412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Чанцев » Литература 2.0 » Текст книги (страница 28)
Литература 2.0
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 01:25

Текст книги "Литература 2.0"


Автор книги: Александр Чанцев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 35 страниц)

3. Пицца с черной икрой[*]*
  Опубликовано в: Октябрь, 2005. № 5.


[Закрыть]
(О «Сладкой жизни» А. Гениса)[723]723
  Александр Генис. Сладкая жизнь. М.: Вагриус, 2004. 352 с.


[Закрыть]

Сборник «Сладкая жизнь», аккумулирующий статьи и заметки, выходившие в последние годы в основном в «глянцевых» изданиях, является своеобразным продолжением изданного в 2003 году «У-Факторией» трехтомника сочинений Александра Гениса и двухтомного собрания произведений, писанных в соавторстве с Петром Вайлем. Массированное присутствие на нашем книжном рынке живущего в Америке Гениса было воспринято более чем положительно – приведенные на обложке книги хвалебные высказывания критиков являются в данном случае отнюдь не исключением, а скорее правилом.

Книга состоит из четырех частей: «Кожа времени» (эссе обо всем), «Колобок» (кулинарные заметки), «Глаз и буква» (книги, кино, театр) и «Любовь к географии» (путевые заметки, как нетрудно догадаться). Несмотря на жанровый разброс, а также «глянцевое» (читай – очерковое и сильно ограниченное по объему) происхождение текстов, книга достаточно четко структурирована и отнюдь не лишена очевидного целеполагания. Впрочем, как и вся эссеистика Гениса. Он не скрывает, что прошлому предпочитает настоящее: «Теперь мне кажется, что интереснее всего смотреть по сторонам. Сейчас обретает ценность настоящее – оно становится загадочным. Неизвестно как, но понятно, что везде, неясно когда, но точно, что недавно, – мы переехали из одного мира в другой» («Вавилонская башня»)[724]724
  Генис А. Сочинения: В 3 т. Т. 1: Культурология. Екатеринбург: У-Фактория, 2003. С. 188.


[Закрыть]
. Такой переход понятен: раньше, как поясняет Генис в книге «Довлатов и окрестности», имело смысл писать о прошлом, чтобы от него отмежеваться и его осознать, сейчас же цель – настоящее, важнее если не осознать, то хотя бы зафиксировать его во всей трагикомической изменчивости и радужном многоцветий для дальнейшего культурологического препарирования. Важно также, как сказано почти в финале «Довлатова», «периферийное зрение» и «массированное чувство реальности».

В «Сладкой жизни» цели более конкретны. Принцип dolce vita по Генису – обменять «капризы духа на усладу тела», что мотивировано не столько грустной общемировой ситуацией и стоическим к ней подходом – «даже когда жизнь ужасна, мир прекрасен», – сколько более сложной задачей: преодолеть непреодолимое, а именно принцип «душа разговорчивая, а тело немое». Это не только желание легитимизировать чувственные ощущения (от хорошей ли еды, удачной ли поездки в другую страну), ввести этот «эпикурейский» дискурс в непривычный к нему общий контекст, сколько вообще стремление найти способы новой выразительности. Недаром, как пишет Генис, любви «посвящены миллионы прекрасных страниц, а сексу всего несколько удачных строчек. Культура легко справляется только с описаниями, ею же и порожденными»; а в описании телесных удовольствий ее словно парализует: остается выбор «между ханжеским молчанием и вульгарным натурализмом». Задача более чем сложная, решена, по мнению автора, лишь в «Старике и море» или «Темных аллеях»[725]725
  От себя добавлю, что схожую задачу – «заставить тело говорить», выработать «язык тела» – ставил перед собой Юкио Мисима. См., например, его эссе «Солнце и сталь». При этом экстравагантный японский автор был озабочен достижением этой задачи не только в творчестве, но и в жизни (кроме занятий разнообразными видами спорта, публикацию своей фотографии в тексте о культуризме Мисима назвал «счастливейшим моментом своей жизни»).


[Закрыть]
. Традиций же «кулинарной эссетистики» в русской литературе, справедливо отмечает автор, и вовсе нет.

Никакого особо изысканного выразительного средства для выражения подобных материй Генис изобрести не пытается, однако стиль «Сладкой жизни» очень хорош: язык книги отличается большой смысловой уплотненностью, густотой в хорошем смысле слова (еще немного – и получилась бы «лавка метафор», что автор сам осуждает, но вкус ему не изменяет и здесь). В «глянце» он вообще должен смотреться прекрасным исключением. Отношения Гениса с «глянцем», кстати, заслуживают уважения: много лет (1987–2004) публикуясь в массовых изданиях, он остался не подвержен заразе отечественной (и не только) «гламурной» журналистики, чьи черты – зашкаливающая субъективность, оголтелый новояз, пресловутая «новая искренность», ориентация на так называемый «человеческий документ», густой name-dropping при общей «разреженности» текста и явные амбиции культуртрегерства. Напротив, культивируя собственный стиль (заявленный еще в совместных с Петром Вайлем публикациях), – стиль, составляющими которого являются интеллигентность, эрудированность, тонкость и небанальность суждений, парадоксальность, ироническая подача материала, – Генис воспитал, думается, целое поколение наших новых колумнистов. О том, что подобное влияние имело место, говорит не только сам Генис в интервью, помещенном в конце книги, подтверждая факт «ученичества» у него, но и авторы материалов о рецензируемой книге. Так, интервью с Генисом по поводу выхода «Сладкой жизни» журналист «Книжного обозрения» начинает с вводной фразы: «Есть в литературе безусловные категории. Поэт – Пушкин, прозаик – Лев Толстой, эссеист – Александр Генис»…[726]726
  Александр Генис: «Мой жанр созвучен нашему времени». Интервью А. Мирошкина с А. Генисом в «Книжном обозрении» (http://www.book-review.ru/news/news2197.html). См. также интересные наблюдения над эволюцией Гениса как эссеиста: «Из текстов Гениса ушел пафос прежнего „мы“ (ушел буквально – с какого-то момента Генис перестал писать в соавторстве с Вайлем), теперь перед читателем „я“. И соответственно, мы читаем у Гениса уже не про „них“, а про „него“. То есть – про себя. Про себя в поисках наших индивидуальных точек крепления к жизни, про себя, выясняющих сегодня, что есть гармония и дисгармония, что есть почва и кровь, что есть культура, что есть вера и безверие, что есть… и т. д. Стилистику своих новых текстов Генис ориентирует уже не на жанр культурологического, а на жанр философского эссе. <…> И вот это движение от свободы культурологического рассуждения к дисциплине „феноменологического эссе“ становится в новой прозе Гениса определяющим» (Костырко С. Четки [Рец. на книги А. Гениса «Шесть пальцев» и «Частный случай»] // Новый мир. 2009. № 9).


[Закрыть]

Эти качества позволяют Генису писать о, казалось бы, частных вещах, весьма точно констатируя общие тенденции. Так, описывая американский рестлинг, Генис упоминает одного борца, ставшего впоследствии губернатором, замечая, что «в сегодняшнем мире жизнь слишком сложна, чтобы поддаваться управлению сверху», поэтому народ и выбирает максимально знакомых, простых и «рядовых» персонажей на управляющие должности. Жизнь подтвердила справедливость этого наблюдения: актер Шварценеггер стал губернатором в Америке, пародист Едокимов – в России… Позволю себе не углубляться в анализ подобных «переходов» Гениса; например, с темы футбола на вывод о том, что понять европейский спорт Америке так же трудно, как и сам Старый Свет; что Америка готова убивать и умирать ради демократии, но не готова ее использовать в своей политической жизни, – чтобы не забрести ненароком в какие-нибудь неполиткорректные области. Приведу лучше на редкость точное суждение автора о Японии, тем более что высказано оно было, судя по всему, еще в самом начале повальной моды на все японское, захлестнувшей нашу страну: «Труднее всего найти в Японии то, что о ней уже знаешь». Генис вообще не только много пишет о Японии[727]727
  Кроме двух эссе в этой книге, см. также книгу «Билет в Китай», а также первое эссе из «Книги пейзажей».


[Закрыть]
и Востоке, но, кажется, и в качестве жизненной философии выбирает наряду с греческой стоицистско-эпикурейской – восточную, даосско-буддийскую. Приведенная цитата своей точностью и лаконичностью хороша и сама по себе, но Генис тут же делает следующий шаг – к обобщению более глобальному, но не менее конкретному и изящному: «Наивный парадокс глобализации: все хотят быть как все, надеясь, что другие будут другими»… Надо, видимо, отметить тот факт, что у весьма терпимого, но достаточно ироничного Гениса «по серьгам» достается не только США, Японии и космополитам, но и, не говоря о Советском Союзе, нынешней России: «Мы уже не пьем до утра, но еще любим сидеть на кухне. Мы уже не читаем классиков, но еще оставляем это детям. Мы уже знаем фуа-гра, но еще млеем от лисичек. Мы уже терпим демократию, но еще предпочитаем всем мерам крайние. Мы уже не говорим „мы“, но еще не терпим одиночества. Мы уже не лезем напролом, но еще входим в лифт первыми. Мы уже не любим себя, но еще презираем остальных. Мы уже говорим без акцента, но еще называем чай – „чайком“, пиво – „пивком“, а водку – „само собой разумеется“».

Точные наблюдения и обобщения можно встретить в пределах одного, весьма ограниченного по объему, эссе, где темы подчас меняются так же быстро, как каналы ТВ при нажатии кнопок пульта. Так, например, на шести страницах эссе «Танец с саблями» Генис успевает поговорить об 11 сентября, фильме «Властелин колец», феномене Б. Акунина, викторианстве, Госфорд-парке в Англии, детективах и закольцевать все это, вернувшись к теме 11 сентября. Это вообще отличительная черта Гениса: перебирать совершенно разные темы, плести аллюзии, соединять «высокое» и «низкое», добиваясь подлинного космополитизма, терпимости и (политкорректности в хорошем смысле слова: во взглядах, в стиле (эссе плюс культурология), тематике – кулинарной и мемуарной, путеводительной и сексологической… В итоге получается некоторый «фьюжн», фэнь-шуй или, если вспомнить коронное блюдо голливудского ресторана «Спаго», описанного Генисом, пицца с черной икрой. Блюдо аристократическое и демократическое одновременно и, надо полагать, вкусное.

Правда, есть одно маленькое «но»: вышеперечисленные качества – яркость, афористичность, парадоксальность текста замечательно смотрятся в отдельном журнальном эссе, но при объединении эссе в книгу (особенно это заметно даже не в «Сладкой жизни», а в томах собрания сочинений Гениса) однотипные приемы и схожая интонация порой вызывают несколько угнетающий эффект: приём, как нож, притупляется от постоянного использования. Кроме того, чувствуется определенное «провисание» между, как сказали бы рекламщики, целевыми аудиториями читателей: рядовому потребителю газеты или глянцевого журнала эссе Гениса могут показаться в чем-то неясными, потребовать дополнительных знаний, для тех же, кто читал книги Барта или Судзуки, их популярный пересказ может показаться избыточным. Впрочем, упреки эти не столько к Генису, сколько к жанру: «глянцевого» эссе в первом случае, эссе в целом – во втором.

Между тем сборник журнальных эссе Александра Гениса симптоматичен сам по себе. Он знаменует общую тенденцию подобных изданий: так, например, в специализирующемся на нон-фикшн издательстве «Новое литературное обозрение» только за год, предшествующий выходу книги Гениса, вышло несколько книг, составленных из журнальных публикаций, – сборник статей Кирилла Кобрина «Где-то в Европе: проза нон-фикшн», «Погоня за шляпой и другие тексты» Льва Рубинштейна[728]728
  Если в случае Кобрина сборник составлен из статей, ранее выходивших в толстых журналах, то сборник Рубинштейна имеет, как и в случае Гениса, «глянцевое» происхождение: вошедшие в его книгу эссе изначально выходили в «Итогах», «Политбюро» и в «Еженедельном журнале». Любопытно, кстати, что из упомянутых журналов уцелели лишь «Итоги», и то полностью сменившие редколлегию…


[Закрыть]
, «Язык-тело-случай: кинематограф и поиски смысла» Михаила Ямпольского, «Ощупывая слона. Заметки по истории русского Интернета» Сергея Кузнецова и др. Это, скорее всего, не столько издательская стратегия, сколько интенция самих авторов, изначально, еще на стадии журнальных публикаций, стремившихся в своих разрозненных заметках утвердить единые эстетические и идеологические ценности, уже тогда видевших если не будущую книгу, то некий вырисовывающийся из этих заметок контур общего высказывания, единый, хоть и разбитый (по номерам и журналам) текст. В данном случае, если абстрагироваться от «бытовых», то есть финансовых (основной денежный доход писателя – работа в журнале, «глянце») и психологических, мотивов (тексты, зачастую хорошие, не только на злобу дня, выходили – так почему не объединить их в книгу), интереснее обращение к самому жанру эссе.

Непривычный в целом для русской литературы – о чем неоднократно говорил еще Бродский – жанр эссе выкристаллизовался в самостоятельный жанр лишь в начале прошлого века (до этого времени назвать произведение какого-либо автора «чистой» эссеистикой мешает либо его жанровый характер – мемуары, письма, заметки путешественника, либо ярко выраженный пафос – религиозный, философский или общественный). За прошлый же век жанр этот переживал, условно говоря, два периода активности: в Серебряный век (Вяч. Иванов, М. Цветаетва, О. Мандельштам и др.) и во время оттепели и эмиграции (эссе Синявского, которого Генис называет своим учителем, Бродского, Солженицына, Битова и др.)[729]729
  Некоторые другие имена, а также остроумные рассуждения о самой природе эссе см. в статье Михаила Эпштейна «Эссе об эссе» (http://www.emory.edu/INTELNET/esse_esse.html). Так, Эпштейн, возводя эссе к мифу, утверждает, что в XX веке эссе стало удобным плацдармом для литераторов, философов и даже ученых (литература Манна и Музиля, философия Ницше и Хайдеггера, дневники Розанова и Марселя и т. д.), становясь своеобразным новым мифом, только авторским. Кроме того, см. крайне содержательный блок, посвященный осмыслению феномена эссе, в «НЛО» № 104 (2010), особенно: Зацепин К. Эссе: от философии к литературе.


[Закрыть]
. Нетрудно предположить, что жанр эссе был особенно востребован в период резких социальных катаклизмов, сломов и смены привычной реальности на принципиально новую и был призван осмыслить эту новую реальность. Поэтому отнюдь не удивительно, что в период с 90-х годов по наши дни мы наблюдаем очередной расцвет эссеистики, причем любых видов: толстожурнальной «гражданской» (Солженицына, Гранина), посвященной отдельным дисциплинам (Эпштейна, Вик. Ерофеева о литературе, Ямпольского о кино и культурологии и т. д.) или такой «глянцевой».

«Глянцевая» эссеистика, пожалуй, несмотря на определенные минусы – ограниченный объем, определенный «формат» издания, – наиболее актуальна и, скажем так, витальна тогда, когда требуется непосредственное осмысление происходящего: она доходит до читателя гораздо быстрее, чем в толстых журналах, позволяя буквально тут же откликаться на события, да и «глянцевые» издания имеют более широкий круг читателей. Поэтому понятна нацеленность серьезных писателей и культурологов на трансляцию своих взглядов именно посредством «глянца». Если экстраполировать утверждение Алена Бадью в «Манифесте философии» о том, что философы, начиная с конца XX века и особенно в наши дни, «завидуют» поэтам, чей выразительный аппарат в некотором смысле доступнее и легче воспринимается публикой, а поэты принимают на себя некоторые функции философов[730]730
  Бадью А. Манифест философии / Пер. с фр. В. Лапицкого. СПб.: Machina, 2003. С. 40–41.


[Закрыть]
, то можно сказать, что в наше время философы и писатели «завидуют» ведущим колонки журналистам «глянцевых» изданий, а журнальный колумнист принимает на себя функции культуролога. Это явление, обусловленное спецификой и особенно темпами времени, выносить оценки которому не имеет смысла. Единственно, следует признать уже несколько неактуальным афоризм Эмиля Чорана из его последней, 1987 года, книги «Признания и проклятия»: «Применение одинакового подхода к поэту и мыслителю свидетельствует, как мне кажется, о недостатке вкуса. Есть области, которых философы касаться не должны»[731]731
  Чоран Э. Признания и проклятия / Пер. с фр. О. Акимовой. СПб.: Symposium, 2004. С. 10.


[Закрыть]
. В наше время философы, писатели и культурологи могут писать совершенно на любые темы и печататься в совершенно произвольных местах, включая массовую периодику и «глянец». Что и демонстрируют собранные в эту книгу эссе Гениса с обязательным для «глянца» блеском, присущей культурологу вдумчивостью и писательским изяществом стиля.

4. Homme fatale, запретный секс и «Смерть в Венеции»[*]*
  Опубликовано в виде послесловия к книге: Мисима Ю. Запретные цвета / Пер. с яп. А. Вылях. СПб.: Азбука-классика, 2006. С. 551–572. Цитаты из романа Мисимы даются в моем переводе – не из-за каких-либо претензий к качеству перевода в книге, но скорее в силу привычки.


[Закрыть]

Что благороднее – любить красоту или быть красивым?

Роберт Ирвин. Плоть молитвенных подушек

(О «Запретных цветах» Ю. Мисимы)
1

Неоднозначность романа Мисимы «Запретные цвета» («Киндзики», 1951) начинается уже с названия, состоящего из двух иероглифов – «запрещать» и «цвет». Слово «киндзики» вполне можно перевести и как «избранность, избранничество», поскольку оно отсылает к средневековой японской иерархии цветов в одежде, когда, кроме людей высшего ранга, никому не позволялось носить одежду определенных цветов (фиолетового, красного цвета)[733]733
  На символическом уровне эти смысловые коннотации названия отсылают нас к самому началу «культовой» для самого Мисимы книги – «Дневника вора» Ж. Жене, в котором, между описанием тюремных роб каторжников «в розовую и белую полоску» и апологией красоты мужчин в заключении, Жене замечает, что «существует тесная связь между цветами и каторжниками».


[Закрыть]
. Иероглиф же со значением «цвет» служил также в Японии для обозначения явлений чувственного характера. Это дало повод некоторым переводчикам на Западе переводить название романа как «Запретный секс», что, если сделать скидку на невозможность европейских языков передать семантическую насыщенность японского и помнить о содержании этого самого «гомосексуального» у Мисимы произведения, не так уж и некорректно. Эта же чехарда в трактовке названия, заметим в скобках, перешла и к нам – так, Г. Чхартишвили в предисловии к своим переводам Мисимы упоминает этот роман под названием «Запрещенные цвета», а вышедший в одном из издательств перевод книги с английского назван «Запретные удовольствия»…

