412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Борщаговский » Где поселится кузнец » Текст книги (страница 31)
Где поселится кузнец
  • Текст добавлен: 8 июля 2025, 17:31

Текст книги "Где поселится кузнец"


Автор книги: Александр Борщаговский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 31 (всего у книги 33 страниц)

Немногие понимали его вполне. Не знаю, о ком из сотен людей рассказывал вам Турчин; но уж верно, он не пропустил ни Томаса, ни генерала Гранта. Так вот, сотни, а то и тысячи людей, те, кто расположились между Томасом или черным Наполеоном, внизу этой человеческой пирамиды и до Линкольна наверху ее, даже и те, кто любил Турчина, не вполне понимали его.

Я говорю о друзьях. Но Турчин нашел в республике и врагов. Сонм врагов! Турчин никогда не говорил этого; но я верю, что он отправился в Америку и за врагами. Странно, разве Турчину недоставало бы их в России – и мне вместе с ним, – брось он им вызов? Однако и не странно, и не смешно, если вспомнить, что натурам, страстным до опрометчивости, по плечу только открытый бой, а в притворстве они не стоят и гроша.

Теперь перед нами возник новый враг, в сюртуке ксендза, но с тою же бляхою черного мятежа. Чего мы могли опасаться? Церковного проклятия? Происков епархии в Эшли? Но епархия не трогала Турчина, когда ксендзы бежали из Радома, а пан Теодор поселился здесь, получил от Турчина дом под плебанию и даровую землю, выписал из Миллуоки, из числа тамошних сестер Божьей матери св. Четок, юркую сестру Туту, – за что взыщет с нас епархия? И не так сильна в Штатах церковь, чтобы решать судьбы посторонних людей.

Мы ждали холостых залпов из костела и плебании из-за бревен, сделавшихся теперь крепостью врага. Как наивны мы были!

7

Ксендз не задевал Турчина в костеле, являя собой образ терпимости и миролюбия. Пан Теодор умел корчевать дубы; он принялся за дело с корней, подрубал их, рвал с подкопами, а то и грыз зубами, не жалея резцов.

Компания позвала Турчина в Чикаго. В присутствии Михальского, Хэнсом посоветовал генералу не мешать этнической однородности колонии и стал мягко корить генерала, что он, необдуманный филантроп, поселил в Радоме маттунских бедняков, дав им денег на покупку земли, а в Иллинойс Сентрал пошли разговоры о ростовщических процентах («люди завистливы, Турчин, они не верят в благородные побуждения…»). Он-то знает щедрость генерала и тревожится, не постигнет ли Турчина банкротство и нищета, – ведь генерал уже сделал заем в Чикаго. «Банкротства постигают денежных людей, мистер Хэнсом, – сказал Турчин. – Меня может постичь нужда, к этому я готов». – «Но вы взяли деньги под залог дома и земли в Радоме». – «Разве эта земля не моя собственность?» – «Вы не простой фермер, вы агент компании, ничто не должно делаться за ее спиной. Вы добиваетесь особых льгот для тех, кого знаете лично, это тоже бросает тень: нет ли за вашей протекцией скрытой выгоды?» – «Люди из Маттуна – бедняки, на пороге отчаяния…» – «Я помню эту семью, – сказал Хэнсом брезгливо. – Надо сторониться нищих, Турчин!» – «Мне кажется, вы хорошо отгородились от них, Хэнсом, а я предпочитаю переделывать нищих в счастливых граждан республики». – «Они к тому же протестанты». – «И вы протестант; это не мешает вам занимать кресло одного из директоров компании, где немало католиков». – «В городе для меня есть моя церковь, а им как: ездить в Эшли или в Нашвилл? Пусть лучше протестанты селятся с протестантами, а католики с католиками…»

На исходе сентября, в день святого Михаила-архангела, в Радом приехал новый железнодорожный агент. До сих пор эту должность исполнял Турчин, она давала необходимые нам средства – Турчину теперь редко удавалось продать землю, а Михальский получил денежную самостоятельность. А перед рождеством в Радоме обосновался нотариус; прежде он управлял страховой конторой Йозефа Крефты. Нотариус еще не показывался, а уже прибыло письмо из Иллинойс Сентрал, что ни одна купчая не будет законной без печати нотариуса и в течение зимы 1875–1876 годов все старые купчие должны быть подтверждены им же. Он объявился у нас сразу по приезде: молодой развязный фат, дельный и неглупый, с добродушным смешком и маленькими ладонями, которые он с усердием, в странной ажитации, тер одну об другую. Он заявил претензию на дружбу и откровенность, но дружбы не получил и сделался несносен.

В окнах пастората рано гасли огни и по-крестьянски рано там начинали день, – первой наружу выпархивала сестра Тута. От нее пошли по Радому недобрые слухи, они вредили нам в глазах здешних жителей. Узнав, что Турчин уехал, ко мне как-то пришла с сыном у груди Христина, жена Яна Ковальского. Она со слезами призналась, что о нас говорят дурно, но она не верит, что мы с генералом не муж и жена и за грехи наши бог покарал нас сиротством. «Не плачьте, – успокаивала я ее, – четверть века мы любим друг друга, это почти вся ваша жизнь на земле, а двадцать лет мы – муж и жена. Мы не признаем церкви, она и мертвых нас не получит». Ковальская не понимала: повенчание так славно, в жизни каждого из них не было лучшей минуты – ангелы витают над головой, горит храмовое серебро и злато, и лица вокруг веселые, добрые – что же тут плохого? «Пани Надин, венчание хорошо: я беру тебя, Христина, будешь моей венчанной женой, в радости и горе, в бедности и богатстве, в здоровье и болезнях, в молодости и старости…» – «Мы так и живем, Христина. Нас соединило чувство. Разве вас с Яном держит одно повенчание?» – «Мы хорошо живем, в согласии…» – смутилась она. «И в любви! Не бойтесь этого слова. Без любви мы были бы дикими зверями; да что звери, ведь и они по-своему любят, а человеческая любовь движет всем, и будущее – в ней, в ваших детях, рожденных в любви». Ковальская смотрела испуганно, и я пришла к ней на помощь: «Знаю, о чем вы хотите спросить. Природа не дала нам детей, а не бог. Я вышла замуж поздно: в тридцать лет. И тут же мы уехали из России, скитались без дома, потом четыре года в седле, и такие страшные смерти, что если тысячная доля их отразится в плоде, то и тогда его жизнь была бы несчастливой. Так и ушло материнство. – Все еще видя на ее лице недоумение, я продолжала: – Вот пан Теодор молодой, сильный человек, а окончит жизнь один, без жены, без детей. Вы скажете, бог позвал его на подвиг, в этом его награда. Но мир большой, в нем не одни церковные заботы. Мы стараемся все отдать людям, а себе взять малое, без чего нельзя жить. – Мне захотелось обнажить душу; должна же я была однажды сказать это другой женщине. – Я измучилась нерожденными детьми… Какое это страдание, когда болит тело и душа, когда все жаждет, требует рождения, хочет услышать его крик…» Не знаю, кто был несчастнее в эту минуту: я, запоздалой, уже отжившей болью, или добрая Христина Ковальская. Как завороженная, она приблизилась ко мне, протянула сына и тут же отняла, прижала к груди и снова неуверенно протянула, боясь обидеть меня и опасаясь отдать сына в грешные руки. Так она коснулась меня, и я обняла их обоих. «Но вы сказали: „вышла замуж“, – искала она выхода и надежды для меня. – Значит, вы перед законом муж и жена?» Я так и не смогла объяснить ей всего. Мало ли просвещенных людей по обе стороны Атлантика скорчат гримасу при словах «гражданский брак», будто в нос им ударило зловоние; чего же требовать от молодой матери, приученной сызмальства к непререкаемости костела и ксендза.

8

С приездом нотариуса Джошуа Форда я не оставляла Турчина одного: он слишком легко переходил от смеха к сжатым кулакам. В старых купчих открывались ничтожнейшие ошибки; не обнажив лесной земли, нельзя вполне увидеть ее пространство, малые овражки, спрятанные в лещине бугры, границы двух владений. Нотариус откладывал заподозренные бумаги в сторону; по левую руку – ошибки, якобы в убыток Иллинойс Сентрал, по правую – в ущерб фермеров. Чтобы вы знали, какую мизерную партию разыгрывал Джошуа Форд, скажу, что Турчина вызывали по трем делам ответчиком в мировой суд, – нашлось трое холодных нечестивцев! – и что же искали от человека, отдавшего колонистам тысячи? Вот позорные числа: 5 долларов 54 цента, 3 доллара 48 центов, а о третьих и сказать стыдно, как согласилось правосудие графства сзывать своих жрецов ради этих 75 центов! Если бы мы и захотели расплатиться по искам, не допуская до суда, Тадеуш Драм не позволил бы этого сделать; последовали суды, приговоры в пользу истцов, апелляции Турчина в окружной суд графства Вашингтон, и трижды новое наше поражение, и исполнительные листы на руках у обидчиков.

Покидая суд, Тадеуш Драм – он представлял в суде Турчина, – приглашал выигравших истцов к себе в лес для полного расчета, обещая деньги и еще кое-какие подарки, а если они сунутся к генералу, добавлял он, то там их встретит ружье самого Драма: за такое удовольствие он готов и на каторгу. Истцы струсили, а к нам пришел Джошуа Форд; в его портфеле лежали исполнительные листы, перекупленные у фермеров, ничтожный иск Иллинойс Сентрал к своему земельному агенту по погрешностям старых купчих и, увы, чикагский вексель Турчина, о котором говорил Хэнсом. Нотариусу вексель передал Йозеф Крефта: ростовщик перекупил и вексель и закладную у своего чикагского собрата. Срок векселя истекал в апреле, 300 заемных долларов угрожали нам разорением: потерей дома и земли.

Зима затянулась, снег падал скупо, не укрывая земли; мерзлая, она громко отзывалась шагу колонистов и копытам лошадей. Среди жестокой ясности этой зимы, под ветрами, которые свободнее прежнего гуляли по Радому, под багровым солнцем, в Турчина, как ни повернись, попадали отравленные стрелы. Совестливые люди, не зная, как вступиться за нас, реже стали ходить мимо нашего дома. Друзья приходили: Ян Ковальский с женой, оба плотника, братья Гаевские, Ян Новак, Михаил Витта. И они, отворяя калитку, всходя на наше крыльцо, озирались на окна плебании. Случалось, Турчина останавливал на улице или в лесу оробевший фермер; сняв шляпу или картуз, сбиваясь с тона, он показывал свои бумаги, допытывался, нет ли в них ошибки, показывал на какие-то места, обведенные пером нотариуса. В спину ударила «Католическая газета»; четверть века прошло с того дня, но мы так и не вырвали стрелу из живого тела, ядовитый наконечник остался у самого сердца. Газета сочувственно писала, что «генерал Турчин, так много сделавший для польской колонии, находится ныне в финансовом затруднении, но в банкротстве генерала нет ничего постыдного, никакого гешефта или нечистоты, а исключительно результат неосмотрительности и граничащей с мотовством щедрости пана Турчина». Газета даже звала помочь Турчину, предостерегая, однако, что судьба польского поселения требует хладнокровного вмешательства обеспеченных людей. «Пан Турчин всегда найдет себе в Радоме хлеб и пристанище», – заключала газета.

Михальский – свой человек в «Католической газете», но Турчин, после долгой, яростной немоты, сказал, что это не он, так упасть Михальский не мог. И правда, через день Михальский, минуя плебанию, примчался к нам, чтобы мы увидели его неповинные глаза. «Так вот каков он! Вот его рука!» – восклицал Михальский, не решаясь вслух назвать ксендза. Наши враги не раз прибегали к этому яду: соболезнуя, нападая на правительство за забвение заслуг генерала, они мимоходом сообщали, что Турчии бедствует и живет на средства благотворительности. Ничто так не разрывало мозга Турчина, как эта ложь; пусть запомнит каждый, коснувшийся нас, – была нужда и голод, выедающий все внутри, и минутное отчаяние, но всякий ломоть хлеба, даже корка его были заработаны трудом, а не вложены нам в руку.

Вы скажете, как мало значат стрелы трусов и конторских крючков для того, кто шел на картечь! Ошибка! Ошибка! Именно с ними благородный теряется; предполагая гордость и во враге, он не предвидит укуса, грязного плевка, он разом хочет порвать липкую паутину, и вот он уже засел крепче прежнего, грязью залеплены уши, глаза заплеваны харкающими тварями. Каково же было мне видеть его несчастливым, наблюдать, как доброта уходит из синих глаз. Были у меня и свои глаза, но счастье любви в том, что и глаза любимого – твои; ты в них и видишь жизнь, и если суждено лишиться глаз, то прежде ты отдаешь свои.

В эти месяцы Турчин пристрастился к скрипке. Карандаш рисовальщика и штихель гравера когда-то кормили нас. А этот дар – музыка – врачевал сердце; нам еще и в голову не приходило, что скрипка, выточенная три века назад мастером с берегов озера Сало, вскорости даст нам и хлеб. С весною окна дома открывались настежь до ночной темноты, и прохожие слышали нашу музыку; говорю – нашу, потому что я часто вторила ему на фортепьяно. Но случалось, он импровизировал, скрипка следовала за ним на Дон, в южные степи России, на паркеты Варшавы и Кракова, в Теннесси и Алабаму, в хижины черных, где негры, сойдясь, поют свои псалмы.

9

Однажды в апреле, когда смычок Турчина переходил от одного военного костра к другому, я заметила перед оградой силуэт неподвижного господина. Солнце садилось за его спиной: поджарый человек на тонких ногах, цилиндр в руке, в другой – саквояж делового янки. Он словно приготовился взлететь, правая нога отставлена, занятые руки приподняты. «Какой еще, грамотей явился по наши души!» – подумала я с досадой. Вечернее солнце скользнуло за крышу пакгауза, и я поняла, что смотрю на черного: голова в завитках, лицо в короткой бороде. Он легко опустился на колени, уронил на тропинку цилиндр и саквояж и сложил руки на груди.

Это оказался наш Авраам. Он был среди тех немногих, кого прокламация Линкольна подняла над бесправием и нищетой. Ум и начитанность открыли ему дорогу; помог Фредерик Дуглас и кружок белых в Бостоне. Аврааму нашли должность секретаря налогового агента.

Франтишек Гаевский поскакал в лес за Тадеушем. Давно не бывало такого веселья за нашим столом; трое ветеранов сидело за ним, – нет, четверо, позвольте и мне остаться в их компании, – двое русских, поляк и негр. Драм приглашал Авраама в Радом; но черный секретарь – по манерам первый джентльмен за столом – улыбался, открывая младенческой чистоты зубы, и качал головой, – он уже выбрал свой путь и живет не для одного себя. У него дело к нам: в саквояже лежала книга – сборник военных статей, изданный в Нью-Йорке и Бостоне к десятой годовщине военной победы и задержавшийся выходом. Тисненый переплет, превосходная бумага, гравюры и виньетки; несущиеся вскачь кавалеристы, высокие фургоны, опрокинутые орудия, штыковой бой, мятежные корабли, тонущие от бомб «Монитора»… «Здесь хороши одни картинки, – заметил Авраам, – они не лгут. Я вырежу их, а остальное мы сожжем…»

Солдаты еще не сняли мундиров, когда чикагский издатель Кларк напечатал первый том труда, составленного Т. М. Эдди – редактором газеты «Норс-Уэстерн Крисчен эдвокейт». Летом 1865 года название книги звучало, как гордое посвящение: «Очерк гражданской и военной истории штата в годы войны за сохранение Союза, а также история операций, в которых солдаты Иллинойса покрыли себя славой, рассказы об отличившихся офицерах, список славных погибших, передвижение санитарных и христианских служб, с портретами знаменитых людей, выгравированными на стали». В книге нашлось место и для 19-го Иллинойского полка, а резец гравера перенес на стальную пластинку и портрет Джона Бэзила Турчина в расстегнутом мундире бригадного генерала. Но Юг с каждым годом возвращался в руки тех, кто поднял мятеж и ушел от пули, О войне стали писать мало, словно отрезвев после резни, сделанной в пьяном чаду. «Тут есть и настоящие генералы, но есть и неудачники войны, – продолжал Авраам. – Что загубила военная тупость, теперь подкрашивают наемные перья. Впрочем, Бюэлл сам написал свою ложь…» Турчин уже набрел на страницы Бюэлла; всю катастрофу армии в Алабаме Бюэлл отдал двум офицерам – Турчину и Митчелу. Будто не было отмены приговора и президентского патента на звание бригадного генерала, а затем отрешения командующего, но был военный гений Дон Карлос Бюэлл, рожденный спасти Союз, а рядом с ним офицеры – погубители его дела. Авраам сказал, что есть люди, готовые поднять перчатку; нужны только некоторые бумаги и документы. А Турчин вскочил из-за стола, засмеялся, показывая на книгу, и заговорил весело:

– Неудачники войны! Хорошо сказано, Авраам, спасибо, что приехал и так славно сказал. – Он ласково трепал его по серым колечкам, заглядывал в карие глаза. – Нам бы еще Бингама сюда, доброго Бингама-Наполеона, он посоветовал бы, как обойтись с врагами по-христиански, чтобы ни один волос с их головы не упал. – Мы не знали, что он говорит не о далеком Бюэлле, а о завтрашних делах. – Вот, Надин, истинные наши друзья! – воскликнул он, показывая на Тадеуша и Авраама. – Братья в человечестве! – Он ударил кулаком о собственную ладонь. – А и враги живы! Вот вдруг и открылось, что живы, и там, – он показал на книгу, – и здесь! – палец его указывал за окно. – Живы, а мы им свои дома отдаем… Ты мне нужен, Авраам, и ты, Тадеуш; послезавтра мы идем на Миссионерский холм. Согласны в барабанщики? – закончил он загадочно.

Бюэлл вернул его на поле боя. Турчин вытащил ноги из болота купчих, векселей и закладных.

10

Колонисты, созванные Турчиным и ксендзом, явились к плебании. Прихожане вошли в залу, назначенную для собраний церковных братств, набились туда и люди другой веры, некоторые толпились на площади, стояли у открытых окон. У входа в пасторат остановились два джентльмена с листами бумаги в руках: Тадеуш и Авраам. Бумага разделена вертикальной чертой, и вверху каждой половины написаны имена Турчина и пана Теодора.

Оглядывая сидящих на скамьях людей, я ощутила, как велико их смятение. За Турчиным – сердце, родство лесных пионеров, на иных лицах это читается, на многих ли? Но и пан Теодор – первый ксендз, проживший с ними год, слуга божий, друг; он побывал на каждой ферме, подержал в руках всякую купчую.

Турчин поднял руку.

– Первым будет говорить пан Теодор; в этих стенах – первое слово пастырю. Сегодня вы попрощаетесь с одним из нас, а с кем – решите вы. У дверей стоит пан Тадеуш и один мой давний черный друг; каждый, уходя отсюда, поставит свое имя на бумаге: под паном Теодором, кто хочет его, или под моим именем – кто со мной. Если пану Теодору угодно, пусть бумаги возьмут не мои, а его друзья.

– У меня нет избранных, – смиренно сказал ксендз.

Ксендз уверенно ждал развязки; будь его воля, он молча отпустил бы прихожан, только бы поскорее убедиться, что люди с ним, со святою церковью. Но речь приготовлена, пан Теодор умел держать в голове мысль и слово, и расчетливый вопрос ловца, после которого он молча смотрел с кафедры на прихожан. В этот раз он говорил с особым искусством; глухой голос жаловался приходу, недоумевал, искал понимания. Ксендз спросил себя: хочет ли он, чтобы пан Турчин покинул Радом? – и, помолчав, ответил: нет, не хочет! Турчин горяч, бывает несправедлив, а слуга господа хочет, чтобы с этого веча все разошлись братьями и каждый подал вчерашнему врагу руку.

Ксендз располагал людей спокойной речью. Они посматривали на Турчина, не пойдет ли и он на мировую?

Пан Теодор скорбел о нашем безверии, но не винил генерала в изгнании прежних ксендзов; напротив, он помянул, что Турчин не мешал возведению костела и плебании. Но жизнь без исповеди – грех, как грешен и мирской брак без повенчания.

– Ты их любви не трогай! – крикнул Тадеуш. – Не то я тряхну твою постель.

Велико было для ксендза искушение выйти на бой с язычником, хранителем усадебной могилы, но он сдержался.

– В основании всего вера, – продолжал ксендз, – но сегодня прихожане сошлись и для того, чтобы решать мирские дела. Одно из них тесно стоит к вере, принадлежит ей, как тело душе, это национальное дело; другое – хлеб насущный, земля, дома, достаток. – И, не беря в руки списков, поглядывая в зал и выбирая одного за другим колонистов, ксендз напомнил, что земельный агент мало заботился о будущем земледельцев, интересы Иллинойс Сентрал для него стояли выше фермерской нужды. – Генерал – человек щедрый, – сказал ксендз, – никто не заподозрит, что доллары фермеров застряли за подкладкой его сюртука, но компания требовала службы, и Турчин служил. Пусть убыток случился и в пять, и даже в три доллара, и эти деньги доставались потом, кровью; пусть ошибки малые, из них может проистечь большое бедствие, – купчую без достаточного поручительства можно по суду признать недействительной, и поляк лишится земли. Мы не хотим верить в банкротство пана Турчина, – заметил ксендз. – Радом привык видеть его в бодрости, но уже и газеты пишут о просроченных векселях. – Ксендз переходил от фермы к ферме и всюду находил изъян, прореху, возможную ошибку. С упреком отозвался о ветеранах войны, которым земля досталась даровая, немереная, вот они и держатся лесными князьками.

– Они платили за землю кровью, – заметил Турчин.

– Тем, кто отдали кровь, земля не нужна: их взял к себе бог.

– Или дьявол! – крикнул нотариус; он был нетрезв. – Таких ребят охотно прибирает дьявол.

– Что хорошо ветерану с ружьем в руках, – продолжал пан Теодор, – то не годится мирному поляку. Ему нужна честная ограда, чтобы земля верно переходила от отца к сыну. Отчего же так случилось, – спрашивал ксендз, – что и достойный человек потерпел неудачу? – Он скорбно оглядывал зал, ждал от людей ответа, не дождался и ответил сам: – Оттого, что Турчину чуждо польское дело. – Началась лучшая часть речи ксендза. О Турчине он вспоминал вскользь, намеком, чтобы не забывалось, что генерал – русский, но Польшу он знает, жил в Польше, правда, в русских гарнизонах, с цесаревичем Александром. Эту нитку он продергивал неприметно, он ткал на глазах прихожан национальное знамя, и слезы наворачивались не у одного фермера. И, видя прихожан в плену своего слова, пан Теодор заговорил о польском гнезде в Америке, о будущем благодатном штате, который даст пример, если не миру, то целой стране.

Ни слова, ни шепота в зале, когда он закончил и молитвенно закрыл глаза.

Едва пан Теодор отступил от кафедры, ослепленный огнем им же зажженного солнца, как все взгляды направились на Турчина. Немногие смотрели на него с надеждой. Иные – хмуро, будто впервые разглядели нас. Ян Козелек, хотя и одним глазом, так и прожигал неподвижную фигуру генерала.

– Думал ли кто из вас, что держит меня в Радоме? – спросил Турчин без вызова, дорожа достигнутой ксендзом тишиной. – Здесь сошлись не искатели легкого хлеба; насилие выгнало вас за океан, нужда вытолкнула из Чикаго и Детройта. А что держит в Радоме меня? – Прихожане молчали; Турчин и был для них Радомом, они получили его прежде земли, прежде купчих, разве задумываешься, почему над твоей нивой это, а не другое небо? – Костел? Я не стоял в нем на коленях, я помог вам сложить его стены и отошел. Земля? Скоро вы возьмете третий урожай, а я своей земли и не пахал. Доходы держат? Они могли, могли быть, Йозеф Крефта сделал бы здесь, как говорят янки, большие деньги, а я нищий. Вот и ваш пастырь объявил сейчас: пан Турчин банкрот! Вы-то знаете, на что ушли мои деньги, а пробсту и знать не надо; пусть думает, что у вас всегда был белый хлеб и мясо к обеду.

Слушая его домашний разговор, прихожане надеялись, что и Турчин хочет мира.

– Зачем же я здесь? Кризис миновал, компания строит дороги, кладет вторые пути, вот где мои деньги. А я бросил Чикаго, я с вами, – зачем? Вам об этом думать нечего, если забыто все, о чем мы с вами говорили; а можно ли не думать мне, при такой упрямой башке! – Улыбнувшись, он чуть склонил голову. – Уезжая из Радома, я не протяну к вам руки кредитора; на вас долга нет, нет бумаг, нет расписок. А что же есть? Да вот, привиделось мне братство. Не отдельное польское братство, не костельное братство, а братство в человечестве: перед ним никакие деньги не имеют цены…

– А с нами говоришь по-польски! – крикнул Козелек. – Ты ловец душ!

– Хочу, чтоб услышали меня, оттого и говорю на вашем славном языке. Мой друг, Авраам, простит, что я говорю непонятно, он знает, что на любом языке я скажу правду. – И Турчин объяснил Аврааму: – Я говорю по-польски, это хороший язык для правды.

– Лгут не слова, а мысли, генерал! – весело отозвался Авраам.

– Вы привыкли, что Джон Турчин хлопочет о ваших делах, а пани Надин врачует недуги; так человек привыкает к деревьям, которые дают ему тень, но при первой нужде валит их топором. Да, я русский, а на взгляд вашего пастыря, плохой русский. Не оттого, что служил в армии Паскевича или приехал в Варшаву со штабом русского корпуса, а единственно потому, что я не русским делом занят. Наступи я на Польшу в шестьдесят третьем с армией, я и тогда был бы для пана Теодора хорошим русским, врагом, однако же русским, при своем деле, при своей крови. Только она чего-то и стоит в глазах ксендза. Ему подавай отдельное польское графство. А ну как и ирландцы возьмут себе отдельную землю, их ведь миллионы; и немцы тоже; и что же, в республике, которая приняла нас, уже нет Америки, а одни лоскутья, гордые воеводства с честолюбцами на троне! Сегодня ксендз и Джошуа Форд нашли погрешности в наших купчих, а завтра они отыщут ошибку и в государственных границах. И тут не до мирового судьи, пушки рассудят: война! резня! Нет, я в этот рай не хочу.

– И я говорю – нет! – воскликнул Тадеуш. – Нет, лукавый пастырь!

В этот день ксендз показал свою силу; уверенный, что владеет сердцами прихожан, он смотрел на Драма с прощающей печалью.

– Пахарь, скажет вам пан Теодор, перед тем как бросить зерно в землю, отсеет не только плевелы. Отбери и хилое зерно, и чужое, не этой земли и не этого солнца семя, если хочешь хорошего урожая. И для зерна эти слова – истина. Но перелагать такие истины на людей – кощунство. Помните, я спросил у вас о ростовщике Крефте: хотите ли вы его? Вы сказали – он меняла, барышник, таких Иисус изгнал из храма. И я радовался, не оттого, что вы отвергли поляка; вы прогнали нечистоту. А чего хочет ваш ксендз, вы слышали; он говорил сегодня хорошо, вам теперь и выбрать одного из нас нетрудно. Только вот еще что: в этот год мне задавали много вопросов; по каждой купчей. Спрашивал ксендз, а больше нотариус, и я отвечал на все вопросы. Ведь правда, пан Теодор?

– Истинно так.

– И вы подтверждаете, Джошуа Форд?

– У вас – душа нараспашку, сюртук расстегнут и галстук набок, – развеселился нотариус.

– Турчина прозвали диким казаком, а он смиренно отвечал на вопросы. Пусть же и пан Теодор, взяв в судьи бога, ответит на три вопроса.

– Я готов, пан Турчин!

– «Католическая газета» далеко, в вашем Детройте, пан Теодор: кто сообщил им о моем банкротстве?

– Если я и молился о вашем благополучии, не могли же меня услышать в Детройте.

– Скажите правду, пан Теодор; правда облегчает душу.

Ксендз гордо сомкнул губы, отстраняясь от разговора.

– Я еще не банкрот, – сказал Турчин. – Правда, я просил отсрочить вексель, но и первый срок наступит через три дня.

– Пан Гирык! – голос Михальского дрожал. – Когда я уезжал в Детройт, вы передали со мной письма пробсту в костел св. Войцеха и ксендзу Винценту Барчинскому. Может, в тревоге за Радом вы написали им что-нибудь?

– Душа пастыря всегда в страхе за прихожан, – уклонился Гирык. – Детройтские ксендзы не понесут писем в газету. Я ручаюсь за них.

– Бог – порука пану Теодору, а он – детройтским попам! – весело заключил Турчин. – А кто передал мой вексель Джошуа Форду?

Ксендз обиделся, и многие в зале считали, что лучше бы задать этот вопрос нотариусу.

– Пан Теодор не знает, – сказал Турчин. – Жаль! А вы, почтенный Джошуа Форд?

– Еще бы мне не знать! Я посмотрю, как вы заиграете на своей скрипочке через три дня.

– Вот достойный человек, – поощрял его Турчин. – Кто вам передал вексель?

– Йозеф Крефта!

– Я ведь не у него брал взаймы.

– И этот человек совершил две сотни купчих! – поразился нотариус. – По-вашему, тот, кто ссудил вас деньгами, не может продать вексель? Это что же, у вас в России такие порядки?

– И у нас ростовщики – христопродавцы! – успокоил его Турчин. – И у нас векселя по рукам ходят. На том мир стоит.

– Вот Крефта и купил вексель. За кого Крефта возьмется, того он живым не выпустит.

У прихожан отлегло от сердца: ксендз остался в стороне.

– А теперь последнее, пан Теодор. Сколько акров земли вы купили у Крефты для себя? И почему не скажете людям: скоро и я пойду за плугом вместе с вами.

Земля, земля! Простая материя жизни, она более всего занимала умы фермеров. Они хотели знать, кто новый поселенец, сколько он купил земли и нет ли здесь опасности для них?

– Церковь не запрещает нам владеть землей.

– Но зачем тайком, пан Теодор?

– Я не успел оказать о покупке: прошло немного времени.

– Земля куплена в ноябре прошлого года.

Взгляды прихожан перебегали с одного на другого; слова Турчина ложились на чашу правды, пригибали ее книзу.

– Неужели и клочок земли можно поставить в упрек пастырю! – Выдержка покидала ксендза.

Турчин рассмеялся с душевным отдохновением. О покупке он узнал стороной, от чертежника, который снимал копию землемерной карты.

– Отныне ваш пробст первый шляхтич в Радоме – четыреста двадцать акров земли! Вот и берите одного из нас голыми руками: тут я, банкрот, а тут пан Теодор, и не один, а с Крефтой, с нотариусом, компания славная, они со всяким гешефтом управятся.

– Бисмарк! – послышался громовой голос Дудзика.

Это было едва ли не самое большое ругательство среди познанских и особенно силезских поляков. Мы смотрели, как прихожане двинулись к дверям, показав спину и ксендзу и Турчину, отворачиваясь от нечистоты, в которую их ввергли.

11

И город Солнца не встал на месте лесных порубок. Когда отцы францисканцы, Леон Брандыс и Дезидериус Лисс, привезли в Радом церковные колокола, они в три тона славили не коммуну, не общежитие справедливости, а разбитые телегами деревенские улицы, паровую мельницу Крефты, новую кирпичную плебанию, дубовые ставни на окнах и карточные – столы в заведении Миндака.

Ксендз не собрал и трети подписей. Прихожане склонились к Турчину; на обоих листах под его именем потянулись столбцы имен. Ксендз пробрался на крыльцо, к Аврааму и Тадеушу, устрашая прихожан суровым взглядом. Убедившись, что приход склонился к генералу, ксендз закричал об измене вере, о слепых кротах, которых судьба напрасно вывела на свет божий, и о том, что радомцы – развращенная чернь, готовая побить камнями своего пророка. «Hejže на Soplice! Hejže на Soplice!» – выкликал он в ярости, вспоминая преданного толпой шляхтича из поэмы Мицкевича. Пан Теодор покинул Радом и лоно польской церкви. Матильда увезла его в штат Висконсин, в поселок с немецким именем Берлин, а в конце лета они вернулись в нашу округу, на свою ферму, в 14 милях к северо-востоку от Радома. Здесь он жил в дружбе с немецкими католиками. Честолюбие снедало его, болезнь валила с ног; осенью 1878 года он умер, не дожив до 42 лет. Матильда не отдала его тела попам из Эшли, в ней проснулась упрямая жена капрала прусской армии. Она положила пана Теодора в дубовый гроб, на телеге привезла его в наш костел и похоронила на радомском кладбище. Ксендзом в Радоме был тогда ее соплеменник, немец, плохо говоривший по-польски, отец-францисканец Марек Танел; он и положил начало господству ордена францисканцев в нашем приходе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю