, птичка» подчеркивается не только приватность его письма (его необращенность к кому бы то ни было), но и его функция – оборона от смерти.
О смерти, о пережитом ее опыте, об угрозе жизни, о пике болезни Алексеев в книге пишет скупо и неохотно (разве что в интервью вспоминает, как в реанимации зачитывался детективами Донцовой). Но сами рассказы Алексеева становятся камнями, из которых он складывает крепость для защиты от смерти. Это письмо может читаться в свете слов Бланшо: «…когда смерть обретает власть, начинается человек»[170]170
Бланшо М. Пространство литературы. С. 256.
[Закрыть]. Поскольку «…все черты литературного пространства помечены знаком отрицания. Но за этим отрицанием скрывается еще более существенный факт: в этом языке все и всякое отрицание оборачивается утверждением и утверждает». Если так, то смерть в пространстве литературы и дарованной ею частной свободы – отрицается. «…Смерть, живущая в сердце каждого из нас, – должна стать самой жизнью, сердцем жизни, и только тогда оттуда выйдет смерть, станет достоверностью, станет смертью высказавшейся за нее достоверности»[171]171
Там же. С. 45, 113.
[Закрыть].
Нельзя сказать, что письмо для Алексеева важнее ухода в веру («…у меня должен быть график того, что непременно сделаю сегодня. Перво-наперво прочитаю положенные молитвы. Эх-х… уже нарушил – не прочитал, а сел писать…») или в воспоминания: оно когерентно им. Так, искус солипсического и пассивного ухода в воспоминание отвергается ради писания как воспоминания творческого, активного, своего рода воспоминания в действии, вспоминания. Письмо, осмысленное как борьба против смерти, оборачивается верой в возможность победить смерть, в финальное утверждение жизни.
Вновь избегая того, что может показаться излишне выспренним в качестве эпиграфа, в pendant к зачину из Бланшо имеет смысл привести цитату, суммирующую перечисленные темы воспоминаний как искуса и борьбы со смертью, а также выражающую тему любви – тему, заявленную только в интервью («он (Алексеев. – А.Ч.) говорит, что написал книгу о любви. Любви к жизни»[172]172
Белова Е. Любовь к жизни.
[Закрыть]) и артикулированную до этого в нашем разборе лишь подспудно – любовь к жизни как итог и цель отрицания смерти:
«Защита от холода внешних миров», как и слова «у меня должен быть график» здесь кардинально важны. Возвращаясь к началу разговора, можно сказать, что книга Игоря Алексеева становится своеобразной новой вехой в развитии русского жанра historia morbi. Герои Булгакова и Солженицына мужественно боролись со своей болезнью. В 1990–2000-е эта традиционная для жанра мужественность героя не то чтобы была потеряна, но в значительной мере отошла на второй план. Так, у Гальего и Вадимова превалировал рассказ о самой болезни, а мотив борьбы и описание жизни после исцеления занимали подчиненное место. У Гальего вскользь говорится о самостоятельной жизни после детдома, в романе Вадимова лишь сказано о лечащей силе письма.
У Алексеева, несмотря на всю депрессивность жесткого и натуралистичного текста, присутствуют не только метафизическая вера, но и глубоко личная программа борьбы с ежедневным кошмаром, и опыт обустройства жизни после болезни. Он много пишет о том, на кого можно положиться инвалиду, как спланировать день и так далее. Это скорее тяготеет к культурной традиции современной Западной Европы, где большое значение придается обустройству жизни людей с ограниченными возможностями и где популярны автобиографические книги про то, как человеку удалось победить болезнь (возможно, именно поэтому руководство компании Би-би-си обратилось к Алексееву с предложением вести блог на их сайте). Но при этом Алексеев тщательно – так же тщательно и с легкой иронией, с какой он пишет о собственном недуге, – заново выращивает этот жанр в русской литературе, находя необходимые ресурсы и в инокультурной, и в отечественной традиции.
13. 4213 окурков и 5723 музея[*]*
Опубликовано в: Новый мир. 2009. № 12.
[Закрыть]
(О «Музее невинности» О. Памука)[175]175
Орхан Памук. Музей невинности / Пер. с турецкого А. Аврутиной. СПб.: Амфора, 2009. 606 с.
[Закрыть]
Так получилось, что турецкий писатель Орхан Памук представляет в мире не только всю турецкую литературу (его книги переведены уже на 50 языков), но и саму Турцию[176]176
Летом 2010 года мне довелось видеть в книжном магазине в центре Стамбула буквально все книги Памука в переводе на английский язык.
[Закрыть], со всеми ее надеждами (стать членом Евросоюза) и проблемами (противостояние светской власти и традиционного ислама, до сих пор не решенный вопрос с признанием геноцида армян и курдов). Памук оказался не только на перекрестке этих проблем, ставших темами его книг, но и буквально в точке прицела (его судебные обвинения и угрозы покушения на него после его высказываний о том, что Турция не признает геноцид). Можно, наверное, сказать, что, не будь всей этой политической подоплеки, вряд ли Памук получил бы Нобелевскую премию в 2006-м только за литературу, но нельзя сказать, что его книги вне политики не заслуживают внимания… Тем более в нашей стране, где популярность Памука имеет чуть ли не культовый статус – так, например, если более статусный (два «Букера» и та же Нобелевская) и, на мой взгляд, самый сильный из ныне живущих писателей Кутзее не может похвастаться собственным русскоязычным сайтом и сообществом в «Живом журнале», то у Памука все это есть, как и теплый прием и массированное освещение в прессе его визита осенью 2009 года в Россию. По поводу которого журналисты попытались сформулировать суть его притягательности: «Покупая его книжку, вы всегда знаете, чего от нее ждать. Это будет роман про Турцию и Стамбул, про страну, город и народ, застрявшие между Востоком и Западом, между светской Европой и религиозной Азией, между верой в традиции и стремлением к модернизации. Памуку повезло: он родился в стране, которая интересна всему миру. Для России Турция – старый соперник, а ныне – один из главных „национальных“ курортов»[177]177
Мильчин К. Тройственный Памук: как турецкая «клюква» стала психотерапией для всего человечества // Русский репортер. 2009. № 36. 24 сентября – 1 октября. С. 38 (http://www.rusrep.ru/2009/36/orhan_pamuk).
[Закрыть].
Феррит Орхан Памук родился в 1952 году в Стамбуле в богатой и родовитой, но светской семье (в Турцию, кстати, род Памуков когда-то перебрался с Кавказа[178]178
См. беседу Г. Шульпякова с О. Памуком: Хождение Памуком // Новая Юность. 2001. № 49.
[Закрыть]). Учился в американском колледже, потом – изучал архитектуру в техническом университете Стамбула. Доучиваться не стал – сначала увлекся живописью, потом литературой (впоследствии, правда, закончил журфак Стамбульского университета). Обо всем этом можно прочесть и в его книгах – от первой, «Джевдет-бей и сыновья», этаких стамбульских «Будденброков» (хронологический размах – от 1905-го до 1970-х годов), через «Черную книгу», роман о мучительном поиске ушедшей жены по Стамбулу и собственной памяти, до предпоследнего «Стамбула. Города воспоминаний», меланхолического путеводителя по любимому городу своего детства и воспоминаний (за эту «турецкую печаль», собственно, Памуку, «который в поисках меланхолической души родного города нашел новые символы для столкновения и переплетения культур», и дали Нобеля). Потом были другие книги – «Дом тишины» (1983), где хаос в семейных отношениях рифмуется с хаосом в стране (Турция тогда находилась на грани гражданской войны), «Белая крепость» (1985), где тема Востока и Запада была выражена через тему двойничества, турка и итальянца, «Новая жизнь» (1994), странная, но сильная вещь опять же о поисках ушедшей женщины, о том, как «мораль Востока смешивается с рационализмом Запада», и о секретах памяти, вещь, мечущаяся между конкретными предметами города и вообще вещизмом и эзотерическими областями сродни «Розе мира» Андреева… Историческая «Белая крепость» (1985) и «Меня зовут Красный» (1998), детектив о традиционной турецкой живописи, были очень внимательно прочтены на Западе – посыпались сравнения с Эко и фраза в «New York Times» – не о том, что свет с Востока, но о взошедшей в Турции новой звезде. И «Снег» (2002) – о попытках жить и быть счастливым в своей собственной истории, «не подражая европейцам»[179]179
В своей нобелевской речи Памук, говоря о том, как сочетаются темы любви и ненависти к Западу, приводит в пример Достоевского.
[Закрыть], о трудном путешествии в поисках своей веры и о том, что нельзя быть атеистом, ибо это значит быть покинутым Богом, а «Бог никого не покидает» – самая, наверное, резкая книга Памука, потому что здесь, в забытом Богом (но не людьми, которые думают о Боге!) городке, убивают за то, что девушка публично снимет накидку с волос (даже если на ней при этом будет парик и она не нарушит заповеди о том, что волосы нужно скрывать)…
С популярностью росло и сопутствовавшее. Преподававший некоторое время в Америке, Памук жил все же в Турции. Где его книги и высказывания об армянском геноциде (злые языки даже утверждают, что сделано это было ради самопиара) не могли пройти незамеченными. В 2005 году Памука обвинили в оскорблении Республики, и от суда спасло только заступничество со всего мира – «Международной амнистии», Грасса, Эко, Маркеса, Апдайка, Льосы и других писателей, а затем и Нобелевская премия. Были еще и обещания радикалов убить Памука и убийства среди его окружения – Памук скрывался от них в Америке и, как Салман Рушди, даже по Москве ходил с охраной…
В последней книге Памука «Музей невинности» речь, казалось бы, совершенно о банальном. «…Эта книга документирует жизнь и культурное пространство Стамбула в период с 50-х годов прошлого века до его конца. Это история мужчины из высшего буржуазного общества и его любви к своей дальней родственнице, бедной девушке, которая работала продавщицей в магазине. Это сюжет классической мелодрамы, но в то же время это серьезная книга о романтической привязанности. И еще это рассуждение о природе любви», – говорит Памук, декларируя, что хотел в «Музее» «понять природу привязанности»[180]180
Орхан Памук: «Я пытаюсь объяснить Турцию самим туркам» // Интервью «Time Out». 2009. № 33. 24–30 августа (http://www.timeout.ru/journal/feature/5794/?city=2).
[Закрыть]. Все, действительно, происходит ровно по суре Корана: «Наслаждение короткое, а им – наказание мучительное»[181]181
Сура 16. «Пчелы» // Коран / Пер. с араб. И. Крачковского. М.: МНПП «Буква», 1991. С. 219.
[Закрыть]: аристократ из числа «золотой молодежи» Кемаль накануне собственной помолвки с Сибель влюбляется в бедную Фюсун, встречается с ней, но помолвку не отменяет. Фюсун уходит, то есть – попросту исчезает, поменяв адрес. Кемаль понимает, что не может жить без нее, расходится с Сибель (скандал для традиционного общества). И начинает собирать все вещи, которых она касалась, могла касаться или попросту видеть в магазинах или на улице. Через несколько лет Фюсун вновь появляется – замужней женщиной. И в течение восьми лет, только чтобы быть рядом с ней, Кемаль ходит на их семейные обеды (пользуясь дальним родством как предлогом), спонсирует фильмы ее мужа и – продолжает добывать ее вещи, чтобы сохранить в себе «память существования» (Платонов) возлюбленной[182]182
Так Прушевский из «Котлована» и через много лет ощущает на губах поцелуй совершенно незнакомой девушки и до конца жизни, так ее больше и не встретив, живет этим воспоминанием.
[Закрыть]. Ворует собачку с их телевизора, подхватывает обертку от ее мороженого, высыпает ее пепельницу себе в карман (описанием ее окурков посвящена целая глава его воспоминаний, для записи которых он по сюжету нанимает, кстати, писателя Орхана Памука), чтобы отнести в квартиру, где проходили их первые свидания, и днями лежать, вдыхая запах вещей, когда-то пахнувших духами Фюсун… «У красоты нет иного источника, кроме странной раны, у каждого человека своей, скрытой или видимой, которую он прячет, хранит в себе, бережет и в которую погружается, когда хочет покинуть мир ради временного, но глубокого одиночества», как писал Жене[183]183
Жене Ж. Мастерская Альберто Джакометти // Жене Ж. Театр Жана Жене / Пер. с фр. Е. Бахтиной, О. Абрамович. СПб.: Гиперион; Гуманитарная академия, 2001. С. 187.
[Закрыть].
Начинавшийся как типичная мелодрама (Памук, кажется, специально стилизовался чуть ли не под сериалы, используя сюжет и выражения типа «неудержимый миг счастья»), роман становится вдруг вязким, тяжелым и мучительным, как само безумие постепенно опускающегося Кемаля. Под конец же «Музей» вдруг делает неожиданный вираж – расставшаяся с мужем Фюсун накануне свадьбы с Кемалем на полной скорости направляет их машину в дерево и погибает. Для выжившего Кемаля это уже не так важно – он переносит 4213 окурков и другие вещи Фюсун в выкупленный им ее бывший дом и создает там ее музей, для чего объезжает все мировые музеи, общим числом 5723, пытаясь понять суть воспоминаний и их сохранения. «Пусть все знают: я прожил очень счастливую жизнь», – говорит он накануне собственной смерти.
Здесь нужно, видимо, сказать, что эта история – очень личная для самого турецкого писателя: он не только развелся накануне написания этого романа с женой, но и действительно создает подобный музей в Стамбуле (в конце книги читатель найдет его адрес) и даже в предыдущий свой приезд в Москву просил поводить его по музеям…
Но важнее, скорее, то, что к этой книге Памук шел очень давно, потому что – и не только по размеру – на фоне его предыдущих книг она смотрится как своего рода opus magnum его творчества. В «Черной книге» герой Памука сравнивал память с садом, метался по городу в поисках ушедшей жены, с помощью каких-то вещей (ручки, утонувшей 24 года назад) и даже лекарств для улучшения памяти цеплялся за память, а через нее – закидывал абордажный крюк в прошлое, чтобы не упустить его на свободу. В «Снеге» воспоминания хранило все – тетрадка убитого героя, снежинка как «кристалл памяти» да и сам рассказчик, не видящий в своей жизни иного смысла, кроме как в том, чтобы разыскать предметы убитого главного героя Ка и сохранить о нем воспоминания. Даже в «Стамбуле», который формально относится к жанру чуть ли не путеводителя, говорится о домах, являющихся музеями, тоске по прошлому, рассказывается о писателе, создававшем сначала музей, а потом – в его квартире попросту не хватило места для всех предметов – энциклопедию Стамбула… В «Новой жизни» (более чем символичное название для героев, которые хотят лишь вернуться в прежнюю жизнь – даром что ли герои Памука так часто вспоминают Пруста!) «доктор Нарин просил своих друзей спрятать вещи – те настоящие вещи, которые, как он сказал, являются „продолжением наших рук и пальцев и, словно стихи, дополняют наши души“». «Он попросил меня надежно спрятать чайные стаканчики с тонкой талией, масленки, пеналы для ручек, одеяла – „именно те вещи, которые делают нас нами“, чтобы не растеряться в день освобождения, когда нужда и забвение кончатся, – как растеряются те, кто потерял память, „нашу самую большую сокровищницу“. Чтобы суметь вновь установить „господство нашего настоящего времени, которое хотели уничтожить наши враги“»[184]184
Памук О. Новая жизнь / Пер. с тур. А. Аврутиной. СПб.: Амфора, 2009. С. 159.
[Закрыть]. И здесь уже важно буквально все: и вещизм памяти, и историзм ее (вещи равны старому, патриархальному порядку), и необходимость скрыть и защитить эти вещи, хранящие воспоминания, от чуждого мира, и даже эпитет «настоящее время», который следует, пожалуй, понимать как попытку сохранения и объединения двух времен – настоящего и прошлого, вмонтированного, вживленного в настоящее… Эта тема возникает потом в связи с Фюсун: «…пока мы все с большей страстью любили друг друга, наше прошлое, наше будущее, наши воспоминания и быстро нарастающее удовольствие сливались в одно целое».
Тема вещей как хранителей/хранилищ воспоминаний появляется в «Музее невинности» с первых страниц: это не только какой-то персонаж высшего света, после развода с женой принявшийся собирать спичечные коробки, но и то, что даже на первом свидании с Фюсун Кемаль показывает ей старые вещи, навевающие воспоминания о детстве. Он признается: рассматривание «старых любительских фотографий, сделанных отцом, и сила предметов понемногу обуздывала… смятение».
Тема воспоминаний о вещах, связанных с любимой, переходит в темы времени и, далее, рая, то есть идеального безвременья (ибо сказано в романе: «Основа всего мира – любовь. А основа любви – любовь к Аллаху»). Кстати говоря, в этом простом, якобы «мелодраматическом» романе отношения далеко не простые – в воспоминаниях героя вдруг появляются flash-backs, то есть вспышки-воспоминания об еще более давних временах (тут впору вспомнить какую-нибудь сложную категорию времени типа Plusquamperfekt в немецком, plus-que-parfait, passé antérieur во французском или Past Perfect в английском…), к которым герой возвращается «по лестнице воспоминаний»…
В той же квартире-музее (кстати, кроме музея невинности, он именует его музеем чести и уважения, музеем сладостной боли и благодарности, музеем счастливых воспоминаний и т. д.), где он виделся с Фюсун, «старые вещи, чей запах усиливался от влажности и пыли, образовали одно целое с тенями по углам, составив образ обители счастья». Счастье каким-то образом оказывается не просто зависимым от воспоминаний, но и определяется ими – таким образом, воспоминания выступают едва ли не более важными для героя, чем его личное благополучие. Поэтому, возможно, еще когда Кемаль счастливо проводит время с Фюсун, он вдруг решает, что именно это свидание должно быть последним, а обнимая ее, мечтает остаться в одиночестве – разлука была, можно сказать, запрограммирована с самого начала, мир памяти довлел в нем над реальной жизнью.
И это отнюдь не его индивидуальное свойство, а скорее типическое качество Стамбула, «города воспоминаний». Так, мать Кемаля отправляет все старые вещи на особую квартиру и велит не стирать простыни, хранящие запах тела умершего мужа, у матери Сибель «появилась привычка перешивать старую одежду и хранить старые вещи». Воспоминания становятся столь важными, потому что, как и в «Новой жизни», только они делают стамбульцев ими самими. Потерянные между Востоком и Западом, жители Стамбула пытаются удержать былой, патриархальный уклад, чтобы – удержаться за него, не быть сдутыми «ветром перемен». Не зарифмованы ли скромная, традиционная по своему воспитанию, бедная Фюсун и эмансипированная после учебы в Париже, употребляющая алкоголь, готовая расстаться с невинностью до брака богатая Сибель именно с восточным и западным мирами? Символичны в этом смысле разные эпизоды, и все они, кстати, оказываются связаны с темой воспоминаний. Так, Сибель и ее знакомые вывозят Кемаля на пикник, что стало модно в подражание французам, но Кемаль под надуманным предлогом сбегает оттуда и два часа мчится на машине, чтобы оказаться в своей комнате воспоминаний. В один из вечеров проводится сеанс вызова духов (чем не символ призвания прошлого, нежелания его отпускать?) – Сибель выступает против этой затеи, а Фюсун ее одобряет. И еще один символический эпизод. Кемаль покупает для Сибель в магазине, где работает Фюсун, сумку модной марки, но она отвергает дорогой подарок, так как французская марка оказывается турецкой подделкой; Фюсун же позже говорит по поводу этой сумки: «Мне совершенно не важно, из Европы вещь или нет. Настоящая она или подделка, тоже не важно… Мне кажется, люди не любят поддельные вещи не из-за того, что они ненастоящие, а потому, что выглядят дешевыми. Для меня гораздо хуже – придавать значение не самой вещи, а ее марке. Например, есть такие, кто считает главным не свои чувства, но что другие об этом скажут… <…> Я запомню надолго ваш вечер благодаря этой сумке».
Из неуютного, меняющегося настоящего героев, как и жителей Стамбула вообще, тянет в идеальное прошлое. Для главных героев, Кемаля и Фюсун, это возвращение через воспоминания в прошлое становится попыткой вернуться в рай, век невинности, идеальное бытие до грехопадения (то, что с ним она утратила невинность, становится главным упреком Фюсун Кемалю и – темой его музея соответственно). Тема рая – это же не только дань мелодраматическому роману, под который стилизуется Памук, – действительно не сходит со страниц на всем протяжении книги. В начале их романа Кемаль ожидает в будущем «полной гармонии и радости жизни»; из детских воспоминаний он выуживает эпизод, когда они наблюдали ритуальное заклание барана – «когда-нибудь, когда мы будем на пути к раю, этот барашек проведет нас по мосту Сырат»; после свиданий в той самой квартире «…обоим было трудно покидать рай, одеваться, теряя наготу, и как тяжело было просто смотреть на старый, грязный мир». Вдвоем им видится райский сад[185]185
Ср. у Фуко: «Сад есть минимальная частица мира, а кроме того, мир в его тотальности. В своих древних основах сад представляет собой счастливую и универсальную гетеротопию…» Гетеротопиями (то есть местами, функционирующими по своим собственным законам, отличным от законов окружающего пространства) Фуко, кстати, считает и музеи – прежде всего потому, что в них «накапливается до бесконечности время» (Фуко М. Интеллектуалы и власть: Избранные политические статьи, выступления и интервью. Часть 3 / Пер. с фр. Б. Скуратова. М.: Праксис, 2006. С. 200, 201).
[Закрыть]: «Потом мы рассказали друг другу, что видели и чувствовали в той волшебной стране, и Фюсун сказала, что смотрела из окна на полутемный, полный деревьев сад, на ярко-желтый луг за садом, на котором от ветра покачивались подсолнухи, и на синее море вдали». Но рай оказывается недостижим, он всего лишь фантом их воображения («Мечта о рае (может быть, следовало сказать „иллюзия“?)») – и все заканчивается в том саду, куда из комнаты отеля выходит утром Фюсун накануне их свадьбы и где происходит их ссора, приводящая к трагической поездке на машине и аварии… Как сказано у арабского мистика Джебрана Халиля Джебрана, подвергавшегося преследованиям в родном Ливане и жившего в Америке: «Любовь – садовник, который заботится о ростках, но он же и срезает их»[186]186
Джебран Дж. X. Пророк // Джебран Дж, X. Мятежные души / Пер. с англ. Л. Зелениной. М.: ФАИР-ПРЕСС, 2002. С. 14.
[Закрыть].







