Текст книги "Танцы со Зверем (СИ)"
Автор книги: Александр Быков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 24 страниц)
Глава 6. Первая встреча
Вспышка. Треск, дым. Что-то горит прямо на животе, а Санёк даже рукой пошевелить не может, чтобы скинуть с себя, потушить… Вода сверху. Дождь? Настоящий ливень. Мокрый насквозь он лежит пластом и не может пошевелиться, не говоря уж про то, чтобы встать. Струи дождя текут по лицу, рукам, по промокшей одежде, по всему насквозь уже мокрому телу. Одежда больше не горит, но что-то всё-таки жжет в верхней части живота. Ни встать, ни голову поднять никак не получается, словно это не родное тело, а какой-то бессмысленный, чужой и мёртвый мешок с костями… Неужели парализовало?!
Глаза всё-таки получается закрыть. С огромным усилием, словно он не веки смыкал, а толкал штангу. С усилием моргнул. Ещё раз… Во-от. Теперь получается моргать почти не напрягаясь. Хорошо. В распахнутые глаза больше не бьют тяжёлые капли дождя.
Почему он вообще валяется под дождём? Как тут оказался? Он же был у себя дома! Ну, розетка заискрила. Взял отвёртку, полез смотреть, что там. Рубильник в электрощитке, само собой, выключил… Но если Санёк его вырубил, то отчего из розетки так садануло током? Может, он какой-то не тот рычажок вниз опустил?.. Какая теперь разница? Теперь главное понять, где он находится и почему не может пошевелиться? Позвать бы на помощь, но губы толком не слушаются. Не то что закричать – даже шепотом что-то сказать не выходит.
А вот и солнышко! Ливень кончился. Где-то рядом птички чирикают… Шаги. Голоса:
– Эй, люди… Помогите… – Нет, не получается крикнуть. Только слабое сипение выходит из глотки.
Что это за оборванцы? На каком языке они говорят? Подняли. Волокут куда-то. Болтают на своем странном наречии не только между собой, но и обращаясь к нему. Он, типа, должен их понимать? А он ни черта не понимает. Это какие-то местные бомжи, или… Нет, в такой рванине даже бомжи нынче не ходят.
Что эта старуха так к Саньку прицепилась? Влюбилась что ли? За руку держит. Лопочет что-то ласковое. Внесли его в мазанку и положили прямо на земляной пол. Нет, всё-таки на что-то мягкое, но лежащее прямо на земле… Ну не может быть! Это же бред бредовый!.. Но почему тогда они все босые и такие чумазые? Словно Санёк вдруг опять на какой-то тру-реконский фестиваль попал, в лагерь, где загнавшиеся по полному отыгрышу и антуражу фанаты реконструируют бедняков из древней... Галлии? Болгарии?
Через голову стянули с него рубаху – оказалось, что это такая же серая холщовая туника, какие и на всех остальных. Только с прожженной по центру дырой. Старуха мажет Саньку ожог на животе чем-то вонючим, и всё бормочет, бормочет на странном своём языке. И улыбается. А у самой зубы во рту гнилые. Улыбается, и плачет при этом. Гладит его, обнимает, словно он ей не хрен с горы, а сын родной… А этот мужик что на него так уставился? Суёт Саньку ко рту кружку с чем-то тёплым. Санёк глотает. Сок? Вино?.. Ну, если вино, то совсем не крепкое. А из-за плеча старика малолетние девчонки пялятся испуганно… Девчонки тоже в дерюгах. Ни молний, ни пуговиц на одежде, даже у самой младшей… Отчего эти идиоты до сих пор скорую Саньку не вызвали?! Его ведь, кажется, парализовало! А если он сейчас сдохнет тут, у них на руках?.. Может, не тут никакой «скорой»? Может, это и в самом деле какая-то древняя древность?.. Но это невозможно. Так только в плохих фентезюшках бывает! А в жизни… Наверное, он просто бредит. Температура? Белая горячка? Ездил же на реконский фестиваль на днях. От души выпил там со старыми корешами. Молодёжи прочёл пару лекций про историю и про свои прежние подвиги. Даже мечом помахал немного, вспомнив молодость. Какую-то инфекцию там, наверное, подцепил, или палёным пойлом отравился. А теперь, после этих впечатлений, под температурой грезится всякое… Ничего. Скоро это пройдёт. Надо полежать, отдохнуть, хорошенько выспаться, и всё наладится. Санёк зажмурил глаза и постарался забылся сном. Снаружи, за стенами душной мазанки, в которую его притащили, гремел гром и, кажется, снова лил дождь.
***
Грохот, дребезг. Кажется, кто-то случайно пнул пустой котелок, и тот покатился по земле. Совсем рядом.
Жан, проснувшись, открыв глаза. Уставился вверх. Полог шатра чуть заметно колыхался под ветром. Снаружи пели протяжную, заунывную песню. На миг показалось, что на русском… Нет. На гетском языке. Какой уже раз ему снится тот, первый день в новом мире и в новом теле? Во сне он до сих пор надеялся, что закроет глаза, а проснётся уже у себя дома, но, проснувшись, каждый раз возвращался в эту, новую реальность. В этот всеми богами проклятый варварский мир, в котором завтра ему придётся снова выйти на бой, чтобы кого-то убить. Или умереть самому…
Умирать Санёк не хотел. Конечно, если бы знать наверняка, что, умерев тут, он очнётся там, в своём родном мире, в своём собственном теле. Тогда бы он, возможно, решился… Но вдруг обратной дороги нет? Вдруг потом не будет ничего? Или будет перерождение, вселение в место ещё более злое и дикое? Да, там, в прошлой жизни, он был уже почти стариком. Но без каких-то особенно тяжелых хронических болезней. С кое-как оплачиваемой работой преподавателя истории в универе, и с каким-никаким приработком из заказов от приятелей реконструкторов на разные средневековые поделки… Однако, если сравнивать ту, прошлую жизнь, с нынешней, то в бытовом плане там, на Земле, он жил лучше, чем здесь живёт любой местный король.
Честно говоря, пока он не встретил Лин, его жизнь здесь вообще не имела никакого смысла кроме элементарного выживания. Сообразить что здесь к чему, согреться, поесть, найти более-менее приемлемое занятие, собственными силами, наконец, обеспечить себе хоть какой-то скромный комфорт и достаток. Через три месяца мытарств он, вроде, неплохо устроился. У него появился свой, собственный угол, и свой кусок хлеба. Появилось понимание того, как работает местная жизнь. За что и как платить, кому кланяться, что как называется из окружающих предметов.
А начиналось всё с того, что первую неделю Санёк лежал, как парализованный, на полу в душной мазанке. Новое тело, в которое попал его разум, сперва не хотело слушаться. Подчинялось с сопротивлением, с трудом. Ему заново приходилось учиться двигать руками, вставать, ходить, говорить. Это жутко бесило. Бесила полная зависимость от этих оборванцев, которые упорно считали его своим сыном, заболевшим, но выжившим после того, как его ударила молния.
Ожог на животе, чуть ниже солнечного сплетения, похоже, и правда был от молнии. И тунику, выходит, молнией прожгло. На третий день своего пребывания в мазанке, когда у него впервые получилось сесть, облокотившись спиной на стену, он заглянул в кадку, которую ему принесли, чтобы умыться. Так он понял, почему эти старики считают его своим сыном, а эти чумазые девчонки – своим братом. Из кадки на него смотрело чужое лицо. Мальчишка лет шестнадцати, похожий на какого-то сирийца, турка или грека. И сходство этого лица с лицами окружавших его «родных» было совершенно очевидным.
Он долго не мог внутренне с этим смириться. Чувствовал себя кукушонком, которого сунули в чужое гнездо. Эти люди заботились о нём, делились с ним последним куском, буквально, ставили его на ноги, учили ходить, говорить, а он… Он был не их сыном. Как им об этом сказать? Как самому с этим смириться? Они, думая, что помогают ему оправиться после болезни, научили его своему языку и самым простым бытовым навыкам этого мира. А что он мог дать им взамен? «Обрадовать», что их настоящий сын исчез, а вместо него они возятся с совершенно чужим для них человеком, который вовсе не собирается всю оставшуюся жизнь горбатиться на их наследственном крестьянском наделе – небольшом винограднике, не собирается брать в жены соседскую крестьянскую девицу, с которой, оказывается, давно обручён, не собирается как все платить королю поземельный налог, выполнять отработки местному синору, и плодить, на радость деревенской родне, таких же как он смуглых и оборванных чертенят.
Конечно, Санёк был по-своему благодарен этим людям за то, что они выходили его. Порой он даже думал, что всё это – его немота и неподвижность первых дней – было к лучшему. Что бы он наговорил и наделал в новом мире, совершенно не зная и не понимая его? Вляпался бы в какую нибудь беду. Как иноязычный и неадекватно ведущий себя чужак без рода и племени он, наверняка, был бы бит, ограблен, обращён в рабы, а то и убит в первые же дни своего пребывания в новом мире… Теперь другое дело. Теперь он понимает, кому тут молятся, что говорят и какие движения совершают в каждый момент жизни. Его приняли как своего и научили всему, чему могли научить. Даже тому, чему он учиться вовсе не хотел. Через месяц после своего вселения в тело шестнадцатилетнего мальчишки Жануария Плуэнта, он на чистоту поговорил с Жаком – своим отцом, точнее, физическим отцом своего тела. Потом он ушел из «родной» деревни, чувствуя себя совершеннейшим подлецом, лишившим стариков единственной надежды на сына, на то, что их любимый Жан просто до сих пор болен на голову, но скоро поправится, и станет таким, как прежде. – Послушным сыном, надёжным работником, с детства освоившим все тонкости крестьянской жизни. Однако, не уйти он не мог. Не мог он навсегда замуровать себя в узком мирке патриархальной деревни потомственных виноградарей, в котором ему, как только он разобрался, как и чем они там живут, стало скучно и тошно.
Покидая свой первый дом он уже умел понимать, что ему говорят, и чего от него хотят окружающие. Научился как-то излагать на местном, меданском языке свои мысли. Хотя бы самые простые, связанные с едой, питьём, с обычными бытовыми желаниями и вещами. А других желаний и вещей вокруг не было. Даже за пределами родной деревни. Даже в поместье местного синора Регульда. Самым умным собеседником в округе оказался приходской священник, не умеющий читать, знающий наизусть всего три молитвы, и твердящий в основном о смирении, и о том, как побеждать в себе внутреннего Зверя. Появился и другой значимый собеседник, не столько умный, сколько лучше других информированный – Скрептис – управляющий в поместье Регульда. Жадный и упрямый, но в целом не злой старикан, умеющий читать, хотя бы по слогам, но читающий исключительно собственные записи о том сколько и к какому сроку кто должен ему заплатить деньгами или продуктами.
Должность счетовода и порученца при Скрептисе стала для Жана пределом карьерного роста. Он достиг её довольно быстро, просто потому, что Скрептису было лень мучиться и постоянно делить, умножать, складывать. А делать это ему приходилось регулярно, для отчёта перед хозяевами, и в целом для поддержания порядка в поместье. Третью доходов с этого Регульдова поместья владел его племянник, поэтому все доходы приходилось делить на три, чтобы вычленять в доходах третью часть для племянника и две третьих для самого Регульда. Попробуйте-ка делить всё на три, не зная современных школьных правил деления, и обходясь цифрами, похожими на римские, цифрами, в которых нет даже нуля. А Жан легко делил на три в уме любое число, и в целом обращался с числами с непостижимой для местных лёгкостью. Скрептис, узнав об этом его «таланте», с удовольствием свалил на него самую трудную часть работы управляющего – арифметические расчёты. Для Жана эта часть оказалась на удивление лёгкой.
В результате в Регульдовом поместье Жан стал одним из незаменимых работников. Помощником управляющего. Теперь он ел досыта и трудился не до упаду. Часто имел время на размышления и отдых, и, выполняя поручения шефа, имел возможность увидеть и на собственном опыте прочувствовать, как работает и какую прибыль даёт хозяйство самых разных крестьян в деревнях, плативших Регульду. Некоторые окрестные селянки даже стали считать его завидным женихом. Ещё бы – ведь он был в теле довольно смазливого, по местным меркам, парнишки. Невысокий и тщедушный, он, зато, заметно выделялся взрослым умом и рассудительностью на фоне местных деревенских парней.
А потом он встретил Лин, и всё изменилось. Жан закрыл глаза, заткнул пальцами уши, чтобы не слушать заунывной гетской песни, которую выли теперь хором несколько пьяных голосов, и стал вспоминать, как встретил свою любовь.
Дело было на исходе титара – последнего летнего месяца. Они остановились на вершине холма, примерно в часе езды от Регульдовой виллы. Погода была солнечная, но уже без удушающей, свойственной середине лета, влажной жары. Ветер нёс по небу редкие облачка. В придорожных кустах пели какие-то мелкие птахи. Внизу расстилался чудный вид: – поля с почти созревшей пшеницей, луга с пасущимися овцами и коровами, чернеющий вдали лес. Издали, сквозь хрустально чистый воздух красивыми и нарядными выглядели и убогие домишки ближайших деревень, и довольно корявые хозяйственные постройки господского поместья. Жан, проезжая по этой дороге, всегда останавливался на вершине холма, чтобы полюбоваться видом и дать роздых уставшим волам. В тот раз, как и обычно, он ездил вместе с двумя сопровождающими, в одну из деревень синора Регульда, чтобы забрать у крестьян причитающиеся выплаты натурой. Корзины с собранными лесными ягодами, с яблоками, с куриными яйцами, с вяленой рыбой, плетёные из ивовых прутьев клетки с живыми курами – всё это было погружено на большой воз, запряженный двумя волами. Погонщик волов и охранник стояли рядом с возом и судачили о чём-то своём, на удивление занудном, перекрикивая кудахтающих кур. Жан отошел от них подальше, чтобы расслышать пение птиц и вдохнуть полной грудью свежий воздух, без запахов рыбьей чешуи и куриного помёта.
Окрестный пейзаж был хорош, но привычен. А вот сзади, с запада, по дороге к ним приближалось что-то совершенно новое, редкое для этих мест. – На холм поднимался внушительных размеров обоз. – Три десятка запряженных волами телег, груженых какими-то сундуками, тюками и даже, кажется, мебелью. Кроме погонщиков и слуг, ехавших на этих же телегах, рядом ехало два десятка всадников с копьями. Некоторые из них – в железных шлемах и даже в кольчугах. Впереди всей этой, поднимающей клубы придорожной пыли, процессии, двигался чёрный портшез – крытые носилки, несомые четырьмя рослыми слугами.
Один из всадников, подгоняя лошадь, вырвался вперёд и, опережая обоз, въехал на вершину холма. Бока рыжей лошадки лоснились от пота. Всадник, кажется, тоже взмок от скачки галопом, а, возможно, и одет был слишком тепло для летнего дня. Капельки пота блестели на его разрумянившемся лице и… Это был не всадник, а юная всадница в одежде, подходящей, скорее, мальчишке. Жан понял это даже раньше, чем она откинула назад капюшон своего худа, обнажив вьющиеся волосы пшеничного цвета. Понял каким-то нутряным чутьём, которое трудно объяснить отдельными приметами. Не по-мужски красивыми были её чуть приоткрытые алые губы. Ноги, обтянутые высокими коричневыми сапожками, были удивительно грациозны. Бесформенная куртка, подпоясанная широким ремнём, почти полностью скрывала женскую фигуру, но этого «почти» оказалось достаточно для того, чтобы заметить и домыслить всё остальное. Она провела по лбу рукой, вытирая пот. Откинула назад волосы и посмотрела в даль. В лице её была мечта, живость, отпечаток ума и какая-то глубокая грусть, тоска, сжимавшая молодую, рвущуюся к радости душу. Девушка глядела на окрестные красоты так внимательно и жадно, как в день казни смотрит на мир приговорённый к смерти, как узник смотрит на небо в последний раз, прежде чем его бросят в тёмный подвал.
Откинутый назад капюшон упал ей на плечи. Русые волосы затрепетали под ветром. Сердце Жана упало под ноги прекрасной незнакомке, а его старая душа, словно сухой осенний листок, затрепетала под свежим ветром любви.
Он оказался тогда совсем рядом. Стоял, затаив дыхание и смотрел на неё во все глаза. А она, похоже, даже не заметила его. – Ещё один грязный селянин в некрашеной холщовой рубахе. Элемент окружающего пейзажа, не более примечательный, чем придорожный куст или пасущаяся на лугу корова.
Какие-то глубокие, важные мысли клубились в её голове и отражались на красивом, серьёзном и печальном лице. Это длилось всего пару минут. Потом ей в голову пришло что-то забавное. Она на миг улыбнулась, и Жан понял, что готов отдать жизнь за ещё одну такую улыбку.
– Лин! – окликнул девушку недовольный голос из поднявшегося на холм портшеза.
Девушка дёрнулась, виновато поджала губы и, развернув коня, подъехала к портшезу. Наклонилась к отдёрнутой в сторону занавеске на окне. Слов Жан не расслышал. Расслышал только тон. Таким мать распекает угваздавшуюся в грязи малолетнюю дочь, таким строгая хозяйка распекает нерадивых служанок.
Согласно покивав, Лин поехала рядом с портшезом. Обоз из поршеза, возов с грузом и конной стражи ни на миг не останавливаясь прошествовал дальше, а Жан ещё несколько минут, оцепенев, стоял, глядя вслед удаляющейся девушке, в тайне надеясь, что она хотя бы раз оглянется. Она так и не оглянулась. Вместо этого снова накинула свой капюшон, скрыв за серой тканью облако прекрасных светлых волос.
В этот момент Жан ещё не нашел веских причин, ещё не объяснил для себя, почему и зачем, но уже знал, что отправится за Лин куда угодно. Хоть на край света.
Как пояснил ему вечером Скрептис, сине-белый цвет дверцы портшеза был цветом флага Тагорского графа, а чёрный, траурный цвет портшеза означал, что в нём путешествует графиня Карин дэ Тагор, вдова почти год назад погибшего графа Рудегара. Видимо, это был обоз с вещами и слугами графини. Прежде был слух, что она уже месяц гостит у своего западного соседа – герцога Арно Гвиданского. Поговаривали, что овдовевший два года назад герцог был не равнодушен к Карин, что графиня в последние месяцы благосклонно принимала его знаки внимания, что её годовой траур по покойному мужу скоро закончится, и даже, что, возможно, в ближайшие месяцы Карин согласится выйти замуж за герцога Арно.
Жану в тот момент было наплевать на графиню Карин и её возможную свадьбу. Его интересовала Лин. Кто она? Служанка? Компаньонка? Младшая родственница графини? Скрептис этого не знал, а остальным на вилле до этого и подавно не было дела. Зато Скрептис знал, что графиня живёт в Тагоре, и, скорее всего, направляется сейчас именно туда. В графском замке Тагора Скрептис бывал. Правда, очень давно. В воспоминаниях Скрептиса это был, скорее, шикарный каменный дом, выстроенный в незапамятные меданске времена и напоминающий, одновременно, дворец и крепость. Стоял он посреди большого города, окружённого древними каменными стенами, а внутри был полон всяческих дорогих и полезных вещей. Там были не только кладовые с запасами еды и вина, не только сундуки, полные всякого добра, гобелены, резная мебель и шкафы с серебряными блюдами и кубками. Там была даже целая комната, заполненная книгами. Не только долговыми книгами и книгами со священным писанием, но и какими-то другими, редкими книгами с историями и картинкам о вещах совершенно небывалых. Вообще, в Тагоре, по словам Скрептиса, было полно ремесленных мастерских и всякого интересного люда. Единственной бедой Тагора было то, что хлеб там был дорог, а земля в округе не так плодородна, как вокруг Рудегаровой виллы, поэтому немногие могли позволить себе жить в Тагоре круглый год. Однако на зиму туда в прежние годы съезжалась вся знать тагорского графства, а иногда даже гости из более дальних краёв. Богатые господа держали там ради такого случая собственные дома, а господа победнее снимали жильё у тагорских горожан.
Выслушав все эти рассказы Скрептиса про Тагор, не лишенные, как стало ясно потом, бахвальства и откровенного привирания, Жан решился окончательно. Уже на следующий день, несмотря на протесты и даже угрозы Скрептиса, он покинул поместье, и направился в Тагор, неся всё своё нехитрое имущество в заплечном мешке. Конечно, в результате он не получил полагавшегося ему жалования за месяц титар. Но сколько было того жалования? Всё равно ведь Скрептис вычитал из него плату за жильё и еду, так что на руки Жан получал всего три со в месяц. Ради трёх со ждать ещё неделю, пока кончится титар, он просто не мог.
Жан лежал, и вспоминал Лин. То, как она мило хмурит брови, как лукаво склоняет голову набок. Он вспоминал, как пахнут её волосы, каковы на вкус её губы и… Да, сейчас он тоже готов ради неё на всё. Ну, почти на всё. И это хорошо. Ему, наконец, есть зачем жить в этом мире. Даже есть за что умирать. Мысли о Лин согревали его лучше, чем накинутый вместо одеяла шерстяной плащ, и ни вопли пьяных снаружи, ни вдруг прорезавшийся храп Лаэра внутри шатра уже не могли стереть с его губ счастливой улыбки.