Казалось бы, гомоэротической тематикой этих самых «запретных удовольствий» в японской литературе удивить никого невозможно. Так, в лирических описаниях однополой любви у Мурасаки Сикибу в «Сказаниях о принце Гэндзи» или иронических у Ихара Сайкаку в «Великом зерцале мужской любви» нет ни тени осуждения. Такой же терпимостью отличалась и современная Мисиме литература – гомосексуальные мотивы мы можем найти у обоих нобелевских лауреатов Японии: это рассказ Кэндзабуро Оэ «Человеческая овца» и сцена у Ясунари Кавабаты, литературного наставника Мисимы, в «Шуме гор», где молодой проституирующий гомосексуалист описан в традиционно лирических терминах, напоминающих читателю, знакомому с японской классикой, скорее описания средневековых красавиц. Однако Мисима не был бы Мисимой, не умудрись он и здесь пойти до конца, создав роман, который нужно оберегать от гомофобов, как спички от детей: сенсацией, как в свое время «Исповедь маски», «Запретные цвета» не стали, но определенное брожение в умах породили. Так, известный критик того времени Мицуо Накамура шутил о той дотошности, с которой Мисима описывает гомосексуальную субкультуру: «Мисима волен писать об этом мире все, что угодно, потому что японские критики просто не знают этого мира», и поэтому Мисима не грозит подвергнуться той критике, что он получил бы, если бы неточно изобразил обычные гетеросексуальные отношения. У Мисимы же действительно хватало материала для описания гомосексуальной субкультуры того времени – несмотря на то, что гомосексуальность скрытного писателя так никогда и не была подтверждена, известно, что он был завсегдатаем гей-бара «Brunswick» на Гинзе, водил тесную дружбу с Акихиро Маруямой, звездой гомосексуального Токио, впоследствии сделавшим карьеру в качестве исполнителя женских ролей в театре, и т. д.

Нашло в тексте книги отражение и (тогда еще) западничество Мисимы. Поэтому, хоть и упоминая в тексте романа не только Сайкаку, но и редчайшие тексты эзотерического культа в буддизме, содержащие апологию гомосексуальности, Мисима скорее апеллирует к тому, что в модных гендерных исследованиях назвали бы сейчас «протогомоэротической» литературой: к «Портрету Дориана Грея» Оскара Уайльда и к «Смерти в Венеции» своего любимого писателя Томаса Манна, произведению, к слову, вообще оказавшему большое влияние на гомосексуальную литературу XX века[734]734
  Например, американский писатель Эдмунд Уайт, автор книги очерков «Штаты страсти: путешествия по гомосексуальной Америке» (1980), открыто говорил о влиянии новеллы Манна на создание переведенной на русский «Истории одного мальчика». Влияние «Смерти в Венеции» хотя бы в плане сюжетостроения можно увидеть и в недавно вышедшей на русском книге колумбийского автора Фернандо Вальехо «Богоматерь убийц», где основой сюжета становится путешествие немолодого обеспеченного писателя, циничного и искушенного, с юным простодушным любовником, или в романе «Любовь и смерть на Лонг-Айленде» Гилберта Адэра, в котором стареющий писатель-интеллектуал влюбляется во второразрядного порноактера.


[Закрыть]
. Можно сказать, что Мисима создает даже не японский ремейк новеллы Манна о любви пожилого писателя к прекрасному мальчику, а скорее ее своеобразный сиквел: если Ашенбах так и не заговорил с Тадзио (из области совсем уж паралитературных сравнений – знающие японский согласятся, насколько «по-японски» звучит это имя), то в первой, происходящей, как и у Манна, на курорте сцене герои Мисимы знакомятся, то есть действие новеллы немецкого писателя как будто находит продолжение в «Запретных цветах».

Знаменательна и символична сама встреча Юити Минами и Сюнсукэ Хиноки. Знаменитый писатель и утонченный интеллектуал Сюнсукэ, отличающийся при этом достаточно уродливой внешностью (критики неоднократно предполагали, что прототипом был Ясунари Кавабата[735]735
  Впрочем, сам Мисима писал о том, что в Юити и Сюнсукэ он изобразил два аспекта своей собственной личности – чувственную и интеллектуальную соответственно. Этот прием весьма характерен для Мисимы – о четырех героях своей первой тетралогии «Дом Кёко» Мисима писал, что все они являются выражением различных сторон его «я».


[Закрыть]
), видит Юити выходящим из воды после купания. Юити – это очередной образ прекрасного юноши у Мисимы, символ красоты трагической, обреченной, как герои «Жажды любви» или моряк из «Полуденного буксира», наследник архетипического (вспомним «Исповедь маски») образа св. Себастьяна, этакий homme fatale, le beau garcon sans mersi[736]736
  Безжалостный красавец (фр.).


[Закрыть]
, гомосексуальный плейбой, прекрасный и демонически опасный. Он видится Сюнсукэ бронзовым Аполлоном, божеством, выходящим из моря, ожившей греческой статуей. Фигура Юити с широкой грудью и «нежной красотой» зачаровывает его: «Это был поразительно прекрасный юноша. Его тело превосходило по красоте древнегреческие скульптуры. Он напоминал Аполлона, отлитого из бронзы ваятелем пелопоннесской школы». Греция же, во время путешествия в которую Мисима обрел, как он писал в своих путевых заметках, «здоровье в ницшеанском смысле», была его эстетическим идеалом – именно в том, что касается божественной красоты тела, равенства эстетики и этики, в той традиции, о которой сказано в «Волхве» Фаулза: «…красота и благо – не одно и то же на севере, но не в Греции. Здесь между телом и телом – лишь солнечный свет»[737]737
  Фаулз Д. Волхв / Пер. с англ. Б. Кузьминского. М.: ACT, 2004. С. 56. Кроме того, любопытно вспомнить слова пожилого Кохиса, адресованные молодому Николасу: «…и теперь вы – как радиоактивное вещество. Мы пытаемся контролировать вас. Но удастся ли?» (Там же. С. 672). «Радиоактивной субстанцией» величал Юити в своем дневнике Сюнсукэ, а неожиданное слово встречается у Мисимы («странная радиоактивность, известная как красота») в новелле «Акт поклонения» (см.: Mishima Y. Acts of Woship: Seven Stories. Kodansha International. 2002. P. 197).


[Закрыть]
. И солнечный свет, как легко можно заметить, постоянно сопутствует Юити, становится его символом, отличительным знаком и, наравне с сиянием золота, превращается в его эстетике в символ прекрасного (того же Кинкакудзи из «Золотого Храма»), Свет этот греческий: «<…> я считаю харизму всецело дохристианским феноменом. Афина наделяет Ахилла харизмой, окружая его голову „золотистым свечением“ и пронзая тело „ярким светом“»[738]738
  Палья К. Личины сексуальности / Пер. с англ. С. Бутиной, Л. Масловой и др. под общ. ред. и с послесл. С. Никитина. Екатеринбург: У-Фактория; Изд-во УрГУ, 2006. С. 656.


[Закрыть]
. При этом Мисима в свойственной ему манере весьма эклектичен, соединяет восточное и западное: как для обоснования сквозной в его финальной тетралогии «Море изобилия» идеи переселения душ он обращался не только к восточным представлениям о реинкарнации, но и к западному (греческому) метемпсихозу, так и концепт сияния у него восходит не только к грекам, но и к средневековым европейским схоластам. Сияние это называлось у них Claritas[739]739
  «…Claritas следует понимать не в терминах физических, не как синоним света или живости красок, но как способность организма к самовыражению, самоозначиванию структуры для такого visio, которое было бы способно постичь вещь скорее как прекрасную, нежели как истинную» (Эко У. Поэтика Джойса. СПб.: Симпозиум, 2003. С. 97).


[Закрыть]
(сияние, ясность, чистота): «Святой Фома Аквинский считает „яркость и ясность“ главным качеством красоты. Элиаде говорит о боге Вишну: „Мистически совершенные существа сияют“»[740]740
  Палья К. Личины сексуальности. С. 216.


[Закрыть]
. Этот же свет харизмы американская исследовательница сексуального в мировой литературе К. Палья обнаруживает и у уайльдовского Дориана Грея, который в подобном описании выглядит буквально старшим братом Юити: «Харизма – сияние, возникающее при взаимодействии мужских и женских стихий одаренного человека. <…> Харизматический мужчина чарует женской красотой. <…> Уйальд наделяет Дориана чистой харизмой. Дориан – прирожденный властитель, пленяющий своей „обворожительной“ красотой, притягивающий к себе оба пола и парализующий их нравственную волю. Нарциссизм этого прекрасного юноши приводит к гибельным последствиям: самоубийство, убийство, порок»[741]741
  Там же. С. 656.


[Закрыть]
. Различие с романом Мисимы одно, но принципиальное: Дориан наказан в итоге за свое моральное разложение смертью, Юити же ожидает обеспеченная жизнь. И это более чем характерно для Мисимы, который до конца остался верен греческой традиции – Уайльд же лишь декларировал, что «эстетика выше этики» (в «Критике как художнике»).

В «Запретных цветах» мы встречаем мотив, который станет основным в «Золотом Храме», – невозможность непосредственного контакта с красотой, демонической, подавляющей и потусторонней, что чревато разрушением основных онтологических связей и все нарастающей изолированностью человека. Это выражено и в том, что Сюнсукэ ощущает себя «отвратительным духом», а Юити «прекрасной природой», а также в том, что для создания объекта прекрасного писатель Сюнсукэ выбирает этого юношу, достаточно ординарного и ограниченного, что говорит о том, что в творчестве выразить прекрасное ему не удалось. И Сюнсукэ, этакий Мефистофель (вспомним его хромоту из-за невралгии в колене, а также сцену обеда с Кавадой, где стоящий перед Сюнсукэ гриль освещает его лицо будто бы адским пламенем), действительно становится «эстетическим отцом» Юити – он ведет с ним долгие разговоры об искусстве, красоте, он цитирует ему Байрона, показывает репродукции Бёрдсли, знакомит с книгами по эзотерическому буддизму. И это демонстрирует, что в «Цветах» Мисима «ремикширует» «Портрет Дориана Грея» Уайльда. Так, Сюнсукэ обучает Юити точно так же, как лорд Генри обучал Дориана, произнося апологии прекрасного; Юити так же становится центром всеобщего обожания, как и Дориан (можно вспомнить только слова Бэзила, который признается Дориану, что уже с самой первой встречи был одержим им и «обожал» его); Юити вечно молод, прекрасен и разрушителен, как Дориан и как Тадзио у Манна. Кажется, что и своим нарциссизмом, о котором еще Фрейд писал, что тот своей «самодостаточностью и неприступностью» привлекает других, Юити обязан прежде всего «Портрету» с его, как бы сейчас сказали, откровенно метросексуальным главным героем.

Красота, как всегда у Мисимы, демонична и разрушительна, ослепительна, но смертельна. Юити, воплощение этой самой красоты, есть, по определению Сюнсукэ, результат того, что происходит, когда красота «насильно, по-воровски вырвана из рук этики». Разложение, начинающееся в самом Юити, как и в Дориане Грее, превращающемся в конце в отвратительный труп, проецируется на весь окружающий мир. Поэтому никакой этики в мире «запретных цветов» (мире бывших аристократов, торгующих на черном рынке, шантажистов, гей-баров и гей-вечеринок, на которых американцы покупают себе любовников, и т. д.) нет. Мисима, никогда не скрывавший своего интереса к красоте мужского тела, не эстетизирует и мир гомосексуальной любви: гомосексуальные сцены нарисованы на редкость непривлекательно, на грани фола и откровенной пошлости. Юити этот мир видится «миром нечистой гниющей сладости», в котором мы видим манерные пятиминутные поцелуи, кокетливые взгляды, в которых «купается» их адресат, влажные рукопожатия, «влажные» взгляды, юношей, «нежно» склонивших голову на грудь партнера, поцелуи до крови и т. п. Откровенно гомосексуальные сцены интересны, пожалуй, лишь тем, что они были предуготовлены «Исповедью маски», где у героя еще не было прямого контакта с мужчинами, но были пристрастное наблюдения за ними и фантазии о том, что можно было бы с ними сделать. Юити полностью воплощает самые смелые мечтания анемичного alter ego Мисимы из его первого романа.

Разложение действительно повсеместно, а по части энтропийных тенденций этот роман предвосхищает «Падение ангела», последний и самый мизантропический роман Мисимы. Нет красоты и в мире людей, поскольку картина в романе рисуется откровенно мизантропическая.

Разложение в «Запретных цветах» закралось не только в мир человеческих отношений («женщины пахнут как свиньи», «у женщин нет души», как пишет Сюнсукэ в своем дневнике, который он ведет на французском языке), разложение царствует и в мире плоти, плотская же красота всегда имела большое значение для эстетики Мисимы. Образность Мисимы там, где это касается описания тела, носит отчасти патологический характер, что касается даже выбора языковых средств. К примеру, кровь течет как «липкая грязь», капает, как «жир с мяса во время жарки». Тело своей жены с подачи Сюнсукэ, который, уговаривая его жениться, убеждал Юити относиться к телу невесты как к туше из мясной лавки или подушке, Юити считал исключительно «безжизненным».

Мир природы в «Запретных цветах» также лишен красоты. Рассуждая о саде в храме Дайгодзи, Сюнсукэ говорит, что тот был «столь подчинен человеку, столь абстрактен, столь искусственен… что там не было места для настоящей зимы».

Сюнсукэ осознает, что механизм восприятия прекрасного был нарушен. Это сказывается на традиционном взгляде на красоту: «Красота стала поводом для болтливости. Встречаясь с чем-нибудь красивым, человек чувствует себя обязанным впопыхах произнести что-либо».

Поэтому на первых порах Юити как воплощение красоты в этом жутком мире так очаровывает Сюнсукэ, вселяет в него надежду: «…с тех пор, как он встретил Юити, работа, о которой он мечтал, должна была быть закончена с совершенством, излеченная от болезни перфекционизма, а здоровье смерти должно было излечить болезни жизни. Это должно было стать излечением от всего: от юности, от старости, от искусства, от жизни, от поклонения ему, от знания мира, от безумия».

Поначалу Юити и сам наслаждается как своей популярностью, так и открывшимся перед ним миром «запретных цветов» гомосексуальной любви: «Юити плавал на волнах обожания. Взгляды, направленные на него, заставляли его чувствовать то же, что чувствует женщина, когда она проходит между мужчин, чьи взгляды раздевают ее до последнего стежка».

Все герои романа центрированы вокруг Юити и, лишаясь собственной индивидуальности, готовы отдать все ради рабского служения ему: один юноша-любовник сбрил свои прекрасные волосы как «подношение Юити», двое подростков дрались из-за него, престарелый Кабураги на улице становился на колени и целовал ботинки Юити[742]742
  Эта сцена напоминает пассаж из «Конформиста» А. Моравиа, в котором пожилой шофер (впоследствии убитый героем) преследует на улице юного героя, умоляя хотя бы остановиться и обратить на него внимание.


[Закрыть]
(после чего у него на губах остался вкус обувного крема Юити – деталь символическая, поскольку роман заканчивается сценой, в которой Юити после смерти Сюнсукэ останавливается на улице, чтобы почистить свои ботинки), только из-за своей красоты он получает предложение престижной работы и т. п.

Иосиф Бродский, анализируя творчество греческого поэта Кавафиса, отмечает, что «гомосексуальность как таковая побуждает к самоанализу сильнее, чем гетеросексуальность. <…> Гомосексуальная же психология, как и психология любого меньшинства, сильна своей нюансированностью… <…> В некотором роде гомосексуальность есть норма чувственного максимализма, который впитывает и поглощает умственные и эмоциональные способности личности с такой полнотой, что „прочувствованная мысль“, старый товарищ Т. С. Элиота, перестает быть абстракцией. Гомосексуальная идея жизни в конечном счете, вероятно, более многогранна, чем гетеросексуальная»[743]743
  Бродский И. Меньше единицы. Избранные эссе / Пер. с англ. под редакцией В. Голышева. М.: Независимая газета, 1999. С. 62.


[Закрыть]
. И только это, пожалуй, спасает роман с развертывающейся бесконечной галереей увлечений и романов Юити от полной пошлости.

Впрочем, эти романы на одну или чуть больше ночь скоро утомляют и самого Юити: «Ни та, ни другая любовь ничего не задели в нем. Его охватило одиночество». Его собственная красота и привлекательность, что так радовала его, начинает его утомлять: «Я совсем не счастлив, когда меня называют красивым. Я был бы гораздо счастливее, если бы все звали меня приятным, интересным парнем Ютяном».

На самом деле, Юити в силу своей не сильно рефлексивной природы не понимает, что его красота – отнюдь не его личная прерогатива, она лишь реализовалась в нем, он стал воплощением (недаром он назван «представителем») некой трансцендентной и потусторонней красоты. Красота эта может реализоваться в любых объектах этого мира (от прекрасного юноши до старого храма), зовет в некие потусторонние области и, вселяя в своих адептов невоплотимые желания, в итоге разрушает их. Поэтому и проницательный Кабураги говорит о Юити, что «этот юноша уже растоплен собственной красотой. Его красота – его слабость». Таким образом, опасная для других красота Юити, с которой ему не удается установить согласие, действительно становится врагом ему самому и действует на него как едкая кислота. С момента его все нарастающей вовлеченности в гомосексуальный мир «запретных цветов» начинается его стремительное моральное разложение. Из-за своего постоянного участия в различных вечеринках, например, он почти перестает проводить время с семьей, без всяких объяснений жене или матери исчезая на несколько ночей. «Юити, казалось, где-то потерял мягкость и доброту души, что когда-то были его сущностью», – говорится в 14-й главе.

Юити становится машиной разрушения, этаким эстетическим терминатором, что дает возможность Сюнсукэ использовать его в качестве мстителя – тем женщинам, которые в свое время отвергли его самого. Показательна тут сцена с Каёко, которую Юити, мнящийся ей «воплощением радости», увлекает в отель: посреди ночи она в ужасе слышит старческий кашель и чувствует на себе «руку скелета». Прекрасный юноша оказывается настоящим оборотнем, превращаясь ночью в кашляющего стариковским мучительным кашлем скелет. И, включив свет, она видит рядом с собой старика Сюнсукэ, которому, по дьявольскому плану мести того, Юити уступил в темноте свое место подле Каёко. Здесь мотив двойничества, двойников Юити – Сюнсукэ (Юити – молодость, жизнь, чувственное, прекрасное, Сюнсукэ – старость, смерть, умственно-рациональное, отвратительное) достигает своей кульминации. Юити и Сюнсукэ действительно образуют антиномичную пару, потому что Юити не только креатура Сюнсукэ, но и его двойник, настоящий Doppelganger, как Дориан был двойником лорда Генри. И дальше Каёко в разговоре с Сюнсукэ, все еще не могущая осознать, как Юити мог так с ней поступить, называет того «оборотнем». А это в свою очередь образ, имеющий богатую традицию в японской литературе и фольклоре, недавно заявленный и в кинематографе, в фильме Нагисы Осимы «Табу» («Гохатто»), молодого актера из которого, кстати, очень легко представить себе в роли Юити…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю