Текст книги "Где поселится кузнец"
Автор книги: Александр Борщаговский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 33 страниц)
– Надин не позволит другой женщине утюжить мой мундир.
– Я ее не боюсь, – вела она свою игру. – Я боюсь генерала Шермана и своего Джорджа, а вас и Надин – нисколько…
Фергус на этот раз был глух к игре жены.
– Чем штопать славные мундиры, – воскликнул он, – не лучше ли сбыть их старьевщику! Знаете ли вы, что Линкольн упрятал в карман билль о Теннесси и Луизиане? Когда власть узурпирует огородное пугало и топчет законы, принятые конгрессом, война становится бессмыслицей.
– Но, мистер Фергус, Линкольн – великий человек! – Бедный Чарлз поднялся, намереваясь покинуть дом, где хулят его кумира. – Самый великий после Джорджа Вашингтона!
– Вы позабыли еще Ричарда английского и Наполеона Бонапарта!
– Вчера и вы не знали ему равных, – укорил я Фергуса.
– Мы чуть не свернули себе шеи, следя за его рыскающим кораблем, надеясь, что он обманывает не нас, а врага. Теперь и слепой увидит, кого он водит за нос. Он дождался закрытия сессии конгресса, бараны разъехались на каникулы и вдруг заметили, что острижены наголо и Эйби вяжет из их шерсти теплое белье для конфедератов…
– Но, мистер Фергус, президент не наложил вето на билль; я читал ночные телеграммы!
– Он поступил хитрее: никакого вето, но и никакого билля; а прохвосты, объявившие себя правительством Луизианы, Арканзаса и Теннесси, остаются у власти.
– Я ухожу, сэр, – сказал мне Чарлз, потрясенный несправедливостью Фергуса. – Я думал, что вы защитите президента, вы, его генерал!
– Я не его генерал, я офицер республики.
– Вы знаете, мистер Фергус, что человечество неблагодарно, – бросился в атаку Чарлз, – и народ, даже такой великий, как наш, торопится растоптать своих пророков.
Фергус не знал, что Чарлз готовится в адвокаты и сенаторы, и проворчал себе под нос:
– Хорошо расставляешь запятые, парень,
– Многие полагают, что все затруднения можно разрешить убийством…
– Надеюсь, это не относится к нашей войне? – спросил я.
– Увы, сэр! Это относится к каждой отнятой жизни, – сказал он со взрослой скорбью.
– Джорджи! – воскликнула Горация. – Как он хорошо говорит!
– Я думаю, что и мистер Линкольн оплакивает каждого убитого…
– Ты так решил оттого, что у него огромные носовые платки?
– Нет, оттого, что у президента доброе сердце и он мечтает о мире.
– Хорошенькое занятие посреди войны, которую начали негодяи!
– Трудное, но для того господь и нашел его в адвокатской конторе в Спрингфилде и поставил над всей страной. Он прогнал плохих генералов и назначил Гранта, он освободил негров…
– Он всякий раз делает добро с опозданием на два года, а если на один, то считает себя великим страдальцем.
– Почему бы даже и президенту не жить своим умом?
– Ну и пройдоху привели вы к нам в дом! – весело вскричал Фергус. – Он, если пожелает, сделает карьеру.
Чарлз приготовился продолжить диспут, но появление Надин помешало ему. Она привела с собой маленького господина, в котором я не сразу признал маттунского станционного начальника Хэнсома. Табачная борода сбрита, бакенбарды укоротились; из-под фиолетового цилиндра смотрели хватающие, светлые, огуречные глаза, удивительным образом и подмигивающие собеседнику, и сверлящие его. Исчезли изрядное некогда брюхо и захолустная мешковатость: в комнату вошел легкий, деятельный господин. Но будь я даже слеп, я узнал бы его голос, глубокий, поющий, когда этого хотел Хэнсом, органный голос, с одним только изъяном – он не имел никакого сообщения с душой.
В первый миг появление Хэнсома показалось мне призрачным, я видел одну Надин, даже Фергусы и Чарлз куда-то исчезли, петербургское письмо жгло через подкладку грудь, а Надин приближалась радостная, лукавая, глазами просила спровадить Хэнсома, винилась, что привела его сюда.
– Вас послал мне сам бог! – воскликнул Хэнсом.
– Боюсь, не он, а пули и лихорадка. – Я представил его: – Мистер Хэнсом – начальник станции в Маттуне.
– Э-э, да вы все перепутали, Джон, – весело сказал Хэнсом. – В Маттуне всякое говорили, когда узнали, что вам дали полк: знаете эту публику из демократической партии, – в их глазах любой ирландец – грабитель, немец – скопидом…
– Вы-то, Хэнсом, знаете, зачем Штатам нужны иммигранты.
– Мы чисты, Турчин, чтобы о нас ни говорили. Люди приезжают к нам, чтобы не подохнуть с голоду, а мы даем им пристанище, работу, и они живут. Завтра негры придут за свободной работой, думаете, мы оттолкнем их? Нет! В каждую пару рук – лопату, кирку, молот, пилу, мастерок, лом…
– Чего же вы от меня хотите? – прервал я нелюбезно. – Я солдат, время чертежей не приспело.
– Война у нас в кармане, Турчин, – сожалел он о моей слепоте. – И не вымогайте новых денег на пушки, деньги нужны сиротам…
– Подумать только, какие у них карманы! – Лицо Фергуса сделалось свирепым.
– Хэнсом, я не буду обсуждать с вами военные дела, – сказал я.
– Отлично: за вами война, за мной Иллинойс Сентрал. У вас редкий дар, Турчин, вы ладите с работниками, а это теперь главное: война развратила людей. Когда я прочел о суде в Афинах, я сказал себе: черт возьми, это так похоже на нашего Турчина – разнести вдребезги мятежное гнездо. Их надо было бросить на колени, они этого заслужили, Турчин. Иллинойс Сентрал вложила в войну все: генералов, волонтеров, доллары, теперь мы хотим получить по векселям, мы хотим строить. Для чего же мы воевали, Турчин, если вы хотите добро Юга оставить его вчерашним хозяевам? – Страсть, воодушевление дельца, святая вера владела им, он излагал великий план Иллинойс Сентрал. Надо пошире раскинуть руки: правую – через Куинси или Сент-Луис, на запад, за Канзас-Сити, за Колорадо и Юту, в Калифорнию, левую – на восток, к Атлантику, через Пенсильванию и Массачусетс, а ноги должны стоять прочно, достигая Мексиканского залива и Флориды. Дорога на Юг пройдет через четыре штата: Кентукки, Теннесси, Миссисипи и Луизиану, нужны люди, знающие эти края, они поведут строительные артели так же отважно, как вели полки…
Надин поражалась моему долготерпению, а мне пришел вдруг на память наш отъезд из Джорджии в Чикаго, прощание с бригадой, будто мы расставались навсегда, а не на месяц, которого требовали мои недуги. Вечерело, вещи собраны, уложена скрипка, Надин вдруг поднялась с койки и сняла со столба седло, достойное лондонского манежа, – подарок волонтеров 19-го Иллинойского. «На что тебе седло? – спросил я. – Оставь его на денщика», – «Мы не вернемся сюда…» – «Почему?» – удивился я. «Разве ты не чувствуешь, что мы сюда не вернемся? Шерман без нас выйдет к океану… Позволь мне взять седло». С Надии такое бывает: беспричинная грусть, отрешенность, взгляд, будто падающий в черную пустоту. Я взял у нее седло, сказав, что готов нести его на плече, не снимать даже за обеденным столом у президента, если он почтит меня; я стиснул ее руки, прижал к волосатому своему лицу, – как был бы я счастлив, если бы сделал и ее вполне счастливой. Мы стояли в палатке, в ста ярдах от нас располагался один из черных полков армии Шермана, и мы услышали самую простодушную и добрую из всех негритянских песен: «Теп dollar a month! Three of dat for clothin! Go to Washington. Fight for Linkam’s darters!»[24]24
«Десять долларов в месяц! Три из них на одежду! Идем в Вашингтон. Сражаться за дочерей Линкольна!» (англ., искаж.).
[Закрыть]
Седло Надин очутилось в Чикаго, мое подвигалось с денщиком к Атлантику, а Хэнсом подкарауливал черных солдат, чтобы позволить им ронять в землю не семена хлопка или кукурузные зерна, а класть на нее шпалы и вести насыпи через малярийные болота.
– Вы-то почему так стараетесь, Хэнсом? – спросил я.
– Но я теперь один из директоров Иллинойс Сентрал; мы собираем людей, которым не чужды интересы компании.
– А мне на них наплевать. Мне тоже не хочется, чтобы мятежники сохранили наследственные логова и свои сейфы…
– Вот видите! – обрадовался Хэнсом.
– Но не для того, чтобы все это заполучили вы.
– Мистер Фергус! – взмолился Хэнсом. – Растолкуйте этому упрямцу, что деньги, поскольку они напечатаны или отчеканены, должны же кому-то принадлежать.
– В республике деньги должны принадлежать народу, – сказал я. – Надо, чтобы он распоряжался ими.
– Ах так, народу! – Дикая в устах образованного человека мысль возмутила Хэнсома. – Наш народ благороден, он не возьмет даровых денег. Какой же выход? А выход один – народ заработает эти деньги и они перекочуют к нему в карман.
Я не раз наблюдал, как менялись наружно офицеры, когда фортуна улыбалась им, но это не шло в сравнение с переменой в Хэнсоме, с пробудившейся в нем деятельностью, с барством и лоском. Только игра с цилиндром выдавала в нем нувориша: он находил изящество и аристократизм в манипуляциях с дорогим цилиндром, – то плавно поводя им, как, верно, видел в театре, то ставя в руке на ребро, то прихлопывая, то барабаня внятно пальцами, то занося за спину, – нетерпеливый торгаш, человек толпы, в худшем смысле слова.
– Мы нашли вам место не простого инженера, Турчин: будете боссом на строительстве дороги через целый штат.
– Однажды Турчин занял Хантсвилл, а вместе с ним сто сорок миль железной дороги, – заметил Фергус. – В одно утро!
– Чужие дороги легко берут и еще легче теряют: Турчин взял, генерал Бюэлл отдал, – показал он свою осведомленность. – Ричмонд ценил Турчина высоко, в пятьдесят тысяч долларов, теперь посчитайте-ка, во что ценим мы его таланты: пятьсот миль дороги по сорок тысяч долларов за милю! Вот чем он будет ворочать!
Мы с Надин переглянулись, я хмуро, от тоскливого желания прогнать Хэнсома, Надин с молчаливой просьбой брать его таким, каков он есть.
– Мистер Хэнсом, – сказала она, – а ведь наш Томас погиб.
Хэнсом смешался, он знал нас в Маттуне бездетными.
– Помните, посыльный Томас? Он вступил в наш полк.
– Жаль! – Хэнсом вспомнил, но сердце не отозвалось. – Жаль, что гибнут молодые, а иначе нельзя, не старикам же… – Он поднял цилиндр, будто целился из ружья. – Война – поприще молодых.
Кто-то подъехал к дому: скрипнули рессоры, послышался звук шагов на лестнице.
– Его застрелили в Афинах, в Алабаме.
– Мы построим там дорогу, это будет памятник нашим волонтерам. Дорога пройдет мимо Афин, потом на Бирмингем и на юго-запад – Таскалуса, Джексон, Новый Орлеан.
Бедный Томас уже растворился, прах его песчинкой, горстью пыли лег в основание железнодорожной насыпи Хэнсома.
В комнату вошли Джозеф Медилл и его сын, Джером; когда началась война, он обучался в Филадельфийском колледже и теперь избрал не армию, а инженерное поприще все в той же Иллинойс Сентрал. Отец и сын обрадовались Хэнсому, и это больно укололо меня, они показались мне членами касты, навеки закрытой от меня, более сущей, чем прошлое страны и наша война. Медилл заезжал за нами и на Стейт-стрит, звать на воскресный пикник к Мичигану. Я нелюбезно отказался, а Хэнсом, глухой к сердцу людей, снова принялся уламывать меня, пока я не шагнул к нему и крепко взял за отвороты сюртука.
– Победа еще не в вашем кармане, – сказал я. – Генерал Ли пока ближе к Вашингтону, чем мы с вами к Ричмонду. Если я и оставлю армию, то для того, чтобы помешать ростовщикам спустить в нечистой игре то, что мы отвоевали кровью.
Хэнсом откланялся, сказав, что найдет еще меня, Медилл, уходя, подмигнул нам, – это был легкий человек, он любил меня, но относился как к диковинному экземпляру млекопитающего.
– Вот, Чарлз, – сказал я юноше, – генерал может себе позволить так говорить с Хэнсомом, а будущий сенатор – нет.
– Сейчас лучшие люди в армии, но они вернутся.
С улицы меня позвал Медилл, – я перегнулся через подоконник и приложил палец к губам.
– Вас ждет на почте письмо, Джон! Из Петербурга.
Я кивнул. Медиллу показалась забавной моя таинственность.
– А что, как там извещение о наследстве? Вы бросите нас?
Сын Медилла пошевелил вожжами, лошади тронули с места.
– Если мне предложат даже корону, я не изменю республике.
– Корону – берите! – крикнул он, вывернувшись в экипаже ко мне. – Мы с Хэнсомом приедем и учредим у вас республику.
Медилл махал мне рукой, не догадываясь, как близки к истине его слева о наследстве, – как легко мы произносим это слово, забывая, что только смерть открывает дорогу к наследству.
День стоял безветренный, духота наступала на Чикаго со всех четырех сторон, сойдясь на грязных улицах так плотно, что легкие с трудом набирали воздух. Надин не тяготилась зноем, Джорджия покрыла ее лицо загаром, она все еще была полна святого трепета, подержав у груди дочурку Фергусов, и двигалась плавно, легко, в сборчатой юбке из зеленого фуляра, с широким поясом, в белой батистовой блузе, в открытых туфлях, которые давали ей ощущение праздничной, почти запретной свободы после тяжелых военных башмаков. Мы услышали звуки оркестра от чикагского манежа, где все еще помещалось волонтерское депо. В это воскресное утро нам почти не попадались ни действующие военные, ни ветераны в обносках, ни даже калеки войны, которых Чикаго имел изрядно. И вдруг – оркестр, и, различимый на слух, шаг солдат по мостовой, а затем и грянувшая в тесных улочках песня огненных зуавов Элсуорта.
По улице тащился раскаленный солнцем кеб, мне вдруг страстно захотелось исчезнуть с этой улицы, не встретиться с чужим полком.
– Эй! – закричал я в спину вознице, и он натянул вожжи. Я подсадил Надин в кеб, сел рядом и сказал: – В лагерь Лонг!
Он не сразу сообразил, куда мне надо.
– В военный лагерь. Я покажу.
– Сдается мне, генерал, там теперь лагеря нет.
За пологим холмом – аллея вязов, листья сухие и пыльные от долгого зноя; здесь теперь не часто ездили, меж старых колей пробилась трава; остались позади вязы, пошли перелески, клены, резная листва молодых дубков. Надин не спросила, зачем я еду в лагерь Лонг, как будто и ей это было необходимо, томило ее в Чикаго, но она не догадалась, чего просит душа, а я догадался. Всю дорогу она молчала, найдя мою руку, стиснув ее так, что удары крови сошлись в одно; спроси я ее, что она видит в голубой и зеленый просвет между кебом и спиною возницы, где проплывали стволы берез, грубая, будто разорванная зноем кора вязов и легкие облачка, – спроси я ее об этом, и она ответила бы словами, которые были и у меня на сердце: вижу Россию. Мы не раз поражались таинственному сходству травы и дерев в пределах Земли, птичьих голосов, пера, оброненного в поле стрижом или жаворонком, желудя, выбитого падением из шляпки, первых капель дождя, медлительного шага волов, каштановых добрых глаз рабочей лошади, звона кузнечиков. Сходство это дарило нам не только горечь воспоминаний, – в нем был и символ нашей веры; разве и люди не могут признать друг друга, поверх случайных различий, цвета кожи или предрассудков крови! Если природа так щедро вспахала землю под общий посев, зачем же мы не решимся доверчиво бросать свои зерна в пахоту? Зачем кичимся особым щелканьем языка, светлым и ровным волосом перед курчавым и темным или молочной, розовой кожей, забывая, что и у негра она на ладони розовая…
– Заплати ему, чтобы он остался доволен, – сказала Надин по-русски. – Пусть едет с хорошим сердцем.
Лагерь Лонг мы нашли на перепутье времен: уже не солдатский дом, но и не дикая земля; прокаленные солнцем тропы, не закрытые травой колеи, темные круги, где чикагский суглинок месяцами выгорал под ротным котлом, кора, сбитая фургоном, сломанный подлесок, крюк, вколоченный в ствол, или обрывок пеньковой веревки на березе. На глаза попадался то сплющенный картонный патрон, то развалившийся ботинок волонтера, изодранное кепи, окурок. Здесь я стоял вместе с Грантом, здесь узрел неспокойные чикагские роты, беднягу Говарда, надменное лицо Тадеуша Драма и черную фигуру Огастеса Конэнта. Только мысль способна мгновенно объять годы и пространства: Миссури и нашу горячую неопытность новичков среди враждебных поместий, бурую Миссисипи, старые пароходы, баржи, канонерки, забитые солдатами пристани; ночь Говарда наедине со старшим братом и другую ночь, у обломков моста через Бивер-крик, и достигнутый Юг, Теннесси и Алабаму, удар северного клинка, глубже других проникший на Юг, и марш через Джорджию, о котором я мог только мечтать два года назад. Война еще длилась, а меня постигло, как беда и освобождение, чувство, что моя пороховая, пушечная война позади.
Мы остановились у заросшей бурьяном лагерной свалки; рассыпавшиеся колеса фур, дедовский лафет из дубовых брусьев, разбитый котел, сломанные ружейные приклады, истлевшая упряжь, ржавые стремена, дырявый ранец, а поверху, будто все еще мечтая оседлать живой хребет, – остов жесткого индейского седла, сломанного, с объеденной кожей и тряпичными лохмотьями.
– Ты сказала, что мы не вернемся к Шерману… Мы не вернемся в армию.
– Это Хэнсом вывел тебя из равновесия?
– Нет. Жизнь у нас одна, и каждый день бесчестья – непоправим. Должен умереть близкий человек, чтобы, с горем, утвердилась эта простая мысль. – Я достал из кармана письмо. – Умер наш отец: я ему обязан всем, – он дал жизнь тебе, а мне помешал умереть…
Напрасно я продолжал говорить: горе Надин было сильнее моих слов и сострадания. Она не замечала протянутой руки с письмом, одно только слово жило в ней – короткое, неотвратимое, как дрогнувшее напоследок веко, как мгновенная судорога, – ей ли, принявшей столько смертей, не увидеть его одинокую смерть.
– Умер! – повторила она, будто не я ей, а она мне сообщает горькую весть. – Он умер, Ваня… Я бросила его!
– Помни: отец был стар, ему семьдесят, и долгая жизнь вдовца, войны, кавказское ранение…
– Этого и ты не поймешь, что значит – душа отлетает. Не к богу, без выбора, куда лететь: она оставляет нас, мы ей больше не нужны, ни память, ни мысль – наша, ни раскаяние. Дай!
Она ушла с письмом, скрываясь за березами и кустами лещины, металась со своей бедой, кружила в перелеске и, приблизившись ко мне, снова уходила. Я не тревожил ее, в отце она потеряла всю семью, не оставив на земле живого ростка. В самые трудные дни войны перед нею возникал отец в расстегнутом мундире или в халате на шнуре, обидчивый и снисходительный; он в гневе топал ногой, как на маленькую, хватался ладонью за щетинистый белый подбородок и, не додумав до конца кары, прощал, говорил всем, что его дети честны и благородны, а что упрямы и сумасброды, так это время такое, погибельное, суетное… Я не двигался с места, пока не увидел, что Надин бежит ко мне.
– Ты жив, жив! – бормотала Надин, отступив, трогая рукой мое лицо и плечи. – Как мне надо, чтобы ты жил!.. – В такие минуты верующим легче, но я не жалею, что не верую; каждому свое. – Ты сегодня же подашь рапорт об отставке, а я напишу в Петербург, пусть деньги отдадут на сиротские дома, а жертвователем будет отец; не беглая его дочь, а отец, – дядюртка устроит это.
Междуглавье восьмое
Радом, штат Иллинойс, 9 мая 1879 г.
Из письма А. Д. Киджеру, эсквайру, библиотекарю Чикагского исторического общества
Дорогой сэр.
У меня не осталось ни единого экземпляра моей работы «Военные раздумья». Буду обязан вам, если вы попросите г-на Джорджа Ф. Фергуса порыться в его офисе и найти некоторые из брошюр, если же он их не найдет, пусть зайдет к Джону Уолшу из «Уэстерн Ньюс компани», у которого они имелись в продаже. Мне самому хотелось бы иметь несколько экземпляров, потому что ко мне и из других мест обращаются с просьбами о присылке копий; очевидно, что эти брошюры будут отысканы и вернутся к жизни после того, как они столь долгое время были где-то похоронены и все о них забыли.
Что касается моей колонизации «польских земель», то должен сказать, что план мой вполне удался – на благо компании Иллинойской Центральной железной дороги, но не на мое собственное, потому что я и теперь такой же бедняк, каким был всегда, и должен работать на ферме, чтобы как-то жить…
Вот кончится страдная пора, я напишу статью об этой колонизации, хоть сам я и не имею к ней теперь никакого отношения, и пришлю вам.
Искренне ваш
Дж. Б. Турчин
Радом, Илл., 10 декабря 1888 г.
Г-же Джордж Г. Фергус
Дорогая мадам,
Ноты партии для скрипки и фортепиано «Воспоминания о Моцарте» Алара, которые я получил по почте от Лайона и Хили, при сем пересылаю почтой вам, как вы того хотели. Боюсь, что доставляю вам слишком много хлопот, но виной тому все ваша доброта. Мы оба сердечно благодарим вас за пожелания радостной встречи Рождества и желаем того же вам и вашей семье.
С дружескими чувствами, ваш
Дж. Б. Турчин
Радом, Иллинойс, 10 апреля 1889 г.
Г-же Джордж Г. Фергус
Дорогая мадам,
Премного благодарен вам за то, что вы взяли на себя труд достать струны для скрипки, и я просто удивляюсь тому, что стоит мне только захотеть достать что-нибудь и попросить об этом кого-либо из членов вашей семьи, как это всегда возлагается на вас, и вы всегда за это беретесь…
Привет всем, остаюсь ваш преданный слуга
Дж. В. Турчин
Радом, Иллинойс, 21 января 1890 г.
Джону Мозесу, эсквайру, библиотекарю
Дорогой сэр,
Ваше письмо от 17 января мне передал г-н Фергус. К сожалению, у меня до сих пор нет подробного изложения всех фактов, о которых вы меня просите сообщить. Многие из них вы найдете в «Истории Камберлендской армии» Ван Дорна. Самое точное представление обо всем можно получить только из документов Военного министерства, а у меня их пока нет, и я не знаю, когда буду ими располагать. Свою работу над историей битвы у Миссионерского хребта я временно приостановил.
Искренне ваш
Дж. В. Турчин.








