Текст книги "Где поселится кузнец"
Автор книги: Александр Борщаговский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 33 страниц)
Глава девятнадцатая
Шли через толпу: впереди генерал, за ним я, стараясь перед своими волонтерами повыше держать повинную голову. Путь показался мне долгим, хотя летучее пристанище Джона Фримонта разместилось в железном пакгаузе; за стенами из тюков, мешков и ящиков выгородили изрядное помещение, украсив его коврами.
Милости я не ждал: пять других полков Прентисса, прикрытых нами, уже отбыли из Кэйп-Джирардо, а мы явились с задержкой, потрепанные и с потерями. В портфеле генерала жалобы на меня – продовольственного комиссара, генерала Поупа, нашего капеллана. Со мной в полку жена, мадам, единственная в армии Соединенных Штатов. В ротах негры, я доверил им и разведку, и ружья, в ротах Раффена и Джеймса Гатри. Все худо, все – против обычая и устава, я не успел стяжать лавров, не взял своего Карфагена или Трои.
Есть в отчаянности и свое удобство: я шел готовый ломиться напрямик. При первом взгляде на Фримонта вид его раздосадовал меня: не того человека ожидал я встретить под этим громким именем. Немногие в республике могли сравниться с ним славой, на Западе он и вовсе не имел соперников: исследователь, ученый, отважный пионер, покоритель Скалистых гор и Тихоокеанского побережья. Сенатор – громкое звание, а Фримонт был не ординарный сенатор: он прежде завоевал Калифорнию, подарил ее Штатам, вместе с найденным там золотом и могилами истребленных туземцев, а уж затем явился от Калифорнии в сенат. Фримонт – инженер-топограф, именем которого наречены открытые им горные перевалы и вершины, Фримонт – Крез республики, обладатель необозримых земель, тяжелых от золотого песка; Фримонт – баловень судьбы, уходивший от смерти, уже склонявшейся над ним; Фримонт – первый кандидат в президенты от зеленой еще в 1856 году республиканской партии и Фримонт – бретер, авантюрист, кумир толпы, стяжавший лавры даже и в Европе. После Мексики подполковник Фримонт за неподчинение и вольности был предан военному суду и изгнан из армии, – но вот первые изменнические залпы отделившегося Юга достигли его в Париже, он предлагает свою шпагу Линкольну, и обрадованный президент облачает его в высший армейский мундир республики.
Он сбросил плащ на руки денщика, отдал ему шляпу, сел и пригласил сесть меня.
– Вы действительно взяли лошадь у майора?
– Я бы и еще раз взял, если бы все сначала.
Он ждал объяснений.
– Под офицером пала лошадь; шел бой, и я конфисковал у майора жеребца. Если бы при майоре была пушка, я и ее взял бы, но пушек они с собой не возят.
Нас слушали два офицера, склонившиеся над картой, и еще кто-то бездельный; в амбразуры внутренних стен из тюков и ящиков ловили наши голоса офицеры штаба, – каждому лестно послушать, как генерал свежует «полковника-грабителя».
– Вы взяли лошадь, – пришел он мне на помощь. – Отчего же не вернули ее?
– Майор может гордиться своим жеребцом: он пал в бою.
Генерал вскочил, неслышно заходил по земляному полу пакгауза, обращая ко мне недовольное, озабоченное лицо, и начал осторожно выговаривать мне, все еще не теряя ко мне странного интереса. Я обмолвился об узком лице Фримонта, но оно было и горделивое, и напряженное постоянным капризом выбора. Я слушал Фримонта спокойно, пока он не помянул Фицджеральда Скрипса, сказав, что крайностями я толкнул старика к мятежу.
– Генерал! – остановил я его. – Я надеюсь, вы не знали Скрипса?
– Я верю бригадному генералу Поупу, а он был у вас, в имении Скрипса.
– Он был на ферме соседа Скрипса, аболициониста, истребленного со всей семьей Фицджеральдом Скрипсом.
– Вы рискуете многим, полковник, и в самом начале карьеры.
– Только жизнью; а кто на войне не рисковал жизнью.
Я начал улавливать систему в суетливых и безгласных движениях свитских офицеров: генерал готовился к возвращению в Сент-Луис, в свою крепость и свой Вашингтон.
– Вы русский? Я не ищу разгадки в крови, – заметил Фримонт на мой кивок. – Не зная, я принял бы вас за ирландца.
– Это общее заблуждение: оно не обижает меня.
– Со мной в штабе немцы, ирландцы, а больше других – венгров. Венгры прирожденные воины.
– Я тоже не ставлю кровь впереди человека, генерал. Быть может, это и сделало меня американским гражданином.
Его смущало отсутствие искательности, желание идти напролом там, где есть более безопасная дорога.
– И все же карьера, полковник. Она и есть жизнь, выраженная в общество.
– Я готов окончить войну в звании полковника, которого достиг еще в России, только бы война решилась справедливо.
– Разве возможен другой исход, кроме восстановления Союза?
Повысив голос, Фримонт приглашал офицеров прислушаться к нам, я ругнул себя в мыслях: отступи, отгородись от ученого генерала уклончивым словом.
– Ради единства Союза я бы не надел военного мундира.
Слово сказано, тяжелое ядро упало к ногам командующего. Что я знал о Джоне Фримонте: кто он в глубинах сердца? Честолюбец, прельщенный высшим армейским мундиром, или человек, которому нестерпимо зрелище рабства?
– Разве единство Союза недостаточно высокая цель?
– Сама по себе она не привела бы меня в строй; я предоставил бы другим сражаться за старые границы.
– За что же вы воюете во главе полка?
– За республику, которая уничтожит позор рабовладения. Вы говорили о моих грехах, генерал, вот вам еще тяжкий грех: я прогнал хозяев, которые пришли в полк за своими неграми. И если бы они предложили откупить черных, я бросил бы им деньги в лицо. – Молчание длилось, Фримонт не перебивал, было слышно, как потрескивает огонь в двух больших лампах. – Такова моя цель, генерал, и цель полка, едва ли не всех его солдат.
– Я знаю два иллинойских полка: и офицеры и солдаты – заурядные молодые представители Среднего Запада. Чем же особенные ваши солдаты?
– Они храбры и приучены думать.
– И этим они обязаны вам? – Тонкий нос горделивца недобро сжался у ноздрей.
– Республике, генерал. Они – моя первая удача, с того дня, как я сошел на американский берег.
– Вам не нравится наша армия, – сказал он вдруг мягко. – Девятнадцатый хорош, а вся армия плоха.
– Мне нравится, что у нас наказать офицера можно только отрешением от службы, а награждать его нечем. Он не ждет орденов на грудь и тем более хочет награды для сердца. Но истинной армии, еще нет, вы это знаете.
Он склонился к столу, нашел какие-то бумаги, огляделся под выхваченными светом стропилами пакгауза, будто удивляясь, отчего он здесь, а не в Булонском лесу, не в оперной ложе, под взглядами завистливых парижан.
– Проездом из Нью-Йорка я видел армию Мак-Доуэлла после Булл-Рэна. – Он обращался к офицерам, опечаленный событиями. – Солдатами плохо распоряжались. – Фримонт посмотрел на меня рассеянным взглядом, быть может видя не меня, распекаемого офицера, а заманчивый образ своих будущих побед. – Я знаю, что надо сделать здесь, на Миссисипи, и не позволю им сбить меня с толку.
Вот когда я почувствовал, что окружают его не искатели и льстецы: офицеры смотрели на Фримонта с готовностью разделить его судьбу.
– Да, знаю, я все обдумал. – Он приблизился к большой, изрядно расчерченной карте, со значением поднял в руках бумаги и порвал их. – Эти письма и рапорты имели отношение к вашим грехам, Турчин, – сказал он, – забудем о них. Ваша манера воевать мне по душе. Это преступление: голодать солдату и не взять скотину у врага оттого только, что ты не настиг его с раскаленным ружьем в руках.
Он говорил без пауз, чтобы избавить меня от трудной обязанности благодарить.
– Наши дела не поправятся, – сказал я, когда он умолк, – пока мы не поставим себе целью уничтожать войска мятежников, а не теснить их в глубь Конфедерации. – Он стал прохаживаться, во власти своих мыслей; снова поднялась возня, офицеры сняли карту, денщик унес чемоданы командующего. – Мы мечтаем о Ричмонде, как будто этот клочок земли сам по себе что-нибудь значит, как будто Югу трудно перенести столицу в другой город, хотя бы и в фургон. И сколько солдат бездействует на Потомаке, сколько приковано там сил и оружия!..
Фримонт круто остановился и объявил своим подчиненным:
– А президент требует отменить мою прокламацию! Чтобы я сделал это сам, своею рукой!
Крики негодования и недовольства Вашингтоном показали, что дело идет о чем-то чрезвычайно серьезном.
– Вашингтон помешался на Кентукки! Они готовы проиграть войну, только бы не возмутить Кентукки, не встревожить наших мифических друзей-кентуккийцев. – Он говорил громогласно, будто не в пакгаузе Кэйп-Джирардо, а в вашингтонском Капитолии. – Полковник! Много вы находили друзей Союза на Юге?
– В Миссури есть друзья, но и они ждут наших решительных действий. О какой прокламации вы говорите?
Все остановилось и замерло вокруг. На меня смотрели как на диво, оскорбляющее взгляд и рассудок.
– Вот, извольте воевать, когда командир полка не знает приказов командующего! – Кажется, он пожалел, что порвал доносительские листки. – Это – прокламация для жителей Миссури, для каждого, кто туг на ухо, для губернатора штата, играющего двойную игру. Для вас, полковник, – это приказ. Генерал Прентисс получил его три дня назад.
Фримонт протянул мне сент-луисский «Курьер»; небрежно и сердито, будто и один человек в мироздании, не читавший его прокламации, был вызовом небу. Какой он был славный, щеголеватый, влюбленный в себя, в свою звезду, капризный, седеющий юноша! Имей я на то право дружбы, я обнял бы человека, который дал и мне вздохнуть всей грудью: Фримонт распространял действие военных законов на штат Миссури – собственность всех граждан штата, объявляла прокламация, в чем бы эта собственность ни состояла – в рабах или недвижимом имуществе, – конфискуется, если будет доказано, что собственник активно сотрудничает с врагом на поле боя, – а его рабы будут освобождены.
– Благодарю вас, генерал, – сказал я хриплым от волнения голосом. – Мы погрузимся, и я прочту прокламацию в ротах.
– Но Вашингтон отменяет ее, требует, чтобы я отступил! – Он гневался, но еще и играл, показывал, как невыносимо его положение и тяжела жертва.
– На взгляд правительства, в прокламации мог бы открыться единственный промах.
– Какой же? – ревниво спросил Фримонт.
– Тот, что она затрагивает один штат Миссури: весь Юг, вся республика должны жить этим законом.
– Плохо же вы знаете наших политиков! – воскликнул Фримонт. – Как старые сводни, они все еще надеются на супружество там, где осталась одна вражда. Они придут к освобождению черных рабов, но поздно, оплатив свою трусость неслыханной кровью. Я не облегчу их участи; если прокламация отменится, то только президентом, пусть он берет на себя ответственность: придется ему, а не мне потерять часть поклонников.
Пакгауз пустел; только лампы покачивало ветром, он врывался из темноты в открытые двери. Мы собирались на пристань: я – к полку, Фримонта – он снова облачился в черный плащ – ждал пароход на Сент-Луис. Генерал расспрашивал о тактике мятежных партизан, о дорогах, но больше говорил сам, жаловался на опрометчивость Лайона, хвалил Миллигана, но и у него находил промахи, сетовал, что ирландец зарвался, обличал Вашингтон за постоянные требования полков для усиления армии на Потомаке; ведь если правительство удерживает под Вашингтоном все ружья и пушки, выходящие с фабрик Востока или купленные в Европе, он останется здесь безоружен и не сможет создать армию наступления. Гроза надо мной миновала, я слушал его и заметил, что Фримонт отвергает всякое несогласие; я не имел успеха, когда сказал, что война в Миссури невозможна без сильного кавалерийского резерва, или находил важным без промедления поддержать Миллигана, – о Лайоне, оставленном без поддержки и теперь мертвом, я молчал, дело прошлое, а для Фримонта оно оставалось как открытая рана. С каждым шагом по темной, уснувшей пристани Фримонт охладевал ко мне, – верно, его обижало, что я прошел испытания нашего разговора, ни в чем не уступив ему, не давая настоящей цены его расположению.
Наш пароход на Кейро еще не подошел к причалу, суденышко Фримонта разводило пары и подмигивало в ночи огнями.
– Ваши солдаты спят, – сказал Фримонт, остановившись резко и прощально. – Я не сумею убедиться в их исключительности.
– Они не спали три ночи.
– Так в чем их талант? – повторил он прежний вопрос.
– В умении действовать самостоятельно и в их esprit de corps.
– О! Вы дарите мужланам и esprit de corps!
Я мог сказать, что в 19-м Иллинойском больше интеллигентных людей, чем в других полках, но поверит ли он?
– Я хочу дать вам совет, Турчин. – Его задело мое молчание. – Вы возите с собой жену; во всей армии Севера, да и Юга, нет ничего подобного.
– Но и здесь и там нет второй такой женщины. Даже в Севастополе, под рукой царя, женщины сумели отличиться, спасая раненых.
– Армия руководствуется уставом, а устав запрещаетженщин, иначе как маркитанток.
Он сделался сух и официален, мне оставалось одно – неподчинение.
– Надин Турчин – фельдшер. Я не наложу в этом вреда.
Фримонт снял шляпу, тряхнул гривастой головой:
– Среди листков, которые я порвал, был один, писанный ее рукой. Капеллан прислал его в штаб, убежденный, что это изменническая тайнопись; вот вам и вред, и смущение. Капеллан не знал, что письмо нежное.
– Но и вы не знаете по-русски, генерал!
– Здесь бывает ваш соотечественник, русский полковник, а теперь удачливый вербовщик солдат. Он прочел и совершенно успокоил штаб. – Фримонт поднял руки ладонями ко мне, в знак примирения. – Мы не нашли в полку измены, даже и супружеской.
– Если с делами покончено, позвольте мне удалиться.
Я дрожал, не зная, чему это приписать: сырой ночи на берегу реки, ярости или внезапному стыду, что наших строк коснулись зрачки капеллана.
– Что это вы вдруг, по пустякам?! – удивился Фримонт.
– Если бы вы смогли увидеть, какой яростью откликнется сердце капеллана на вашу прокламацию, вы бы никогда не приняли из его рук и клочка бумаги. Они везде – тайные друзья Юга, слепцы или изменники.
– В моем штабе их нет, – сказал Фримонт со всей возможной искренностью. – Европа отдает нам превосходных людей, но они являются в Америку, отринутые родиной, со всею страстью политической неудовлетворенности, они торопят нас, нахлестывают лошадей, готовые загнать их, только бы поскорее. Прощайте!..
Мы пожали друг другу руки, вкладывая в короткое рукопожатие забвение обид перед лицом войны.
…Полк не задержался на Миссисипи. В Кейро командовал Грант, подчиненный Фримонту, но и здесь достигший заметной независимости. Печать его личности лежала на армейских делах в этом важнейшем пункте при слиянии Огайо с Миссисипи: незамедлительность решений, расчет, организация и достаточное продовольствование полков говорили в его пользу. Ложными перемещениями судов он вводил в заблуждение неприятеля и скрытно, в трюмах, перевозил войска, собирая их для возможного удара в сторону Арканзаса, или Теннесси, или вниз по Миссисипи, на Мемфис. В этот раз я не дождался Гранта в Кейро, а он позаботился о нас, прослышав, как изнурился полк в напрасной экспедиции на Айронтон.
Нас перевезли на кентуккийский берег Миссисипи в Форт-Холт, недавно сложенную и плохо вооруженную крепость. Едва мы передохнули пять дней среди зеленых холмов и рощ, у насыпных валов и пахнущих смолой свежих бревен, едва позволили раненым отбросить палки и самодельные костыли и снять окровавленные повязки, как пришел новый приказ: соединившись с 17-м Иллинойским полком, двинуться вниз но течению и занять Элликотс Миллс. Неделя, проведенная в Форт-Холт и Элликотс Миллс, позволила мне взглянуть на жизнь штата, ради которого президент потребовал от Фримонта отменить объявленное прокламацией освобождение миссурийских рабов. В Кентукки все притаилось в ожидании, когда военное искусство или превратности судьбы дадут перевес одной стороне, когда можно будет без риска примкнуть к счастливому знамени.
В Кентукки я имел время обдумать прокламацию Фримонта. Какое унижение свободы! Вашингтон разрывает миссурийскую хартию Джона Фримонта, а ведь и она – уступка, компромисс, невольное допущение рабства. Я не мог сказать этого Фримонту в Кэйп-Джирардо, счастливый, что слово произнесено, и какое слово: а их рабы освобождены! Но и Фримонт объявляет свободу лишь тому рабу, чей хозяин открыто стал в ряды конфедератов, рискнул жизнью в мятеже. А тысячи трусов, переделавших слово «измена» в удобное и уклончивое слово «лояльность», тысячи осмотрительных льстецов, превосходящих жестокостью к рабу и тех, кто обнажил против нас меч, – все они и по хартии Фримонта сохраняли права на черных рабов. Знал ли я о черных страдальцах, когда подъезжал с Надей к австрийской границе, чтобы затворить за собой двери России? Знал, знал, однако же я здесь, среди врачевателей проказы; человеку необходимо встать так близко к злу, чтобы из наблюдателя сделаться воином. Коню республики нельзя сбавлять шаг, – орудия Юга возьмут верный прицел по замедлившейся мишени и расстреляют ее. Лучше бы Линкольн смотрелся не в зеркало Кентукки, а в миссурийское, расколотое так, что его не склеить никакой уступкой. То, что сегодня в Миссури, завтра будет и в Кентукки; кончится тишина, уклончивость, припрятанное оружие притворных лоялистов загремит выстрелами.
Мы только еще устраивались в Элликотс Миллс, когда пришел новый приказ: 19-му Иллинойскому немедля отбыть в Кейро, погрузиться в вагоны Иллинойс Сентрал и проследовать в Вашингтон, под командование генерала Мак-Клеллана. На паровом боте вместе с курьером от Гранта прибыл Тэдди Доусон, военный корреспондент «Чикаго дейли трибюн», газеты Медилла и Рэя. Приказ о перемещении полка привел Доусона в восторг, меня встревожил. Мы приноровились к войне, а на Потомаке затишье. В Миссури старшие офицеры махнули на меня рукой; даже и Поуп видел, что полк дерется храбро, а каково будет в бездействии, в штабных закоулках, где и дельный офицер лишается доли ума?
Грант писал мне, что Вашингтон снова потребовал у Запада 5000 снаряженных людей для защиты столицы. Фримонт не смог дать пять полков и решился пожертвовать двумя лучшими: моим и немецким полком Геккера. Грант хотел удержать меня, но Фримонт стоял на своем; если уж он отправляет два полка вместо пяти, то пусть едут лучшие.
– Видите, невозможный вы человек, – атаковал меня Доусон. – Вам оказали честь, а вы брюзжите.
Я помалкивал: неисправимая порода газетные вояки. Они первыми видят победу, где ею не пахнет; первыми выводят поспешные уроки войны и первыми же, при малейшем затруднении, предают эти уроки; рвутся в бой, но не далее известной черты; рекламируют как добродетель то, что на деле есть несчастье нации.
– Не ставьте на Фримонта, Турчин, – продолжал Тэдди Доусон. – Он – битая карта. В Вашингтоне говорят, что он окружил себя авантюристами, создал в Сент-Луисе военный Версаль, раздает деньги казны…
– Вздор, Доусон! – оборвал я его. – Фримонт – достойный гражданин, он объявил войну рабству.
– И тут же отступился! – торжествовал Доусон. – Линкольн приказал Фримонту изменить прокламацию, и Фримонт подчинился.
После первого письма президента Фримонт был полон решимости, в Кэйп-Джирардо он поощрял мою решительность, и вот снова путы на руках и ногах, простор для врагов, лживые светские правила для солдата Союза, снова он – открытая мишень. Я снял шляпу и отвесил низкий поклон северо-востоку этой страны.
– Кому это вы, Турчин? – Доусон снял очки: не показалось ли на Миссисипи еще суденышко?
– Я оплакиваю свои надежды, Доусон.
От Тэдди Доусона впервые отступила нужда, он не тратился на прожорливый «Курьер», теперь платили ему. Тэдди оделся, ел за двоих, а главное, был не последним из патриотов, приобщился солдату, деля его славу, но не разделяя смертельной опасности. Мало что развращает человека так, как слава войны и служебная близость к ней, без обязанности сражаться и умирать.
За открытым окном каюты плескалась вода, мы шли вверх, против течения Миссисипи, трудно выгребая плицами, и так же трудно, шел наш разговор. Доусон излагал доморощенные планы разгрома Конфедерации, и венцом их оказывалось взятие мятежного Ричмонда. Надин заметила, что Наполеон вступил не в Ричмонд – соседствующий с Вашингтоном городишко, – а в столицу огромного государства, что, водворясь среди горящей Москвы, он послал императору Александру предложение начать переговоры, но ответом было: «Война только началась!» Тэдди уверял, что мы не знаем Юга, его приверженности идолам и суевериям, что стоит пасть Ричмонду, как вся империя хлопка рухнет, не расчихаться бы нам до смерти среди поднявшейся из-под обломков пыли. Он сердился, что Чикаго испортил нас, а в Маттуне мы были другие, – он сделался скучным глашатаем общих мест, ревностным служкою в храме республиканцев.








