Текст книги "Где поселится кузнец"
Автор книги: Александр Борщаговский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 33 страниц)
Она прыгала с седла на землю, стояла в грубых башмаках, в длинной юбке из светло-синего армейского сукна, сшитой негритянкой из Пальмиры, в подрубленном до бедер кафтане и поярковой шляпе, которой не хватало, чтобы спрятать русые волосы. У ног тяжелая лекарская сумка, портфель в руке и щегольской пистолет у пояса, оружие, добытое для мадам кем-то из волонтеров под Эмерсоном. Миссурийское солнце достигло и ее лица; смуглая, похудевшая, а оттого и большеглазая, и юная, она стояла передо мной молча, пока я выслушивал офицеров, экзаменуя меня взглядом: как я жил без нее? В затененных шляпой глазах, серых, но и вобравших зеленоватые тени миссурийского леса, была нежность, строгость и взыск и принадлежность другой жизни, где стоны и боль, раны и долгий хрип умирающих. Чего же больше во взгляде, что возьмет верх? Я никогда не знал этого и робел, сердце мое стучало громче, но случалось, что дело долго держало меня вдали от Нади, и только среди ночи я входил в палатку. Иногда она засыпала, не сняв одежды, только расшнуровав ботинки на припухлых щиколотках, и я мог без конца стоять над ней, смотреть на смуглое лицо, по которому бежали тени, когда вздрагивало пламя лампы или мелкие бабочки касались крылами стекла.
– Помнишь жену Говарда? – спросила она однажды, когда темнота закрыла наши лица. – Черноволосая, с сыном на плече?
– Индианская мадонна с младенцем. Элизабет.
– Если бы не война, я бы родила тебе сына.
Я сжал ее руку жестом благодарности, но и жестом успокоительного обмана; ведь я знал, что у нас не будет детей.
– Прежде я не верила… А здесь поверила.
Значит, и в этом мы едины: и к ней вернулось ощущение молодости. Будто она в той поре, когда еще ловко впервые появиться на люди с пятнами на лице, в платье, поднятом на животе новой, назревающей жизнью.
И она, исхудавшая, изнуренная седлом, почувствовала крепость своего тела и ту полноту жизни, которая побуждает щедро отдавать, дарить от себя все, что в силах человеческих.
И Барни, денщика, я потерял из-за Надин. Это случилось позднее, в Сент-Луисе, при ночной встрече с судовладельцем Шиблом, но я расскажу здесь, к слову. Барни не избежал общей участи; он дорожил взглядом Надин, ее добрым словом. Но волонтеры смотрели на нее издалека, а Барни всякий день: спроси любое – и она ответит. Барни и донимал ее расспросами, волонтеры только и слышали воркование ирландца. Это их слово – воркование; я узнал о нем поздно, потеряв денщика. Все мои рыцари в солдатских мундирах, в цилиндрах и кепи, в фетровых и поярковых шляпах, в дырявых сапогах были равны перед господом и мадам, и только я, доктор Блейк, денщик и раненые страдальцы были к ней ближе. Всем это прощалось, только не денщику. Они мстили ему, окрестив воркующим голубем, льстецом, лисой, женским угодником, пронырой, горничной и даже, зачем-то, – евнухом.
Мы готовились к погрузке на «Дженни Деннис» в Сент-Луисе, Надин о чем-то попросила Барни, но он бросился ко мне и заносчиво сказал, что хочет получать приказания от полковника, а не от его жены.
– Разве госпожа Турчин злоупотребляет своим положением?
– Но… я хотел бы получать приказания от полкового!
– Что с тобой стряслось? Ты трезв?
На людной пристани не укрыться от посторонних ушей, и Барни понесло: ради красного словца он готов и на виселицу.
– Я не хочу, чтобы мной помыкала женщина!
– Госпожа Турчина, – отрезал я, – могла бы командовать целым полком таких, как вы. Ступайте в прежнюю вашу роту!
Как он был несчастен в душе, этот минутный победитель.
Я наблюдал перемены в людях: изменился даже капеллан, он не раз выказывал храбрость, заставив примолкнуть тех, кто, бывало, забавляясь, прикалывал ему на спину бумажные листки или клочки изодранных конвертов. Не менялся он в одном – был ревностным законником и охранителем чужой собственности. Как-то в начале августа, под Бердс-Пойнт, Огастес Конэнт догнал меня на лошади и потребовал повернуть, жалуясь, что солдаты разоряют картофельное поле.
– Отчего же вы сами не подействовали на солдат?
– Когда в полку анархия, слово пастыря теряет цену.
– Под вами не полковая лошадь, – заметил я вдруг.
– Я одолжил ее у хозяина фермы, иначе мне не догнать вас.
Капеллан назвал имя хозяина, в прошлом он прославился жестокостью в подавлении аболиционистов Канзаса, но с начала этой войны держался осторожно.
– Я бы не сел в седло этого прохвоста, – упрекнул я капеллана. – Оно бы мне задницу жгло.
– От гордыни, мистер Турчин, – спокойно ответил Конэнт. – Хорошее седло, нашим бы ребятам такие!
– Где уж им такие седла и наборные уздечки, когда им картофеля жалеют.
За рощей зеленело ухоженное поле, не опутанное повиликой, с крепкой порослью ботвы. Фермер дожидался нас с кучкой своих работников-негров.
– Можно было бы купить для солдат картофель, – возразил мне капеллан. – Роты имеют кормовые деньги, неужели их присваивают офицеры? Трудно поверить.
– Трудно, говорите! А по мне, просто невозможно.
Мы приблизились так, что хозяин слышал нас; Конэнту этого и надо было.
– Тогда пусть закупают зерно, и картофель, и живность.
– Разве вы не знаете, мистер Конэнт, что эти прохвосты отказываются нам продавать?! – Теперь я придержал лошадь, пусть слышат. – Нам отвечают: рано, картофель не набрал вес. А найдем прошлогодний, в погребе, скажут, у самих его в обрез, свиньям не хватает… Ребята! – крикнул я, будто накрыл волонтеров на шалости. – Что вы тут делаете! – Добрая половина роты Раффена трудилась в поте лица. В ход пошли армейские лопаты, ножи, штыки, а более всего быстрые руки, выбиравшие крупные клубни. – Разве вы не знаете, что фуражировка запрещена? – Я помахивал шляпой, подавая сигнал всем. – Здешний хозяин, не щадя рабов, засеял поле, а вы пришли на готовое. Где ваш ротный?
– Молится за нас богу!
Это ответил Уильям Крисчен, худой, высокий, с большими зубами англосакса. Фермер стоял сзади, я надеялся, что, помахивая хвостом, моя лошадь освежает ему воздух, но смотреть на него не хотел.
– Фуражировка запрещена, – сказал я Крисчену и тем, кто стоял поближе. – Если вы не прекратите рыть картофель, я ровно через два часа выставлю стражу на этом поле. Через два часа! – повторил я и хлестнул лошадь, срываясь с места в галоп. Немного отъехав, я убедился, что чикагские зуавы поняли меня: синие спины в ремнях снова согнуты; им и часа хватит нарыть картофеля.
Глава восемнадцатая
С берегов Фэбиуса Томас вернулся в Пальмиру не таким порывистым, как прежде, теперь это был с головы до ног солдат и товарищ, лучше которого не пожелаешь себе в беде. «Я справлюсь с этим ружьем, – сказал Томас, когда я вручил ему винчестер убитого мятежника, – вы не пожалеете, что отдали его мне. И простите, мистер Турчин, что я не принял его тогда, у Фэбиуса…» Я пожал ему руку. «Хорошо ли, что я называю вас мистер Турчин?» – «Так говорят многие, а мы с тобой давние друзья». – «Пришло письмо из Маттуна, от матушки». – «Какие же у них новости?» – «О! Мистер Турчин, – оживился Томас, видя мой интерес, – я думал, что все на фронте; ничуть не бывало. Открылся пивной зал, рядом с аптекой, на пустыре. Вторую мельницу поставили, строят дома… Вы не сожалеете, что не взяли в полк редактора Доусона?» – «Каждый должен заниматься своим делом, – твердо сказал я. – Дай ему твой винчестер, и он перестреляет половину фермеров Миссури». – «Зачем же мы воюем, мистер Турчин, если негры остаются при прежних хозяевах, даже таких, как Фицджеральд Скрипс?» – «По мне, и неграм надо дать ружья; так оно когда-нибудь и случится». – «Неграм Скрипса это не поможет; их сам господь не сумеет определить в роты…»
Да, черные рабы Скрипса мертвы, не исключая и двух послушных гигантов, которые стояли у его стремян с господским ружьем и железным вензелем в руках. Сын Скрипса явился с бандой в родительское гнездо, сжег ферму соседа-аболициониста, обруганного Скрипсом хорьком, истребил семью фермера, а открыв, что и негры отца решились бежать, убил их и ускакал вместе с седым стариком в армию родственного им генерала Пиллоу. Военная судьба снова привела нас на ферму, где бригадный генерал Поуп обещал Скрипсу вернуть его клейменых лошадей; во дворе и на току лежали почерневшие трупы: от солнца почернели и белые, – и ничто не закрывало глазу горизонта – все сгорело.
Двое низкорослых мальчиков из роты Пресли Гатри – Джеймс Фентон, по прозвищу «Пони», и Джордж Джонстон, ротный запевала, которого волонтеры прятали внутрь строя, чтобы жители Пальмиры или Ганнибала ломали голову, откуда среди молчащих солдат раздается голос флейты, – даже и эти двое превратились из розовых птенцов в солдат. Когда Фентон только появился в волонтерском депо Чикаго, ротный Пресли Гатри посмотрел на него свысока: «Поищи-ка депо, где набирают роту пони, у меня вон какие рослые лошади». – «Сэр! – сказал Фентон, родившийся в Англии на берегу озера Уиндермир, у шотландской границы. – Бог для того и создал пони, чтобы ломовые лошади увидели, как много ума может поместиться в малом теле!» – «Сколько тебе лет, малютка?» – «Восемнадцать». – «Ну что же, рискну. Если ты еще и хитрый католик, то я не раз пожалею, что взял тебя». Фентон спокойно ответил: «Я принадлежу к англиканской церкви, сэр. Но будь я и католик, как моя мачеха, вам не пришлось бы жалеть: мы не к мессе идем, а на войну».
Многим солдатам подходил срок; будто летние работники, нанятые на ферму, они могли сложить свой инструмент, сдать кучку патронов и побрести к Миссисипи. За рекой земля Иллинойса, свой дом, дымы над кровлями, кровати, еще не вполне отвыкшие от их тел, тоскующие жены; здесь – жизнь впроголодь, на марше, под пулями конных головорезов. И посреди коротких передышек, на рассвете, то и дело кто-нибудь собирался в дорогу, тихо укладывал сумку, разглядывал свое пончо, раздумывал, брать ли рвань с собой или бросить у палатки, прятал подальше скудные доллары и уходил на восток.
Полк изнурился. Ни дня без стычек и перестрелок, без переходов и тщетной погони за отрядами всадников, но поверх голода и ран – бессилие совладать с плантаторами, с подонками рабовладельчества. Изнуренный солдат, с надорванными зноем губами, с потерявшей речь сухой гортанью, приближался к колодезю и находил на нем замок, свежую, нарочно к войне приуроченную дубовую крышку на запоре, и не мог, не смел сбить замок – собственность плантатора. В усадьбе под Уорреном я застал своих солдат у колодезя, хозяин-фермер объяснял им, что воду брать нельзя, вчера его грабила шайка аболиционистов – не рота, а именно шайка – и отравила колодезь. Он хорошо играл роль и, только завидев меня, офицера в высоком чине, сбился с тона, переусердствовал в любезности. Я приказал позвать детей и жену фермера; его смуглое лицо позеленело от страха, но, делать нечего, – позвал, потом я пригласил и негров, поднял из глубины полное ведро и спросил, как он пожелает: мне ли первому пить, его жене, дочери или ему самому? Я предупредил, что если умру, отравленный его водой, то и он с семьей будет казнен. Он не долго колебался, закричал, что умрет первым, он видел, правда, видел, как они сыпали желтый порошок в колодезь! – лучше умрет он и останутся живы его дети и любезный господин полковник. Он. выпил, его вырвало, но не от порошка, от подлого страха, вода в колодезе была чиста.
Я взял у него муку для роты, маис, масло и два стога сена, а ему в утешение выдал расписку. С той поры я сделался особенно суров с врагами республики и Союза – мягкость с ними я счел бы изменой и лучше бросил бы саблю под ноги Поупу, позволил бы сломать ее над моей головой, чем отступился бы от справедливости. С жителей небольших поселений и уединенных плантаторов я стал брать присягу – не оказывать помощи мятежникам, не признавать флагов с белой звездой по синему полю и надписью «Права Юга». Плантаторы присягали не в господских гостиных, а на усадьбе, публично, чтобы и слуга – черный и белый, и вся челядь, и мои солдаты слышали слова отречения от мятежа. Для иных слова этой присяги были как минутный кляп во рту, как чужой плевок, угодивший на язык, как отравленный кусок хлеба, который держишь в зубах, не жуя и не глотая, ибо в нем смерть: такой, не затруднясь, предаст клятву, – но клятва дана, и страх перед возмездием уже поселился в низком сердце; и челядь знает, что господин доступен наказанию, а моему волонтеру – торжество и отдохновение сердца, как при взятии маленького форта. Кто знает, сколько еще волонтеров, набранных в апреле или в мае, мы проводили бы в Иллинойс, если бы не это сознание творимой справедливости, законная сатисфакция гражданина и республиканца.
А в пятницу 26 июля 1861 года на пристани Ганнибала мы узнали о событии, которое уже потрясло страну.
По воле нового командующего всем Западным округом, генерал-майора Фримонта, мы покидали север Миссури; полк прошел крещение малым огнем и назначен был спуститься по Миссисипи к Сент-Луису и южнее, в направлении Кейро, навстречу боевым полкам армии конфедератов. Рядом дышала ненавистью граница Арканзаса, число летучих банд удвоилось, здесь и плантаторы готовы были открыть по нам беглый огонь из своих увитых плющом и розами крепостиц, а регулярным полкам Пиллоу и Прайса распахнуть с поклоном ворота усадеб, двери амбаров, погребов и кошошен. С берегов Арканзаса и Уайт-Ривер слетались сюда ландскнехты рабовладения, любители скорого кабацкого суда и кровавых расправ, они знали, как важна эта земля, где Миссисипи принимает в себя воды Миссури и Огайо, а вместе с Огайо – Теннесси и Камберленда; кто утвердит здесь свои пароходы, канонерки и десантные плашкоуты, окажется в большом выигрыше.
Полк достиг Ганнибала, роты проследовали по просторным улицам к пристани, к гулким доскам дебаркадера и речному склону, откуда так ясно видна вызолоченная закатом иллинойская земля. Мы ждали погрузки на большой пароход с двумя высокими железными трубами, но прежде погрузни мы увидели «Дженни Деннис»; суденышко Шибла вновь пришло из Куинси с солдатами. Я был озабочен; приближаясь к главному штабу Запада, я шел и к своей казни; генерал Поуп требовал моего отрешения, а новый командующий Фримонт был оригинал, легенда во плоти, человек, не меняющий своих решений, кумир нации, едва ли не вровень с Линкольном.
Шибл помахал мне фуражкой с верхней палубы, исчез из виду, и я увидел его, пробивающегося по забитому людьми трапу: разгоряченный, он бежал ко мне.
– Вы спорили, полковник, а на деле как обернулось! – закричал он. – Такой измены даже и я не мог предположить. Говорят, нашлись молодцы, которые пробежали от Булл-Рэна до Капитолия, не ступив на землю, – по одеялам, по ранцам, по шинелям, мундирам, по прикладам брошенных ружей, по хвастливым вашингтонским газетам… – Его трясло, а я ничего не понимал. – Святой господь! Вы ничего не знаете? Как и все доблестные офицеры нашей армии, полковник Турчин делает свое дело, предоставив высшим чипам продавать республику! Куда вы увозите их, – притворно удивился он, – кто будет охранять черную собственность плантаторов?
– Мистер Шибл!
– Нас предали при Булл-Рэне! – Он уронил бороду на грудь. – Сражение можно было выиграть, а его проиграли. Мак-Доуэлл имел на десять тысяч солдат больше, чем мятежник Борегар, но войсками надо руководить, а это труднее, чем щеголять в генеральском мундире.
Шибл рассказал о разгроме потомакской армии, об ошибках Мак-Доуэлла и Паттерсона, о панике и о потрясенной стране.
– Теперь они станут стягивать войска к Вашингтону; надо ведь защитить недостроенный Капитолий! Они никогда не поймут, что это не война, а грызня из-за клочка земли, только оттого, что по случайности его назвали Вашингтоном или Ричмондом. Если я в кого и верю, так во Фримонта, он вояка, он не из столичных говорунов. И генерал Грант нагнал тут страху на мятежников…
– Генерал Грант? – Я не знал о его повышении.
– Улисс Симпсон Грант!
Улисс Грант поднялся еще на ступень, поднялся быстро: военная судьба не всегда столь справедлива. Я не завидовал ему, а только подумал, как разно сложилась наша служба: капитан Грант стал бригадным генералом, а полковник Турчин всякий день просыпается с опасностью быть отстраненным от полка.
Шибл заметил во мне озабоченность.
– Поднимемся ко мне, Турчин, пропустим по стаканчику.
– Я не пью, капитан.
– Знаете, кто еще не пил? В рот не брал?
– Многие, я надеюсь.
– Джон Браун! Он единственный, кому я прощал трезвость.
– Простите и мне, Шибл.
– Но я выпью за ваше здоровье; Браун и этого не позволял.
Мы зачем-то обнялись. Борода Шибла задела, мою щеку, я подумал, что он не так уж суров, а жизнь его трудна.
Я стоял у трапа, мимо шли навьюченные солдаты, проносили на судно мешки и тюки, свернутые палатки из пропитанного каучуком холста, патронные ящики; вкатили три пушки – подвижную батарею, приданную полку в Ганнибале, несколько деревянных коробов с карабинами Кольта и Минье, патроны к ним обещали дать в Сент-Луисе. Уже при свете факелов вступили на трап лошади и мулы, ездовые проносили на руках тяжелую ременную упряжь. Командиры рот задерживались около меня, и каждый справлялся о Булл-Рэне. Но неисповедимы пути человеческие; нашему полку Булл-Рэн сослужил добрую службу – около двухсот моих волонтеров в Ганнибале вступили на пароход летними солдатами, просроченными или при конце срока, а на пристань в Бердс-Пойнт они сошли волонтерами всей войны и покрыли – живые и мертвые – славой знамя полка.
Наступил жаркий август. Мятежный генерал Пиллоу собрал крупные силы на юге Миссури, вокруг Нью-Мадрида, и нам не пришлось высадиться в Сент-Луисе, Фримонт решил стянуть как можно больше войск в Бердс-Пойнт, и мы две недели не выходили из жестоких авангардных боев, отбрасывая полки Пиллоу. Волонтеры, обученные самостоятельному бою на севере Миссури, сделались неудобным орешком для неприятеля. Мятежники имели пушки, но ядерные, мои били картечью; артиллеристы подпускали неприятеля близко – даже и новообращенный артиллерист Томас укрощал молодое нетерпение. Полк не изменил своему правилу – приводить к присяге плантаторов, и на юге штата мои действия вызывали такие вопли, что, окажись Белый дом поближе к Миссисипи, его колонны рухнули бы от проклятий. Черный список наших прегрешений рос, но полк хорошо сражался, и генералы терпели. И не то что терпели: после Норфолка нас посылали в самые рискованные места, испытывая меня и моих солдат, словно награждая меня тычками: ты горяч, так вот тебе и дело погорячее; тебе неймется, так иди же вперед, иди всякий день, дерись и дерись, чтобы на пустяки, на дрессировку плантаторов не оставалось и часа. Они думали досадить нам, а мы рады, – не для того ли солдат идет на правую войну, чтобы сражаться! В эти дни на разбойном аукционе рыцарей Юга цена моей головы подскочила вдвое, но, чтобы получить куш, кто-то должен был еще добраться до меня и отделить голову от туловища.
Разведка донесла, что левое крыло армии Пиллоу движется на Даллас и Джексон, готовя удар на Айронтон, и вот наш полк снова в Бердс-Пойнт, грузится на суда, поднимается по Миссисипи и от станции Салфер-Спрингс спешит поездом к Айронтону. И тут полк в авангарде, на этот раз экспедиционного корпуса генерала Прентисса, за нами пять полков, артиллерийская батарея и конный резерв, мы идем в направлении Далласа и Джексона, встречая слабое сопротивление мятежников. Только однажды под Джексоном полк принял длительный, неудобный бой, нас атаковали с разных сторон, яростно, я терял людей, под угрозой оказались обоз и пушки, – остальные полки Прентисса двинулись на Кэйп-Джирардо, убедившись, что Пиллоу пренебрег Айронтоном.
В этот день явились ко мне ревизоры генерала Поупа: провиантский комиссар в чине майора и его ассистент, лимфатический юноша, с печальными, водянистыми глазами. Их появление среди загнанного, отбивающегося полка походило на чудо: два офицера в блистающих мундирах, на свежих лошадях – майор на гнедом жеребце, лейтенант на белой кобылке, – и ни соринки на них, ни пылинки, словно земная тщета и грязь пропускали их, раздавались в стороны, как некогда раздалось море перед Моисеем. Майор любезно допрашивал меня, терпеливо дожидался, когда я закончу неотложные дела.
В гроссбухе его ассистента записано все: каждый галлон бобов, сало и солонина, мука, всякий мешок сухарей, фунт кофе, сахар, свечи, мыло…
– Разумеется, вы не подбивали общего итога, – сказал майор. – Командиры полков редко озабочены общим счетом.
– Я вам предоставляю сделать такой счет.
– Но вы брали продовольствие и у фермеров?
– Брали – дареное. Покупали у тех, кто склонялся продать. Конфисковали – при крайней нужде.
– Кажется, нужда не оставляла вас во все дни.
– С вашей помощью, провиантский комиссар! – не остался я в долгу.
Это был невозмутимый офицер; ни тени недовольства, тот же пристальный взгляд умных, сочувствующих глаз, ровный голос, считывающий со списка наши прегрешения – лошади Фицджеральда Скрипса, чужой маис, масло и сахар, солонина и патока, бык, отправленный в ротный котел, облегченное картофельное поле… Все подсчитано, будто свора писцов шла по нашему следу.
– Прикажите лейтенанту записать и новое, – сказал я, – все, что взято под Бердс-Пойнт, Норфолком и Салфер-Спрингс.
– Мы это сделаем, когда роты выйдут из огня.
– Тогда вам придется ждать конца войны; видите, за мной снова скачут.
Приближался лейтенант Мэддисон, но на лошади Говарда.
– Что с капитаном?! – бросился я к Мэддисону.
– Все хорошо, полковник, – Мэддисон улыбался, у меня отлегло от сердца. – Они выехали из леса с фальшивым федеральным знаменем. – Он выхватил из-под расстегнутого мундира помятое знамя, – И вот оно у нас, а я без лошади.
– Вы сохранили седло? – спросил я Мэддисона. – Тогда расседлайте жеребца, – я указал на гнедого, – и с богом!
– Господин полковник! – Майор не верил, что такое возможно.
– Исполняйте, Мэддисон! Я конфискую его для нужд войны.
Майор переводил яростный взгляд со сброшенного в траву своего седла на удаляющегося лейтенанта.
– В ротах должна была скопиться изрядная сумма экономии, – сказал он, показывая недюжинную выдержку.
– Ротные деньги не подотчетны мне.
– Но там, где идет речь о злоупотреблениях…
– Не спешите объявлять войну моим ротным, – прервал я его. – К ночи, если они съедутся, бросьте им в лицо свои подозрения, но поостерегитесь, прошу вас.
– Вы напрасно думаете запугать меня, полковник. – Он усмехнулся. – Я старый солдат, мексиканскую войну провел рядом с Грантом. Та война научила нас наказывать провинившихся солдат и офицеров. Когда мы вернулись в безмятежные города Иллинойса, Огайо или Пенсильвании, жители находили нас жестокими; мы не щадили мародеров, мы привязывали их к лафету или отправляли гулять по городу с кляпом во рту, с головой, продетой в разбитое дно винной бочки…
– Вы тогда не щадили и противника: мексиканца, индейца с луком в руках. А теперь вы шлете писарей считать убытки изменников.
– Теперь воюют близкие, которых разделили заблуждения. Здесь прежняя жестокость неуместна.
– Отчего же так жесток мятежник? Нет подлости, перед которой он спасовал бы: подлог флага, убийство пленных…
– Даже и братья по крови чем-то отличаются: один добр, другой хитер; один храбр, другой миролюбив.
– И вы отдаете им храбрость, хитрость, военные доблести, а нам оставляете доброту простаков?
– Вы не поймете американцев, полковник Турчин! Юг – это особый мир. Дерзкие, самонадеянные парни, смешные старики, мнящие о себе бог знает что.
– Зачем же, если это милая домашняя резня, звать под знамена десятки тысяч ирландцев, немцев, французов, итальянцев?! Вы даете нам право умирать за Союз, не позволяя судить и мыслить; тогда вы сами раб, невольный раб Юга.
– Вы отняли коня – я стерпел, но бесчестья не позволю!
– Поезжайте от нас: как бы я не взял и вторую лошадь.
Вернувшись через час, я не застал ревизора: он уехал на белой кобылке, а лейтенанта отправил на станцию пешком.
Полки Прентисса благополучно достигли Кэйп-Джирардо, а нам в первые дни сентября пришлось солоно: из авангарда экспедиции мы превратились в арьергард и отходили под травлю и укусы своры осатаневших псов мятежа. Мы сражались, не зная счета потерям врага, не рапортуя об удачах. Нас преследовали летучие части, кавалерийские эскадроны Пиллоу и банды под началом Джефферсона Томпсона, прозванного болотной лисицей, мы встречали их огнем, засадами, близкой картечью и отняли у них еще два фальшивых федеральных знамени, – в первое военное лето мятежники с помощью низкого обмана даже достигали успехов в боях против отважного Лайона и Зигеля. Ватаги мятежников сменяли друг друга, – нас некому было сменить: все те же слабые австрийские ружья, скудный рацион патронов, ноги, подгибающиеся от усталости, в рваных сапогах и ботинках, те же продрогшие тела под влажными от дождей и росы мундирами, пончо и одеялами.
В Кэйп-Джирардо мы пришли вечером, потрепанные, счастливые, шумные, готовые в радости опрокинуть в многоводную Миссисипи и бревенчатую пристань, и уютные домишки обывателей. Чикагские зуавы орали во всю глотку свою маршевую, не молчали и другие роты, каждый хотел осчастливить отходящих ко сну жителей Кэйп-Джирардо песней своего графства, – табором захлестнули дебаркадер и мощеную пристанскую площадь. И когда в темноте ко мне протолкался стройный человек в черном плаще с золоченой пряжкой и уставился на нас с Надин нелюбезными глазами, близко сидящими на узком лице, я принял его за пароходного распорядителя и приготовился к стычке.
– Если это регулярный полк нашей армии, – заговорил он сквозь зубы, так что усы и плоская борода с заметной сединой на подбородке почти не двигались, – то неудивительно, что мы проигрывали одно сражение за другим.
– Перед вами полк иллинойских волонтеров, – возразил я, – и не худший в армии Севера. Когда этот полк дерется, на него не жалуется никто, кроме неприятеля.
– И местных фермеров! – быстро добавил он. – И провиантских комиссаров!
– Неужели и в Кэйп-Джирардо бог послал мне ревизора?!
– Джон Фримонт, – представился незнакомец. Он протянул мне руку, плащ приоткрылся, я увидел мундир генерал-майора, широкий, златотканый пояс. – Пора нам познакомиться, полковник Турчин.
– Джон Бэзил Турчин. – Я ощутил энергичное, не обещающее благодушия пожатие.
– Госпожа Турчин? Рад приветствовать вас в Кэйп-Джирардо. – В голосе отчуждение, официальная любезность, как и в жесте руки, коснувшейся французской фетровой шляпы.
Фримонта настигли офицеры его штаба, вокруг нас сделалось людно и напряженно.
– Вас-то мне и надо, – снова обратился ко мне Фримонт. – Только не вздумайте конфисковать мою лошадь, она у трактирной коновязи. Полковник взял себе привилегию отнимать лошадей у офицеров, которых он считает бездельниками, – объяснил он толпе.
Никто не смеялся: ни в простоте душевной, ни угодливо. Не до смеха было и мне; кое-что я знал о генерале Фримонте.








