Текст книги "Литература 2.0"
Автор книги: Александр Чанцев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 35 страниц)
7. Дело о побеге и черной Лолите[*]*
Опубликовано в: НЛО. 2007. № 86.
[Закрыть]
(О «Правилах Марко Поло» В. Месяца)[84]84
Вадим Месяц. Правила Марко Поло. М.: Запасный выход / Emergency Exit, 2006. 432 с.
[Закрыть]
Поэт, прозаик (роман 2002 года «Лечение электричеством» вошел в шорт-лист русской Букеровской премии, изданный в 2004 году сборник рассказов «Вок-вок» получил премию имени Ивана Бунина), редактор и издатель (в Америке – поэтических сборников разных авторов, в России – книжной серии «Русский Гулливер», в которой выходит более или менее авангардная современная проза и, реже, поэзия) Вадим Месяц, недавно вернувшийся в Россию после долгой жизни в США, вписывает свой роман сразу в две традиции – американского романа и «антилолиты». Американскими по содержанию книгами русских авторов вряд ли кого можно сейчас удивить – таким был и предыдущий роман Месяца «Лечение электричеством», встраивающийся в традицию от «эмигрантских» вещей Сергея Довлатова, «Это я – Эдичка» Эдуарда Лимонова и «американских» романов Василия Аксёнова до, например, «Америки в моих штанах» Ярослава Могутина[85]85
Кроме того, Эфраим Севела и Игорь Ефимов («Седьмая жена», «Неверная»).
[Закрыть]. Броский же термин «антилолита» на задней обложке книги можно было бы списать на рекламный издательский ход, призванный привлечь внимание наивного читателя. Однако то, как рассматриваемый роман соотносится с книгой Набокова, заставляет вспомнить не столько недавний роман В. Маканина «Испуг» (в котором издательская аннотация про «асимметричный ответ набоковской „Лолите“» указывала лишь на пристрастие пожилого героя книги к юным девушкам), сколько «Палисандрию» Саши Соколова, где автор не только обыгрывал ситуацию исходного текста, превратив педофилию Гумберта Гумберта в геронтофилию своего героя Палисандра, но и вел со своим предшественником интенсивный смысловой и стилистический диалог.
Содержание нового романа Вадима Месяца таково. Сорокалетний Роберт Салливен вполне благополучно живет на Лонг-Айленде в собственном доме. Удачная игра на бирже (оставшаяся в прошлом) лишила его каких-либо финансовых проблем, занятия дизайном посуды вносят в его жизнь элемент творчества, а разговоры с русской женой Наташей по прозвищу Елка о Достоевском, роли США в мировой политике и сексуальных пристрастиях подцепленной ими в баре девушки приятно будоражат его ум и чувства. Лучшие друзья Роберта и Наташи, а также их партнеры по риелторскому бизнесу – чернокожая семейная пара Айрис и Уолли. Их 14-летняя дочь (как потом выясняется, приемная) Моник и становится главной нарушительницей спокойствия. Выделяясь своей красотой (впервые, кстати, она привлекает внимание рассказчика во время детской игры «в Марко Поло» – жмурки в бассейне, когда ведущий под водой ловит игроков за ногу и вслепую угадывает пойманного) и будучи с самого начала выделенной Робертом (книга написана от его лица) даже на уровне письма – гласная «и», на которую падает ударение в ее имени, написана везде курсивом, – девушка влюбляется в него до состояния обсессии. Навязывая свое общество, домогаясь его, шантажируя и угрожая даже его мимолетной подружке, она доводит дело до фактического начала романа, который длится скомканно и совсем недолго – жена Роберта рожает двойню, ему становится не до того, а Моник обо всем рассказывает, сильно преувеличивая, своему отцу. Заканчивается роман в традициях голливудских мелодрам: после автомобильной погони отца Моник за любовниками начинается преследование Моник со стороны полиции и Роберта, поскольку девушка в довершение ко всему еще и выкрала детей Роберта. На письмо Моник из тюрьмы о том, что она все еще его любит, Роберт отвечает весьма уклончиво, скорее всего, умышленно допуская различные трактовки своих намерений – «мы по-прежнему члены одного клуба. Все не так уж трагично»…
Здесь появляется одна из очевидных версий расшифровки термина «антилолита»: инициатором отношений (и всего романного действия соответственно) выступает Моник, Роберт же является пассивным объектом ее страсти. Он, конечно, пытался образумить ее, делал внушения, даже как-то между делом сообщил о складывающейся ситуации ее родителям, но делал все это скорее как дань общепринятому, потому что так полагается, без какого-либо энтузиазма и усилий. Легкомысленность и пассивность становится его основополагающей реакцией: «Мистичность наших отношений (если можно назвать отношениями несколько встреч и разговоров, имевших место между нами) настораживала меня лишь тем, что я не прилагал для их развития никаких усилий: плыл по течению, лишь иногда пытаясь уклониться от направления общего движения. Во мне все еще брезжила надежда, что этот псевдороман ни к чему не ведет, а свою ответственность я понимал как лицемерную предупредительность. Главное – не распускать рук, а там, глядишь, все как-нибудь и утихнет». Это напоминает не столько фильм Бертрана Блие «Отчим» (1981), в котором 14-летняя (возраст Моник!) падчерица буквально соблазняет героя[86]86
Можно вспомнить и роман Э. Лимонова «Последние дни супермена», где в паре старый мужчина и 16-летняя девушка более активной выступает последняя.
[Закрыть], противящегося поначалу этому давлению, сколько вписывается в традицию русской литературы с характерными для нее мужскими персонажами, пассивными перед лицом активного женского чувства, – от героев «Евгения Онегина» и «Обломова» до романа Л. Улицкой «Искренне Ваш Шурик». Помнить о русской традиции при чтении этого американского романа, как мы увидим чуть дальше, очень важно, поэтому простой переменой гендерных ролей в духе идеалов западного феминистического движения дело не ограничивается: да, новая Лолита соблазняет нового Гумберта и управляет им, вымогая деньги, обманывая, добиваясь следования по нужному ей маршруту и т. д., – но как это видится самому соблазняемому?
Прежде чем ответить на этот вопрос, нужно провести почти детективное расследование того, действительно ли Роберт является повествователем и не стоит ли кто-нибудь за ним. Нет вроде бы никаких оснований не доверять законопослушному (в целом) американцу, если бы не стиль книги, заставляющий прежде всего предположить полную безграмотность автора и тотальное отсутствие должности редактора в выпустившем книгу издательстве. Странности текста можно более или менее условно разделить на две группы – 1) орфографические, грамматические и стилистические и 2) смысловые.
Орфографические, грамматические и стилистические. «Ондатровые шкуры», «мальчик был маневренным и скоростным», «местный ночной клуб эротической направленности», «мужская молодежь», «тебе это знать лучше», «живу в Манхеттене» (правильно, конечно – «на Манхэттене», потому что это остров), «у Айрис был контракт на продажу <…> одного из самых богатых мест на острове», «разделил тревогу корреспондента», «я распечатал на компьютере направление движения» и т. д.
Смысловые. Роберт, который признается, что только под влиянием жены прочел Достоевского и что не знает о России больше того, что существует (по представлению среднестатистических русских!) в общественном сознании рядовых американцев, вдруг выказывает поразительную осведомленность о нашей стране – и весьма странные познания о своей родной Америке… Так, если фразу о музыкальной школе можно попробовать объяснить воспоминаниями жены Наташи о своей родине, то «тапочки Хоттабыча» или ностальгию по курению в тамбуре «дребезжащей электрички, напоминающей о дачном просторе», или определение рядового сетевого заведения «Старбакс» как «элитной кофейни» и фразы типа «Мы двинулись обратно к казино на бордвок» с объяснением значения boardwalk в сноске – вызывают уже сильные подозрения…
Смысл всего этого «синтаксиса речи» очевиден, если вспомнить другие намеки: Роберт чаще всего рефлексирует по поводу нездоровой американской пищи и негуманной внутренней и внешней политики своей страны («мы превращаемся в полицейское государство…»), лишь изредка, будто опомнившись, вспоминая об американском патриотизме; он настроен откровенно неполиткорректно и националистически – даже близкую ему Моник он называет «чернавкой»[87]87
Вспомним, что в романе Набокова в Предисловии упоминается полное название тюремных записок Гумберта – «Лолита, Исповедь Светлокожего Вдовца»…
[Закрыть]; кроме того, таксист и бармен спрашивают не только у его жены, но и у самого Роберта, из какой страны они приехали.
Все это недвусмысленно выдает нам настоящего рассказчика – русского эмигранта, стилизующегося под типичного, не очень образованного американца, но выдающего себя непроизвольными воспоминаниями о российском прошлом, характерными уже для наших соотечественников политическими взглядами и русским языком с калькированными с английского выражениями (вспомним хрестоматийные образцы из прозы С. Довлатова или из недавних «Писем из пространства» Е. Штейнера – «Вам писом или слайсом?»)[88]88
Нечто подобное мы встречаем и в другом романе русского автора – «Сны Суханова» Ольги Грушиной (2006), правда, с обратным знаком: этот написанный первоначально на английском роман не только отличается излишней, доходящей до «клюквенности» «русскостью» в подаче реалий, что объясняется расчетом прежде всего на американскую аудиторию, но и тем, что стиль книги очевидным образом выдает: «глубинный язык, на котором написан роман, не английский, а русский» (Борохович Я. [Рецензия на книгу] // Знамя. 2007. № 6).
[Закрыть].
И тут уже можно говорить о второй версии термина «антилолита»: как Набоков, отвечая на собственный вызов написать коммерчески успешный, скандальный и американский (т. е. трижды нерусский) роман, написал «Лолиту», так и В. Месяц, полемизируя на этот раз не со всей русской литературой, а вступая через полвека в диалог с романом Набокова (1955) и всемерно от него отталкиваясь, написал русский роман.
Диалог с «Лолитой», надо заметить, проявляется достаточно прозрачно. Так, дело не ограничивается слегка переосмысляемым сюжетом – намеки даны и на уровне игры со стилем, что само по себе (как и ребусы с американским или русским рассказчиком) – весьма в духе Набокова. Герой не только зовет Моник Лолитой и цитирует роман («Свет моей жизни, огонь моих чресел…»)[89]89
Ведь и в «Палисандрии» роман Набокова не только существует как незримый адресат полемики – его героиня упоминается и непосредственно в тексте: «На основании сказанного вовсе, однако, не следует, что девочка Навзнич знакома с „Мадам Бовари“, с „Лолитой“ или „Манон“» (Соколов С. Палисандрия. М.: Глагол, 1992. С. 230).
[Закрыть], но и сам, хоть чаще именуется другими персонажами сокращенным вариантом своего имени, которое даже имеет аналогичное имени Гумберта Гумберта окончание «рт», однажды удваивает его. Кроме того, само имя Моник встречается и у Набокова – так звали малолетнюю проститутку, в которую Гумберт чуть не влюбился в свою бытность в Европе и которая была, за исключением самой Лолиты, ближе всего к идеалу нимфетки. Роберту вообще нравится играть в набоковского героя: так, например, всячески подчеркивая свою заурядность, непритязательность, он становится вдруг ее эстетическим наставником («…у меня хватило такта не замечать примитивности ее выбора»), хотя и боится показаться ей снобом.
Впрочем, как исполнение рассказчиком роли набоковского героя, так и выступление в виде российского эмигранта, в своей прозе прикидывающегося американцем, – не слишком уж изощренные «ходы» даже для минимально искушенного читателя, тем более в традиционно непростой прозе Месяца. Слишком загадочны они и для того, чтоб быть самодостаточной целью тонкой постмодернистской игры автора.
Чтобы проникнуть в механизм затеянной В. Месяцем игры, вспомним еще несколько улик в «деле» главного героя. Не только окружающие его люди подозревают иностранное его происхождение (вспомним, что и Гумберт родился в Париже, а отец его отличался «целым винегретом из генов»), но и сам Роберт осознает свою «иностранность» – его любимой песней, которую он упоминает дважды, является «Englishman in New York» Стинга. Если вспомнить строчки из припева этой песни «I’m an alien I’m а legal alien», то можно и скорректировать «особость» героя – понять ее как его чужеродность, отчужденность в целом.
Отчуждает его от себя не столько жизнь, сколько ее литературность, выдуманность, фикциональность. Не только главный герой, но и все его окружение что-то разыгрывают: жена Наташа с ее антиамериканскими речами – абстрактного русского свободолюбивого героя, сосед Джон с его запоями и бесконечными женщинами – героя Чарльза Буковски, подруга Наташи – русскую аристократическую хозяйку салона в эмиграции и т. д. Даже Моник, которая не закончила школу и не знает, сколько месяцев в году, играет в Анну Каренину. «Я готова пойти на что угодно… на любое преступление… я брошусь под поезд…» – причитает американский подросток, который мог бы, скорее всего, найти более современные и доступные способы самоубийства.
Фикциональностью, сугубым вымыслом герои оказываются буквально окружены. Так, символическим для пары Моник и Роберт становится ожидание прибытия корабля из Ирландии – они каждый день приезжают ради этого на пирс. Это событие повторяет старую легенду (корабль идет по маршруту, по которому в Америку доставляли ирландских переселенцев), но корабль все никак не приплывает (никто, даже Интернет, не знает сроков его прибытия). Но еще важнее то, как Роберт воспринимает собственное ожидание, как он акцентирует фантастичность будущего события. «Мне была важна несбыточность, иллюзорность этого начинания. Чем-то идея походила на „роман“ с Моник, так же не имеющий ни выхода, ни разрешения <…> Корабль не стал моим ковчегом, моей национальной памятью и опорой. Он стал намеком на побег», – замечает герой. Обман вообще тотален – «в мире существовал надрыв, обман», поэтому «намека на побег» уже не хватает: необходимым становится настоящее бегство. Герои и бегут: сначала Роберт с Моник – от ее отца, затем Моник, похитившая детей Роберта и Наташи, потом он, преследуя ее, а потом, уже просто одержимый желанием скрыться, Роберт не возвращается после неудачного преследования домой, а снимает комнату в дешевой гостинице. «Мне казалось логичным, что я поступил сегодня не так, как должен был поступить: не вернулся к жене, а попал в притон и антисанитарию для того, чтобы сбить с толку судьбу и смерть. Бред лечится только бредом», – размышляет он.
На мотиве бегства же, как мы помним, строился и сюжет «Лолиты»: сначала бегство Гумберта с Долли, потом – за ней (в качестве еще одной параллели можно отметить то, что и Гумберт, и Уолли не были биологическими отцами преследуемых дочерей), – подразумевая в пределе и бегство от жизненной банальности (традиционные семейные идеалы, адюльтер и т. д.) и не меньшей банальности избитых литературных сюжетов (обыгрываемых в «Лолите» и «Правилах…»), актуализируемых как Набоковым, так и Месяцем для осуществления диалога с предшествующей традицией и тем самым для насыщения их новыми смыслами. Такое вот путешествие Марко Поло в поисках несуществующего…
8. Книжные полки в крови[*]*
Опубликовано в: НЛО. 2007. № 88.
[Закрыть]
(Об «Улыбке топора» Ю. Кисиной)[91]91
Юлия Кисина. Улыбка топора. Тверь: KOLONNA Publications, 2007. 192 с.
[Закрыть]
Юлия Кисина родилась в Киеве, училась в Москве во ВГИКе, ныне живет в Германии. Ее интересы в искусстве разнообразны: фотография (самой растиражированной, пожалуй, является серия фотографий девушек, у которых на головах в виде изящных причесок уложены куски сырого мяса[92]92
См. на персональном сайте художницы: http://www.kunsthalle-zoo.de/fotografie/feen/1julR.html.
[Закрыть]), перформансы (в ходе одного из них писателям предлагалось добровольно отсидеть в немецком полицейском участке в виде расплаты за свои книги – в акции, в частности, принял участие В. Сорокин) и литература. На русском у Кисиной выходило несколько книг, одна из которых – «Простые желания» (2001) – вошла в шорт-лист Премии Андрея Белого; кроме того, Кисина выпустила на немецком книгу сказок для детей, регулярно печатается в «Митином журнале» и других изданиях. В последние годы Кисина проводит перформансы в виде спиритических сеансов, «вызывая духов» и записывая потусторонние «откровения» ведущих художников модернизма, от Репина до Хуго Балля. Близкая к концептуалистским и авангардным кругам современного российского искусства (Сергей Летов даже посвятил Кисиной композицию «Юлия»), писательница получила соответствующую оценку в критике – с некоторым налетом пейоративности ее обозвали «Сорокиным в юбке»[93]93
«Вообще, если кто не знает, Юлия Кисина – это такой Сорокин в юбке, а ее последний роман „использует мотивы орнаментации – человеческие экскременты, кровь и слезы образуют в этом тексте узор, который герои читают как политическую шифровку“» (Булкина И. Журнальное чтиво: выпуск 90. Русский журнал. 2002. 15 июля. См.: http://old.russ.ru/krug/period/20020715_bulk.html).
[Закрыть]; кстати, апологетический отзыв этого главного «кошмастера» русской литературы приведен в конце рецензируемой книги.
Принимая во внимание близость Кисиной к концептуализму, имеет смысл рассматривать ее рассказы именно как опыт диалога с этой традицией и сознательного отступления от нее – тем более, что все тот же Сорокин, один из ведущих авторов указанной школы, в своих новых произведениях очевидным образом отошел от «концептуалистского эксперимента над словом и сюжетом» и «испытания словесного искусства „на разрыв“» (характеристики из рецензии на «Улыбку топора»[94]94
Мирошкин А. Смертельная доза искусства // Книжное обозрение. 2007. № 35. С. 6.
[Закрыть]).
Эксперименты над словом и сюжетом легко обнаружить уже в первом рассказе книги – «Сын аптекаря». Описание семейного завтрака – «…к половине одиннадцатого на столе, по заведенной привычке, всегда дымился кофе, сверкал сыр и замирало яйцо, снесенное моей матерью из огромной любви к отцу. Отец, подточив в наклоне плотную фигуру и раскинув фалды ласточкой позади спинки стула, важно усаживался, крякал и звякал ложечкой» – больше напоминает описание какой-нибудь картины, этакой смеси Пикассо, Филонова и Шагала. Абсурд имеет скорее тактильный, чем семантический, характер: на этой и следующей страницах отец расписывается носом, ловит своего сына «за морщину» и грозится его съесть. Соприкосновение с телом находит, пожалуй, максимальное воплощение в трансгрессивной реакции на тело другого, то есть в жестокости.
Тема насилия в книге Кисиной представлена настолько в стиле раннего Сорокина, что выглядит концептуалистским экспериментом не над окружающей действительностью, а над творчеством известного писателя. Так, после фразы отца, что он мог бы съесть сына на завтрак, – фраза эта напрямую отсылает к рассказу «Настя» из сборника «Пир», в котором родители на торжественном обеде с гостями съедают свою 16-летнюю дочь, – тот ведет сына в аптеку, где показывает на стенах головы своих приятелей, а в шкафу – куклу матери. По дороге из аптеки между героями происходит диалог: отец хотел бы высосать кровь у сына, тот же советует ему сделать надрез на своей руке и сосать кровь у самого себя. Это можно расценить как своеобразный оммаж то ли модной сейчас в России теме вампиров, то ли ее конкретной реализации – недавнему роману В. Пелевина «Empire V». А пелевинский рассказ «Проблема верволка в средней полосе» обыгрывается в рассказе «Три стрелы», где фигурируют волки-оборотни, ведьмы и ведьмаки.
Посмотрев на мертвую Офелию в реке, герои пытаются убить друг друга. Сыну везет больше – он оказывается расторопнее отца…
Таковы только «навскидку» замеченные мной сюжетные отсылки этого совсем небольшого рассказа; более внимательный читатель, вероятно, найдет тут еще больше аллюзий. Позволив себе не перечислять того, кого еще обыгрывает Кисина стилистически, замечу лишь, что в своих весьма разнообразных рассказах она очень искусно имитирует не только идиолекты, но и социолекты – не только слог и сюжетосложение определенных писателей, но и манеру речи мужчин и женщин разного социального и образовательного статуса. Интереснее проследить одну линию, проходящую через несколько рассказов книги, и ее смысл. Этот эстетический сюжет – внезапно возникающие в текстах Кисиной фразы, имитирующие стилистику Андрея Платонова.
«Был водяной звук» – эта «платоновообразная» фраза появляется уже в первом рассказе. «Пока он засыпал, мозг превращался в рельсы, и стучал, и двигался по комнате, и не находил себе места» – так говорится о некоем ночном звуке уже в другом рассказе. Текст же под названием «Левое будущее» целиком построен на платоновских темах. Группа радикальных художников-леваков описывает идеальное будущее: «Когда наступит коммунизм – никто на земле не будет работать. <…> Вместо людей будут работать роботы и разные другие машины. <…> Но это <заниматься любовью. – А.Ч.> мы будем делать не для того, чтобы продлить коммунистический род. Мы будем делать это только для наслаждения и любви. И любовь в нашем коммунистическом будущем будет главным событием нашей жизни. <…> Нам больше не надо будет питаться антидепрессантами, потому что производство серотонина у нас в крови достигнет наивысшей отметки. Мы не будем уставать от жизни, а старение будет медленным. <…> А когда я умру – пускай мое тело станет идеологическим фундаментом для будущей счастливой жизни». Выстраивая эту картину идеального будущего в духе раннего Платонова и «русских космистов» (чуть дальше в том же рассказе герой мечтает разбить на месте кладбищ сады, что отсылает к пьесе Платонова «Голос отца»[95]95
«Камень и железо в утиль, дерева на корчевку, могилы сровнять в ничто, а сверху потом парк устроят – карусели, фруктовая вода, на баянах заиграют, девки придут, и лодыри с ними – на отдых, – говорит рабочий, разбирающий украшения на могилах, уточняя, что на соседней пустой степи разбить парк культуры будет не то, – стало быть, что вот как раз так надобно, что именно тут. Там в степи неинтересно…» (Платонов А. Голос отца // Платонов А. Ноев ковчег: пьесы. М.: Вагриус, 2006. С. 214–215).
[Закрыть]), герой завещает, чтоб его кости были розданы его друзьям, хранились у них и тем самым доставляли им радость.
Несмотря на то что эта футуристическая картина написана с явной иронией (один из героев «Левого будущего» зарабатывает на жизнь, торгуя камнями и «коктейлями Молотова» на антиглобалистских демонстрациях), она важна: и раннекоммунистическое сознание, и теории «космистов», которые обыгрывает Кисина, имеют сугубо мифорелигиозную основу и апеллируют, в частности, к христианским утопиям.
Соглашусь с выводами, сделанными в книге Рене Жирара «Насилие и сакральное»: архаический мифологический опыт неотделим – какие бы идеалистические проекты ни провозглашались на его основе! – от памяти о жестокости. Дискурс насилия, представленный почти во всех рассказах Кисиной, достигает апогея в ее тексте «Плевали мы на ваших богов», где описывается посещение вполне вымышленной, надо полагать, экспозиции Музея современного искусства во Франкфурте-на-Майне. Многочисленные экспонаты этого музея, как уверяет рассказчик, предваряются плакатом со словами «На свой страх и риск» и представляют реальную угрозу для жизни экскурсантов: стрелы из старинных орудий вылетают в произвольных направлениях, в музее есть минное поле, стол, на котором рассыпаны различные порошки, среди которых есть и ядовитые, комната с голодными хищниками и так далее. Есть, соответственно, и жертвы. Кроме того, «в двух маленьких залах демонстрировали видео с китайскими традиционными пытками, снятыми еще в начале века какими-то западными киношпионами»[96]96
Схожие мотивы мы можем обнаружить в романе современного французского автора Э.-Э. Шмитта «Когда я был произведением искусства» – в обычном на первый взгляд музее экспонируются распятые, татуированные и т. п. люди. См.: Шмитт Э.-Э. Когда я был произведением искусства. Минск: Макбел, 2007. С. 90–96.
[Закрыть]. Выставлены в музее и сами орудия истязаний. Это дает основания вспомнить сентенцию из «Сада пыток» Октава Мирбо, благо отсылка к этому произведению очевидна: у Мирбо двое англичан наблюдают изощренные пытки и казни в Китае то ли конца XIX, то ли начала XX века. «Ибо убийство есть основание наших социальных учреждений и, следовательно, краеугольная необходимость нашей цивилизованной жизни. <…> Таким образом, вместо того чтобы пытаться уничтожить убийство, не более ли целесообразно культивировать его – культивировать разумно и настойчиво», – пишет Мирбо, явственно предвосхищая рассказ Кафки «В исправительной колонии»[97]97
Мирбо О. Сад пыток. Дневник горничной / Пер. с фр. не указан. М.: Издательский дом «ГЕЛЕОС», 2001. С. 7.
[Закрыть]. Кроме того, описанный Кисиной музей напоминает «Замок боли», описанный у Эрнста Юнгера: «Мимо меня проносятся двери, запертые на стальные засовы. Теперь я знаю: за каждой дверью, будь то глубоко в подвале или высоко в башенных комнатах, разыгрываются бесконечные муки пыток, вынести которые не способен ни один человек. Я попал в тайный Замок боли…»[98]98
Юнгер Э. Сердце искателя приключений. Фигуры и каприччо / Пер. с нем. А. Михайловского. М.: Ad Marginem, 2004. С. 33. Стоит обратить внимание на удивительное сходство этого воображаемого замка с замком садомазохистских испытаний, описанным в романе Полин Реаж «История О», а также реализацией темы тайного места, где практикуются самые изощренные пытки, в недавном «попсовом» триллере «Хостел» (2005, реж. Э. Рот, продюсер К. Тарантино). Тема музея, где членовредительские инсталляции становятся центром внимания, обыгрывается и в зарисовке «Некролог» К. Кобрина (Кобрин К. Пражские истории // Октябрь. 2010. № 10).
[Закрыть]
Одна из ведущих тем прозы Кисиной, скрытая под слоями иронии и интертекстуальных отсылок, – это взаимопроникновение и взаимная неотделимость жестокости и культурной памяти. Эта тема может быть представлена непосредственно, в виде подробно, фотографически четко (не забудем об этой стороне деятельности Кисиной) описанных картин: в одном рассказе героиня убивает книгами мумию, в другом – герой умирает на книгах, постепенно заливая их продуктами трупного гниения, в третьем – кровь расстрелянного персонажа забрызгивает книжные полки. Такое взаимопереплетение может быть представлено и аллегорически, в виде описаний музеев или выставок наподобие процитированного выше. Но в любом случае происходит отнюдь не эстетизация жестокости, которая была свойственна, например, венским акционистам 1960-х годов – при том, что венский акционизм упомянут в рассказах «Плевали…» и «Человек из железа» и вообще, судя по ее художественным работам, весьма близок Кисиной. Насилие, изображенное у Кисиной оригинально, а иногда и смешно, является метафорическим означающим, отсылающим к какому-то не вполне понятному вначале означаемому[99]99
О стоящей за этим литературной традиции см., например: Липовецкий М. Аллегория письма: «Случаи» Д. И. Хармса (1933–1939) // НЛО. 2003. № 63.
[Закрыть]. Так, в рассказе «Белая» ожившая мумия Аси Тургеневой, жены Андрея Белого, преследует героиню, целясь в нее лучом из пальца – наивный фильм ужасов тут же приходит на ум, что и подтверждает рассказчик буквально на следующей странице в духе «читатель ждет уж рифмы розы…»: «…я вытянула руку вперед, и мне в глаз вонзился зеленый луч. Я отскочила. Анна Алексеевна с откуда ни возьмись возникшей прытью стала бегать за мной по фойе. Я утроилась, как в триллере. <…> И тут я скользнула в библиотеку. Там были книги наших любимых отечественных писателей, но мне ничего не оставалось делать, как швырять их ей в башку. В ход пошли твердые коричневые тома Гоголя». Книги убивают мумию Тургеневой, которая в результате оказывается немецким биороботом, изготовленным во времена Великой Отечественной войны: обыгрываются не только традиционные мифологемы советского опыта (травматическое наследие войны, детская любовь к книгам), но и вторичная мифологизация этого опыта в романе Павла Пепперштейна и Сергея Ануфриева «Мифогенная любовь каст».
Персонаж рассказа «Валера был животное» – безработный алкоголик, который любил в жизни только три вещи – книги, водку и созерцание, зато прочел всего «Улисса» и почти всего «Человека без свойств» и умер буквально на своих книгах. В этом произведении деконструируется не только эстетически значимый еще относительно недавно образ интеллигентного маргинала и алкоголика (в духе романа Сергея Гандлевского «<нрзб>»), но и литературная эволюция этого образа: рассказ о Валере, которым герой «рамочного» повествования потчует своих многочисленных возлюбленных, под конец перестает впечатлять новых девиц. Тема «смертельной дозы искусства» из «Плевали…» перекликается с сюжетом рассказа «Жених»; вообще, надо заметить, все сколько-нибудь важные для автора темы – искусства, религии, скатологии – в книге Кисиной никогда не ограничиваются одним произведением: они связывают все рассказы, которые оказываются нанизаны на сквозные мотивы, как бусины на переплетенные нити. Так, в рассказе «Жених» героиня обнаруживает в музее диораму со сценой боя советских и фашистских солдат. «Глубокие окопы с фрагментами человеческих тел поражали своими деталями, своим жестоким натурализмом». Девушка не только находит среди солдат своего деда, но и влюбляется в манекен, изображающий солдата, чтоб потом умереть от немецкой автоматной очереди: вымысел был настолько реалистичен – пули были подвешены к потолку на леске «в полете», – что убил героиню. Как и в рассказе «Феррари», все описано слишком нарочито, чтобы воспринимать изображенное только как остранение темы искусства, которое правдоподобнее жизни: «…вхожу: просто жуть какая-то! Все в красной каше: все книги, весь пол! Меня тогда книги поразили. Полка книжная вся красная была»[100]100
Впрочем, выдрессированный Кисиной читатель и здесь может заподозрить цитату: «(кошмар весь череп наизнанку ковер манишка всё в крови)» (Л. Рубинштейн. «Чистая лирика»).
[Закрыть].
В этой сцене, кажется, наиболее ярко видна театрализация, которая, по Барту, необходима для обоснования нового языка: «На самом деле, чтобы досконально обосновать новый язык, необходима четвертая операция, операция театрализации. Что такое „театрализовать“? Это означает не декорировать представление, но обезграничить язык»[101]101
Барт Р. Предисловие // Барт Р. Сад, Фурье, Лойола / Пер. с фр. Б. Скуратова. М.: Праксис, 2007. С. 13.
[Закрыть]. В этом обезграничивании, как представляется, и состоит смысл «игры над словом», которую затевает Юлия Кисина – тонкий стилист, вполне способный выстраивать собственный и весьма своеобычный нарратив. Игра с сюжетом подчинена той же, не ясной на первый взгляд, цели: «…речь, очевидно, идет не о грубости и непристойности языка, но об испытании новой риторики. Сад теперь практикует то, что можно было бы назвать метонимическим насилием: в одной синтагме он объединяет гетерогенные фрагменты, принадлежащие к тем сферам языка, на которые, как правило, накладываются социально-моральные табу. Таковы, например, Церковь, блестящий стиль и порнография»[102]102
Барт Р. Сад I // Там же. С. 46–47.
[Закрыть]. Я намеренно продлил цитату (которую был смысл закончить после «новой риторики»), потому что в данном случае обыгрывается не, к примеру, церковь (а у Кисиной она тоже обыгрывается), а то, как она была бы обыграна в концептуалистской традиции. Выстраивая свой нарратив на обыгрывании игры, Юлия Кисина не столько создает новый жанр постконцептуализма, сколько прорывается – через деконструкцию деконструкции – к своему новому смелому стилю. Который еще даже в полной мере не присутствует в «Улыбке топора» – место расчищено, сам акт сноса старого дома (то есть деконструкция концептуализма) напоминал веселый и интересный хеппенинг, но от нового здания есть только «нулевой цикл». Ждем окончания строительства здания на месте Замка боли с его кровавыми выставками…







