412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Борщаговский » Где поселится кузнец » Текст книги (страница 8)
Где поселится кузнец
  • Текст добавлен: 8 июля 2025, 17:31

Текст книги "Где поселится кузнец"


Автор книги: Александр Борщаговский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 33 страниц)

Я закончил набор, позвал Наполеона и сделал оттиск двух последних страниц, когда услышал у крыльца экипаж и нетерпеливый стук набалдашника в дверь. Сабуров!

Он был во всем бродуэйском, от Стюарта, и сунул монету Наполеону за то, что тот распахнул перед ним дверь в наше логово. Пришел с подарками, принес деликатесные хлебцы, пряные сухари, персики, размолотый кофе, колбасы, французское вино, а для Надин – вошедшее тогда в моду крашеное страусовое перо. Сабуров извинился, что позволяет себе сделать подарок благородной даме, но этот день особенный, перед рождеством, а для него – вдвойне особенный, он уезжает, и мы более никогда не увидимся.

Барин был в каждой черте Сабурова – в красивых, с поволокой черных глазах, в насмешливом оскале, в нависших бровях, цветом и шелковистостью в морского бобра, в холеных бакенбардах, где ни один волосок не смел выбиться из строя; в одежде, не знавшей случайностей, изъянов или ошибок против лучшей моды. Барин, но особого сорта, снедаемый беспокойством; что-то задушивший в себе смолоду и удушающий всякий день и всякую ночь, когда совесть, этот беспощадный ночной зверь, рвет когтями печень. Он хотел пить – и пил, не предлагая мне, знал, что напрасно; хотел есть и барабанил пальцами по столу, торопил ошалевшего Наполеона; хотел сидеть удобно и спросил кресло, – он был дорогой камень и требовал оправы.

– Дурно вы живете. – Сабуров повел рукой, обозначив печатню, ее грязные стены, ставни, изрезанные поколениями граверов, и меня в старых сапогах и сомнительном костюме. – И вы, и госпожа Турчина заслуживаете лучшего.

– Мы этого искали, господин Сабуров.

– Чего искали?! – возмутился он. – Нищеты?

– Жизни собственным трудом.

– Но зачем же искать труд за нищенскую плату?

– Мы сыты, – сказал я коротко, но он молчал, смотрел на меня с укором. – Надя вернется из Филадельфии с подлекарским дипломом, тоже найдет себе платное дело.

– И за этим вы покинули Россию! Ради обывательской жизни!

Он был в ударе, а в меня вселяли великое спокойствие раскиданные в типографском пасьянсе страницы, оттиски с блеском влажной краски.

– Ради гражданской жизни, – сказал я. – В республике.

– А вы ее пробовали на зуб? Не фальшивая ли она, ваша республика?

– Больная, но истинная.

– Но может, ее болезни таковы, что я предпочту мудрого монарха?

– Тут мы с вами и разойдемся, – возразил я спокойно.

– Какая, впрочем, чепуха! – воскликнул Сабуров. – Ведь и я выбрал Штаты, и не часто жалею об этом.

– Вы, кажется, уже гражданин республики?

Он гаерски взмахнул рукой: чему быть, того не миновать.

– А я только приготовляюсь, только еще иду к цели.

– Во что вы верите, Иван Васильевич? В печатный станок? В книгу? Ведь и в России можно было лить пот на этакого прохвоста! Нижинский одной вашей мысли не стоит, клока волос!

– Спасибо: хоть и не высока цена. Я сейчас на себя работаю, этого вот ни один квартальный у нас не допустит.

Я протянул Сабурову оттиск.

– Славно! Славно, – приговаривал он, вчитываясь. – Жаль только – вслед, в могилку, ему бы при жизни такое прочесть… Ах, подлец, я, мол, прощаю, но как бог простит?! А старик недурен: надо же придумать – козье племя! Это мы с вами – козье племя! – радовался он почему-то. Наполеон принес ужин, на столе появились жареная говядина и гордость нашего повара – яблочный пирог. Я стал мыть руки: Наполеон сливал мне из кувшина, а Сабурова снедало нетерпение. – Кем же это писано? – напрягал он память. – Не новыми же перьями из российского третьего сословия? Им такой французский язык и во сне не привидится.

– Вы правы. – Я сел за стол к Сабурову.

– Неужто Герцен? – любопытствовал Сабуров. – Не вы же?

– Надя Львова! Представьте, моя жена, да, да, Надежда Львова-Турчина. – Мне доставляло радость повторять это.

После восторгов Сабуров стал остывать, заметил, что это камень на истлевший гроб, а не кинжал в сердце тирана. Не слушал возражений, что литература занята не личностями, а идеями, жаловался, что в России если и прикончат тирана, то втихомолку, а мысль пресечена и невозможна, и служба не ценится.

Я показал и мои отпечатанные уже страницы с мыслями о республике; Сабуров хмыкал, – можно ли называть североамериканскую республику формой народного правления, а политику – сложной наукой? Она – шарлатанство, основанное на суевериях толпы.

– Этой забавы вам никто не запретит, – вернул он мне оттиски. – Стоит ли содержать цензоров, расходовать деньги, если и без цензоров вас никто не услышит. Посинейте от крика – не услышат. Мне знакомо это чувство, когда в уединении складываешь гневные слова, и кажется, ты слышишь их уже на устах человечества, а ему нет до тебя дела, хорошо, если свояченица прочтет. Все это – в небытие, в утопии несбыточные, а в жизни надобно дело делать. Думаете, я невежда, прожигатель жизни, да? Не начитан в литературе?

Я молчал. Ему и не нужны были мои слова: все это были фигуры речи, риторика.

– Читал! И старомодного Адама Смита, и Фурье, и Сен-Симона, и всякое русское, запретное; читал, размышлял, казнился, а чем больше размышлял, чем дольше жил, тем яснее видел, что у книг своя дорога, а у жизни – своя. И нет такой святой мысли, которую люди не повернули бы против других людей, как меч, не знающий пощады ни в длани монарха, ни в руках якобинцев. Из возвышенных мыслей вьют пеньку для петель к виселицам… Вот вам моя жизнь, без утайки: на Кавказе я ударил зверя, палача, который не щадил ни горцев, ни их жен, ни детей, ни русского солдата, – ударил, когда нельзя не ударить, иначе – себе пулю в лоб. Мы дрались, я надеялся умереть, но ранил его и был сброшен в солдаты. Хорошо, я не сломился, бежал, через Тифлис и Турцию, в австрийские владения, я был образован, мечтал о скромной участи гувернера. И вот место найдено, я в имении графа С. – не хочу называть его, еще жива его вдова, и память обо мне, я надеюсь, живет в ее пылком сыне. Я читаю подростку Руссо, Вольтера, новейших философов-немцев и однажды убеждаюсь, что и в домашнем гнезде все стоит на лжи: граф склоняет к сожительству падчерицу, а из меня задумал сделать машину для любовных занятий его отставленной супруги. И я снова бегу, бегу в Пруссию, меня хватают, открывают, что паспорт мой фальшивый, и решают выслать в Россию, на основании подписанной между Пруссией и Россией картели. Прусский король готов, как червя, раздавить человека, не сделавшего ему никакого зла! У меня были деньги, я подкупил начальника полиции: значит, и эта сила – гнила и мертва, и даже высокую картель, скрепленную двумя державами, можно перекупить за горсть золота! Я иду к заговорщикам, ищу их, предлагаю свою жизнь, если она понадобится, а меня жестоко избивают за шалость, за оплошность, которую извинит и священник. Я принимаю католичество, – помните нашу встречу в Филадельфии, – мечтаю о церковной кафедре, а из меня хотят сделать шпиона иезуитского ордена…

– Исключая Кавказ, вы сами искали себе беды, – заметил я, когда Сабуров встал и заходил между станков. – Как игрок.

– В чем вы нашли игру?

– Вы идете к заговорщикам, не разделяя их веры. Вы испугались служить ордену, а менять веру, как платье, не испугались. Вы искали службу, не сошлись в цене – и сразу латынь из головы вон. Вы слишком много сил тратите на то, чтобы жить беззаботно.

– Черт бы меня побрал, если вы не правы! – вздохнул он с облегчением, – С перебором сказали, по-русски, а верно. У меня к вам дело, на сей раз для вас, точно для вас дело. Вам известно, Иван Васильевич, что республика успешно распространяется на запад. За Техасом, за Красной рекой – нехоженые земли до самого океана. Но прежде цивилизации туда приходит пуля и штык. Вы знаете страшную судьбу индейцев, и все оттого, что служат там люди корыстные, отбросы человечества. А приди туда благородный офицер, отчего бы не сдружиться республике с добросердечными племенами? Я был подпоручик, вы – полковник, под вашим началом стоял корпус, здесь у вас будет край размером с Малороссию! Вы – закон, вы – суд, вы – справедливость, вы – владетельный князь и, вместо истребления, несете мир и разум.

– Ищете погон, а говорите о мире; пошлите миссионера.

– А если племена не покорятся? – поразился Сабуров. – Если они первыми пустят в ход оружие?

– Значит, убийство. За большие деньги многих надобно истребить, иначе платить не станут.

– А если вас позовут племена? – спросил Сабуров.

– Мне их дело ближе. Но разве у вас полномочия и от них?

– Нет! Но иной раз думал, мечтал: вот бы прийти к ним со скорострельным оружием, с пушками, ведь они, чего доброго, еще и потеснили бы республику торгашей. У них глаз, быстрота, ловкость – не хуже черкесов.

– А спорили, что не игрок! Нельзя делать подлое дело благородным образом. – Он хотел говорить, но теперь я остановил его движением руки. – Я прожил тридцать шесть лет, и две трети из них учился войне, командовал пушками, которые не всегда стреляли по казенным мишеням. С этим покончено, и, если вы кому-либо отрекомендуете меня полковником, я скажу, что это ложь.

Что-то заинтересовало Сабурова на полу, он нагнулся и поднял пятидесятицентовую банкноту.

– У вас деньги под ногами валяются, куда уж мне соблазнять вас жалованьем. – Лицо его вдруг изменилось, расширились глаза, он разгладил банкноту на ладони, спрятал ее в карман и приказал Наполеону уйти наверх.

Мы остались одни. Сабуров оглядел печатные станки и наборные кассы, будто видел все впервые.

– Вот не думал, не думал… – бормотал он. – Ах, славно!.. Что за художники! Что за рисковые головы! – Он вынул пятьдесят бумажных центов и показал мне их на ладони. – Видали? Ну-с, а теперь? – Сабуров накрыл банкноту ладонью, перевернул сложенные руки и снова открыл их. – Фокус?

На руке Сабурова слепо белел прямоугольник. Фальшивая банкнота, бумажка, обработанная с одной стороны.

– Пробный оттиск… – сказал он. – Я все дивлюсь, откуда у Нижинского деньги; заведение дрянное, ему бы подыхать, как церковной крысе, а он дома покупает, конюшня у него, женщины…

Я потянулся к банкноте, Сабуров дал мне подержаться, а всей бумажки не выпустил, дорожил ею. Фальшивая банкнота, преступная, бесстыдная, как живое, нагое существо, она притягивала взгляд и вызывала неловкость, смятение, будто совершилось убийство, и вот труп. А Сабуров рыскал по печатне, заглядывал в гнезда наборных касс, устремился к шкафу.

– Пластинка непременно здесь! Скажите, такое печатается с меди или с камня? Не смотрите зверем, знаю, что не повинны, вас в такое дело не возьмут! Однако с чего печатано?

– С медной пластинки. Камень груб.

– Я так и думал. – Серые в клетку брюки Сабурова замараны – он ползал на коленях, – замаралась и тесьма, которой обшиты полы сюртука. – Пластинку труднее найти, пластинка тонка, а ведь есть, непременно есть; такое удивительное сходство, только безумец уничтожит пластинку.

– Я тут живу, вся работа идет на моих глазах… – недоумевал я. – Нижинский в Бостоне, Белл и Балашов печатали рождество Христово в Вифлееме. Ну, а Наполеон…

Тут и Сабуров махнул рукой; черного и за меньшее убьют.

– В этой затее Нижинский: вот так, по маленькой, без риска, в праздничной кутерьме, когда и аккуратный немец не глядя сунет банкноту в кассу. Подумаешь, пятьдесят центов!

– Вы уже обвиняете, а что, как банкнота случайно здесь?

– Птица залетная! – рассмеялся Сабуров. – Ласточка? Или снегирь?! – Сабуров надел пальто, приготовился уходить, но вспомнил и о цели своего визита. – Как решаете, Иван Васильевич? Я о Западе; подумайте, я подожду.

– Об этом и думать нечего, – ответил я резко. – Я ни в Кортесы, ни в удельные князья не гожусь. Прощайте и будьте милостивы к индейцам.

И представьте, этот лицедей, фигляр на театре собственной судьбы, ответил серьезно и возвышенно:

– Я обещаю вам это! Клянусь!

Мы снова заперлись. Теперь мне мешала тревога, что всякий день на Перл-стрит, за деревянные ставни и дубовые на крюке двери, может прийти беда и скорый суд. Забраться в карман казны, обобрать лавочников, трактирщиков, содержателей притонов, посягнуть на главную святыню – доллар, пустив в оборот его карикатуру, это значило вызвать не знающую пощады ярость. Кто я для здешнего правосудия? Беглец, разорившийся фермер, скороспелый инженер, после короткого курса в Филадельфийском колледже? Нижинский – гражданин, и Балашов – гражданин, которого через два года позовут к избирательному ящику, только мы с Надей бесправные иммигранты, нас можно вернуть и в Кестль-Гарден.

Наполеон накладывал листы, к утру мы могли закончить печать и переплести часть тиража, не огорчаясь грубой, с изъянами печатью. Есть книги, которым и должно появляться на свет в рубище, книги – подкидыши и заговорщики, отверженные от рождения, не ждущие парчи или сафьяна. Мне казалось, что форма нашей книги нечаянно, сама собой вошла в таинственную гармонию с ее слогом и мыслью, – она могла родиться такою или не родиться вовсе.

Я не знал, как поступит Сабуров, кинется ли в Бостон, шантажировать Нижинского, требовать своей законной благородной доли, потревожит ли нынче ночью Джеймса Белла или найдет большую выгоду в сотрудничестве с полицией. Уехать бы, но куда? Филадельфийский колледж дал мне немного, но было там и новшество, единственное, что открывало надежду на инженерный труд, – расчеты железнодорожных мостов, насыпей и укладка пути. Республика живо вела дороги, врубалась в леса, возводила насыпи, клала шпалы, сшивала их рельсами, строила паровозы, а чего сама не успевала, везла из Европы.

Вдруг я вспомнил, что у Наполеона есть две новенькие банкноты, чистенькие, как совесть новорожденного Иисуса! – кажется, так сказал Белл?

– Наполеон! – крикнул я. – Покажи мне деньги, которые тебе дал мистер Белл! – Я потянулся к его карману. – Куда ты их девал?

Он закатил в испуге глаза, показывая на потолок.

– Скорее! – Я бросился к лестнице.

Мы вместе достигли каморки, Наполеон вынул из-под подушки деньги, я стал разглядывать их у окна. В облаках пробивалась луна, но света не хватало, и я помчался вниз.

Банкноты как банкноты: я смотрел их и так и этак, смотрел на свет, только что не нюхал; лучших пятидесятицентовых билетов я не видывал, если они фальшивы, то фальшивы и миллионы других банкнот. Я готов был обнять Наполеона: если бы Белл с Балашовым печатали фальшивые, они и расплатились бы с негром фальшивыми.

– Все хорошо, Наполеон, – сказал я.

– Если эти деньги вам нужны, мистер Турчин, возьмите их.

Он подозревал, что бумажки имеют для меня тайное значение.

– Оставь их у себя. – Я сунул банкноты в его нерешительную руку, но вдруг передумал. – Нет, я дам тебе взамен доллар.

Стояла глухая ночь. Надо бы дать обветриться и просохнуть последнему полулисту, чтобы на августейшем монархе, и на толпе военных поселенцев, и на старике, ввернувшем словцо о козьем дворянском племени, не размазать краску; надо бы, а нельзя, время торопило. Работа подвигалась, настроение исправилось, мы были как двое упорных ночных животных: одно – светлое, с голубыми глазами, другой – черное, более подходившее к ночи. И я не мог не заметить, как соразмерно большое черное существо, как красивы его движения, сколько доброй силы разлито в его членах.

– Отчего ты выбрал такое имя – Наполеон? – спросил я.

– Оно красивое, мистер Турчин. Был такой святой – Наполеон.

Произнося одно и то же имя, мы думали о разном.

– Какой он был веры?

– Бог один, – сказал негр после короткого раздумья. – Святых много, а бог один.

– Многие считают, что у них свой бог, и он выше других.

– Но это грех! – огорчился Наполеон. – Мы не язычники, мы христиане.

– Грех заставлять других верить в твоего бога.

– Если все поверят в Иисуса, грех исчезнет.

– Те, кто гнались за тобой с собаками, тоже молятся Христу. Твой бывший хозяин, разве он не христианин? Христианин, а хотел убить тебя.

Наполеон и над этим думал:

– Он грешит потому, что не верит в скорое пришествие Иисуса. Мы, негры, знаем, что наши дети увидят его, вот так, как я вижу вас, мистер Турчин. А те, о ком вы говорите, думают, что он придет через тысячу лет, а пока можно грешить. Мне их жаль, мистер Турчин.

Он и меня жалел; мы с Надей не творили ни молитвы, ни креста, как Балашов перед едой, не ходили в церковь и молитвенные дома. Негр опасался, что именно бог отнял у нас ферму в Лонг-Айленде. Ничто не стояло в глазах Наполеона так высоко, как земля. Жизнь была на мягкой под босой ступней земле; на земле родится человек, в землю он и уходит. «Ах, мистер Турчин, – вздыхал он, услышав о банкротстве на земле Роулэнда, – почему вы не позвали Наполеона? Он вспахал бы вашу землю и бросил бы в нее зерно». – «Я ведь не знал тебя», – утешил я его неповинную совесть. «Хорошие люди слышат друг друга, как и рыбы слышат друг друга в тихой воде». – «Ты уверен, что рыбы слышат?» – «Они божьи твари, за что бы Иисус наказывал их?! Раньше всего была земля, и только через много лет бог позволил нам жить на ней. И если за грехи он изгонит людей, земля останется»…

К ленчу книги были сшиты, обрезаны на ручной машине и сложены на столе. Пришло на почтамт письмо от Нади, опередив ее приезд на один день, – назавтра она возвращалась в Нью-Йорк. Я купил сдобный хлеб и сахар, истратив одну из банкнот; напрасными были мои ночные страхи. Миновала еще одна ночь. Подъезжая в кебе к Перл-стрит, я смеясь рассказывал Наде о рыскающем по печатне Сабурове и показал ей вторую банкноту.

Мы подъехали к дому, а там уже хозяйничала полиция. Нас поджидали: двое полицейских на крыльце, еще двое с комиссаром среди станков и наборных касс. «La Chólera» сброшена на пол, по ней ступали грязные сапоги. Взятый в наручники, избитый Наполеон встретил нас горестным взглядом; он не понимал, что случилось. Фальшивая банкнота нашлась в кармане моего пальто, не в кошельке, не вкупе с другими, святыми долларами, а отдельно, как воровской снаряд, как держат яд отдельно от хлеба.

Нас увезли: Наполеона в крытом полицейском возке, нам позволили ехать в том же кебе, что привез нас с вокзала; пришлось потесниться и дать место полицейскому.

В участке уже томились Белл с Балашовым, – Нижинский, схваченный в Бостоне с запасом фальшивых банкнот, был, как оказалось, отпущен под залог и искал себе адвоката. С Балашова сходил хмель. При аресте он сопротивлялся, и вид его был ужасен: одежда изодрана, лицо в кровоподтеках, один глаз вовсе не показывался из опухоли. Я хладнокровно ждал обвинения и тревожился больше о Наполеоне; до сих пор фальшивые бумаги Наполеона не открывались потому, что никто о них не спрашивал. Теперь из него выколотят правду, легкие ручные железа сменят на кандалы, а горло сожмут железным ошейником. Минуло больше года, как Верховный суд республики вынес приговор по делу беглого негра Дреда Скотта, объявив на всю страну, что негр, невольник, раб – такая же принадлежащая господину собственность, как тюки хлопка, буйволы, мешок маиса, мушкет, тележное колесо или кухонная утварь. А собственность подлежит возврату; если пренебречь этим правилом, в республику вступит хаос, бедный отнимет у богатого, рухнет фундамент справедливости. Новый закон, как меч, встал над всей республикой; хозяева ночлежек, кабатчики, рыцари притонов и задворков, лавочники и стряпчие, тысячи людей из зловонных гнойных городских ям Севера шарили несытым взглядом; охотник не рисковал ничем, а награда была высока.

Старался выйти под залог и Белл, но он не впервые имел дело с правосудием, а фальшивыми билетами от полиции не откупишься. Белл часто требовал в камеру комиссара, настаивал на малом залоге, – им владел страх, в глазах его было бегство, уходящая дорога, подножки вагонов, мелькание лошадиных ног, – он и дышал так, будто уже бежал. Когда Белл убедился, что под залог ему не выйти, он снова попросил полицейского, сказав, что имеет сделать важное заявление, и был уведен от нас с Балашовым. Скоро повели и нас, комиссар объявил, что Джеймс Белл сознался в пособничестве: по его словам, гравировал и печатал деньги я, я же принудил, шантажом и угрозами, к пособничеству Балашова и его и в последнюю минуту перед отъездом Нижинского в Бостон я сунул в чемодан хозяина пачку фальшивых банкнот. Негодяй обо всем условился с Нижинским; с помощью дорогого адвоката они освятят любую ложь. Такой поворот давал надежду и Балашову, Белл и ему протягивал руку.

Тихо стало в кабинете комиссара, и в этой тишине раздался удивленный голос Нади:

– Как вы это потерпите, Балашов? За что страдать невинному человеку… Бог с вами, но это ужасно…

Комиссар принял русскую речь Нади за воровской сговор, прикрикнул на нее, но для русского уха в кабинете все еще бился и замирал голос Нади. Балашов поднял на нее уцелевший глаз.

– Я открою правду, – сказал он.

Балашов был неукротим в пьянстве, но не меньше и в раскаянии. Когда оно входило в сердце, он мог дать судьям даже и те улики, которые прямо вели его на плаху. Надя давно сделалась его домашним судьей, красным углом его бесшабашного существования, Россией в образе женщины, поселенной рядом с ним волей провидения. Теперь эта женщина искала его помощи.

Белл стоял на своем, даже и тогда, когда полицейские, по указке Балашова, нашли в печатне, в тайнике, резанные Беллом пластинки трех банкнот разного достоинства, а в дровяном сарае Белла – сумку с фальшивыми деньгами. Остановить Балашова было невозможно: в очистительном порыве он погубил и Наполеона, объявив его беглым.

Когда комиссар отпускал меня с Надей на волю, не затрудняя себя извинениями, мы увидели через стекло несчастного Наполеона. В кандалах и железном ошейнике, его пинками гнали к телеге и бросили на грязные доски. Свет померк для нас, мы не испытали даже радости свободы.

На Перл-стрит хозяйничала Нижинская, скорбная, молчаливая ханжа, – прежде она не жаловала этот дом визитами. Нижинская жгла бумаги, в печи догорали последние экземпляры «La Chólera», корчились в пламени багровые, распадающиеся в пепел страницы. Даже и Надя не могла так полно ощутить потери, как я: я дал жизнь ее страницам, они уже были, жили, взывали к людям, уже они не набросок, не покушение, а дерзкий, грубый внешностью организм книги, и вдруг они обратились в прах.

Мы собрали пожитки и ушли из заведения Нижинского; хозяйка выгребала золу из печки и не удостоила нас прощанием. У нас оставались деньги на хлеб и на билеты до станции Маттун в штате Иллинойс; мой коллега по Филадельфийскому колледжу передал через Надю рекомендательное письмо в инженерный отдел Иллинойской Центральной железной дороги. Мы не сделали и десяти шагов по рождественской, солнечной Перл-стрит, как нас настиг великолепный кеб и из него выкатилось громкое приветствие Сабурова:

– Куда вы, господа? Пожалуйте ко мне!

Он, верно, сторожил, высматривал, как охотник дичь, и, заметив нас на крыльце, ткнул в плечо возницу: «Догоняй!» На нем – мундир лейтенанта, синее сукно молодило фигуру, армейское пальто брошено внакидку, небрежно, с претензией на романтический Кавказ.

– Иван Васильевич! – призывал он. – Соглашайтесь – и полковничий мундир за вами. – Он раздвинул шире полы шинели. – Эти прохвосты обидели меня, не дали следующего чина: я просил капитана, если нельзя майора.

– Вы бы сразу генерала требовали, – сказала Надя. – Здесь скромность не в цене.

Сабуров благодушно рассмеялся:

– Поехали, Турчанинов! Я гарантирую вам богатство!

– Убирайтесь прочь! – Я ударил ближнюю лошадь ладонью так, что прохожие обернулись.

Тогда я надеялся, что больше Сабурова не увижу,


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю