Текст книги "Где поселится кузнец"
Автор книги: Александр Борщаговский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 33 страниц)
Глава шестнадцатая
Бригадный генерал Поуп появился под Эмерсоном внезапно, с двумя штабными офицерами. Он только что был у генерала Хэрлбата, прочел две мои реляции и, надо полагать, нашел, что упреки мои относятся не к Хэрлбату, а к нему, командующему полками Союза в этой части Миссури. Но явился он невозмутимый, явился храбро; ведь без отваги не тронешься с двумя офицерами в путь по стране, где мятежники могут открыться на каждом шагу. Центром лагеря мы выбрали ферму преданного Союзу земледельца – человека дрянного, усердного в оговорах, в попытках расправиться с соседями руками моих волонтеров; он слонялся за офицерами, кляузничал, закатывая розовые, кроличьи глаза на коричневом, изрытом оспой лице.
Поуп похвалил две мои роты – Говарда и Раффена, встретившиеся ему по пути, посоветовал держать полк теснее, ввиду опасности удара от Шелбивилла, где сошлось до двух тысяч конных мятежников.
Лагерь жил как и до появления Поупа: я не прекратил учебных стрельб на лугу за фермой и уроки штыкового боя парней Джеймса Гатри, – не трубил сбора и не выстраивал волонтеров. Июльское солнце припекало – мундиры нараспашку, вокруг разгуливали куры, кудахча и вскидывая крылья на каждый учебный залп; волонтеры с примкнутыми штыками двигались на фоне дубравы и испуганного, прижатого к опушке стада коров; двое негров усердствовали у кухни; раненый солдат сидел у сеновала, по-деревенски глазея на начальство.
– Помнится, вы жаловались Хэрлбату на нехватку патронов? – заметил Поуп на частые залпы.
– Я потому и просил, что думал и об учении.
– У ваших солдат нет недостатка в живых мишенях.
– Эта мишень на лошади, чтобы ее верно взять, нужны пробы. – Я показал туда, где раздавались выстрелы. – Винтовка опасна только в умелых руках; неумелый солдат посылает патроны как попало, наудачу.
Мое стрелковое поучение заставило офицеров взглянуть на Поупа, в ожидании, что он поставит меня на место.
– Вы правы, полковник. – Рукой в перчатке он взял меня под руку, и в этом стесненном положении мы прошли несколько шагов. – У нас немногие офицеры воевали. Сборные солдаты, сборный офицерский корпус; старые, прославленные армии Европы были однородными.
Он был открыт со мной, и я ответил тем же:
– Я рад, что мой полк таков – с бору и с сосенки, как говорят на моей родине.
– Но однородность дает силу.
– Силу дает цель войны, когда волонтер, кто бы он ни был по крови, знает, что сражается за республику.
Он отнял руку, мы отстранились друг от друга.
– Все это хорошо для волонтерских депо, – разочарованно сказал Поуп. – Но и там важнее деньги. До цели возвысятся немногие. – Он славно усмехнулся, показал на поваров в изодранных блузах, сквозь которые гляделось черное тело. – Надеюсь, они не числятся за полком?
Я не успел ответить, что взял семерых негров – на кухню и ездовыми: их хозяин, владелец земель между Уорреном и Вудландом, воевал против нас, сжег собственную ферму – что случалось крайне редко, – заперев и черную собственность в хлеву, и ускакал к Гаррису, – мы успели спасти из огня семерых. Я не успел ответить Поупу – к нам вкатилась двуколка с буланым красавцем в оглоблях, остановилась в нескольких шагах от нас, и на землю сошел тощий, благообразный старик, безусый, но с седой бородой вокруг загорелого, морщинистого лица.
– Ваши солдаты отняли у меня лошадей, генерал. – Старик с достоинством снял шляпу.
– Вот кто здесь командир, – генерал указал на меня.
Старик располагал к себе спокойствием, нельстивым взглядом и столь же нераболепной фигурой. Он увидел появившегося за моей спиной хозяина фермы и ответил презрительным движением ноздрей, будто учуял смрад.
– Ваши люди взяли у меня четырех лошадей.
– Не подохнешь! – крикнул хозяин фермы, и Поуп обернулся на голос ненависти. – Это Скрипс! – объявил фермер, будто одним этим именем все уже сказано. – Фицджеральд Скрипс, его сыновья у Прайса, в мятеже…
Поуп смотрел на фермера так долго, пока тот не устранился, с жестом упрека и возмущения.
– Вы обвиняете моих людей в грабеже? – спросил я.
– Определите сами, а мне верните лошадей.
Он протянул клочок бумаги. Это была расписка, что лошади взяты для военных нужд; я узнал руку Стивена Хилла, старшего лейтенанта из роты капитана Стюарта, набранной в графстве Старк. Я передал расписку Поупу.
– Чего же вы хотите? Это писано моим офицером.
– Я требую лошадей, – сказал старик. – Вашей бумажкой я не подниму зяби и не свезу свой урожай на рынок.
– Но у вас есть еще лошади?
– Я никому не позволю считать свое добро: ни этому хорьку, ни вам, господин полковник.
– Вам отдадут лошадей, – сказал Джон Поуп.
– Если они не падут от пуль ваших друзей! – добавил я.
– В этом случае я потребую денег.
Он говорил не сгоряча, зная, что генерал на его стороне, а вместе с генералом и закон.
– Лошади взяты для разведки в интересах армии Союза, против мятежников. – Мне противной сделалась скобленая физиономия старика.
– Я требую защиты своей собственности от мародерства.
– Вы ищете защиты у офицеров Союза? Тогда скажите: признаете ли вы себя гражданином Американских Штатов?
– Видит бог, я миссуриец, а Миссури пока в Америке!
– Признаете ли вы себя гражданином, сохраняющим верность Белому дому и президенту Линкольну?
– Я верен нашей конституции.
Он был мастер изворачиваться, но уже и я заметил его слабость. Скрипс терял самообладание, старикам трудно это скрыть, чуть прилила кровь, и уже глаза не те, и белый волос ложится резко.
– Где же ваша честь, если вы уклоняетесь от ответа, которым не затруднились бы ваши сыновья?!
Я чувствовал клокочущую ненависть Скрипса и недовольство генерала; а что он мог сделать? Даже и кухонные негры перестали орудовать ножами и подкидывать поленья в огонь, – все слушали нас.
– Чего же вы молчите! – не давал я старику войти в ровное дыхание. – Ответьте нам, вы гражданин Соединенных Штатов?
– Не совсем так, полковник, – начал он хмуро, сжимая правой рукой задрожавшие пальцы левой и собираясь пуститься в пространности. – Я, видите ли…
Уже я истинно презирал его и обратился к старику грубо:
– Ну, так ступай, обратись к своему консулу, чужестранец, пусть он займется твоим делом. – И я повернулся к нему спиной.
Послышался скрип рессор, свист кнута, всхрап буланого, и двуколка понеслась прочь.
– Вы проводите меня, полковник, – сказал Джон Поуп.
Этот человек умел держаться; передавали об его крутом, отчаянном нраве, но он умел держаться, как немногие. Он выказал неудовольствие, пожалуй, только одним: Поуп не попрощался с Надин. Мог ли я иметь за это сердце на Поупа? Сотни офицеров, равных мне и выше меня званием, расстались с женами на годы, а при несудьбе и навсегда, – Надин со мной. Они жили по правилам – я из правил вышел. Мы ехали мимо стрелков в учебной цепи, мимо солдат Джеймса Гатри, разивших штыками соломенных врагов, потом зной сменился прохладой, даже и кони глубоко вдохнули воздух тенистой дубравы.
– Полк давно в соприкосновении с мятежниками? – Он и сам знал ответ: у Поупа не то что полк, рота была на счету.
– Восемь дней. Четырнадцатого июля мы прибыли в Ганнибал; первые два дня шли мелкие стычки, восемнадцатого я атаковал четырьмя ротами лагерь вблизи Пальмиры. Без кавалерии и артиллерии мой полк оказался разбросан по всему району расположения противника. Я писал об этом Хэрлбату.
Поуп придержал лошадь, опасаясь, что я слишком удалюсь от лагеря. Он взял у офицера карту графства Марион, разглядывал ее, будто проверял дорогу, потом сложил карту и протянул мне.
– Вы просили карту, извольте, вот она. Вы много пишете Хэрлбату, – попрекнул меня Поуп. – Успевает ли он прочесть?
Это был вызов: шутливый наружно, но вызов.
– Пишу только по крайней нужде.
И тут Поуп перешел к выволочке:
– Сегодня вы отвратили от Союза Фицджеральда Скрипса.
– Он никогда не колебался в выборе флага. Я заставил его уважать Союз.
– И ненавидеть.
– А он и явился с тем, с чем уехал от нас: Скрипс закоренелый рабовладелец.
Генерала прорвало: он заговорил быстро, останавливая меня от возражений отстраняющим движением руки:
– Как это вы быстро рассудили, полковник! Вы сами только что удостоились чести гражданства, но отказываете в нем пионеру штата. Вы, как стряпчий, ловите на крючок джентльмена, нарушая при этом закон. Полковник Турчин! Вы вернете Скрипсу лошадей, запретите офицерам продовольствовать солдат за счет фермеров – иначе все мы окажемся на пороховой бочке. И негры, негры, негры, – повышал он голос, – им не место в полку. Надо делать различие между домашним бытом и полком! – сказал он, намекая не на одних негров.
Он ускакал моим недругом, обидчивым, несправедливым к каждому моему приказу, недругом навсегда.
Я спешился, чтобы не сразу вернуться в лагерь, и двинулся в обратную дорогу; с поводьями в руках, со злыми, не видящими леса глазами, бормоча ругательства, от которых не поздоровилось бы Джону Поупу, если бы он услышал и понял мои донские глаголы и прилагательные. На лесной дороге меня караулил Фицджеральд Скрипс: он возвышался в седле на обочине, отведя рукой дубовую ветвь. У его стремян – по обе стороны – стояли обнаженные до поясы негры: у одного в руках дорогое ружье, у другого странное железо. Я бы и подумать не мог, что старик в полчаса прискачет к себе на ферму, сменит двуколку на седло, серый тонкий костюм джентльмена – на бриджи и охотничью куртку и успеет в дубраву,
– Я клеймил своих лошадей, полковник, – сказал он небрежно, глядя на меня сверху вниз. – У меня правило: всякую свою живность, всякую собственность, которая могла бы сбежать, – клеймить.
Я старался думать о пустяках, разглядывал серебро его шпор, ружье, должно быть не французское, а немецкого ружейного мастера, с пересолом в чеканке и инкрустациях.
– Случается, скупцы и кур клеймят, – заметил я.
– Когда живешь среди воров, приходится об них руки марать. Прежде у нас жили спокойно, а потом развелись хорьки, предатели, подлые plebs romana[16]16
Белые плебеи, чернь,
[Закрыть], Откуда их дьявол несет, полковник?
– Спроси у черных слуг, где украли их?
– Они родились на моей ферме; я о белом, непрошеном дерьме.
– Это уж как нос устроен: иные джентльмены ничего, кроме дерьма, не чуют.
Скрипс протянул руку, и негр вложил в нее темное, крученое железо, – я увидел изрядную монограмму, две связанные из железа буквы «F» и «S» – Фицджеральд Скрипс.
– Вот мое клеймо! – похвастал он, держа железо монограммой против моих глаз. – Захочу, поставлю его и на них. – Он прижал монограмму к черной груди слуги.
Лица негров оставались теми же: закрытыми, с выражением покорности, словно окаменевшей почтительности.
– Я могу их клеймить и продавать, хоть бы ваш иллинойский стряпчий изблевался проповедями и прокламациями в Вашингтоне. Они мои псы.
Я прыгнул в седло, не поспешно, не роняя достоинства.
– Во всяком народе есть те, кто прозревают первыми, и есть раболепные.
– Вернешь мне моих лошадей, – сказал он хрипло, горюя, что выпускает меня живым. – Я показал тебе клеймо, не вздумай поменять лошадей.
Я подобрал поводья и сказал ему напоследок:
– Живи спокойно, чужестранец, и береги баранов от ротных котлов, я не дам солдатам голодать!
Я услышал проклятия, щелчки курков, – Скрипс испытывал меня, – ждал выстрелов; шли растянувшиеся во всю длину оставшейся дороги мгновения, и только глухой стук копыт по дерну раздавался в дубраве. Дорога свернула на опушку, я пришпорил коня и примчался в лагерь веселый, будто генерал Поуп обласкал меня и пообещал бригаду.
Но я забежал вперед и не сказал вам важного: прежде Скрипса, прежде генерала Поупа была встреча с Грантом. Надо же, чтобы в тот единственный день, когда возмутились волонтеры, рядом со мной появился полковник Грант. Я не обмолвился: не капитан, а полковник Грант. Еще на «Дженни Деннис» я услышал от судовладельца Шибла, что лучше других дерутся в Миссури два союзных офицера – генерал Лайон и полковник Грант. Тогда я усомнился, о том ли Гранте он говорит, – оказалось, о нем; при первых же подробностях я узнал Улисса Гранта. В Пальмире он стоял передо мной, исхудавший против июня месяца, морщил в мимолетной улыбке страдальческое лицо скептика, пожал мне руку, потом завел свои цепкие, худые руки за спину, под расстегнутый, достигавший ему ниже колен мундир. Шляпа на нем старая, загнутая спереди, и мундир казался старым, ношеным, и такие же брюки, пущенные поверх сапог; на обшлагах и на груди остатки сигарного пепла. Не будь на нем новеньких, еще не поблекших эполет, я бы поклялся, что Грант только что сошел с коляски губернатора Иейтса в лагере Лонг.
Мой полк прибыл в Пальмиру, чтобы сменить Гранта и вместе с резервистами Ганнибала и Сент-Джозефа охранять железную дорогу на всем ее протяжении от берегов Миссисипи до границы с Канзасом. Грант еще не выигрывал сражений, о которых услышал бы мир, – федеральное знамя не знало пока таких побед, – но он вонзал свою лопату землекопа глубоко и миля за милей расширял земли Союза. Успех Гранта лежал в нем самом: он был работник, ясная голова, воля и военный талант. О нем не грех сказать, что он был рожден выиграть те сражения, какие выиграл; он не спотыкался на чужой ниве, как Мак-Клеллан, а пахал свою.
Мне показалось, он пришел не по службе, а по приязни, отослал денщика с лошадьми и остался со мной в палатке. Лишнего не спрашивал: умные глаза обозрели внутренность палатки, вторую койку, с женскими башмаками под ней, стол с многими бумагами, но без штофа и рюмок, так привычных в бивачном жилье старшего офицера.
Мои поздравления Грант принял с вытянутым лицом и, поджав губы, спросил:
– Ни разу не жалели, что взяли девятнадцатый?
– Я доволен солдатами. Но последнее слово за войной.
– Здесь трудно. Особенно трудно без кавалерии. И трудно тому, кто ждет войны по правилам.
Он опасался задеть меня, но видел во мне именно такого офицера, европейской дрессировки.
– Вы не требовали кавалерии? – спросил я.
– Вот вам мой совет, Турчин, – избегайте генералов. Сами возьмите себе всю возможную меру самостоятельности. Старайтесь не писать им, снимайтесь с места за несколько часов до того, как вам пошлют офицера со штабным пакетом.
– Как угадать?! – развел я руками.
– Тут и лежит талант командира: вовремя учуять не только неприятеля, но и штабной пакет. В Миссури нужна особая осторожность, здесь теряешь занятый город сразу, когда еще не весь обоз выбрался из него, – так что и обозу нельзя без оружия. Не судите по Ганнибалу или Пальмире, тут дыхание Иллинойса.
– Даже и в Пальмире не слишком много сочувственных глаз.
– Одни хотят отделения от Союза, другие покоя, чтобы запретили войну севернее тридцать шестой параллели. – Он неожиданно спросил: – А бывший полковой, Башрод Говард, не оставил полк?
– Его рота из лучших.
– В Миссури трудно продовольствоваться, – сказал Грант, приготовляя новую сигару взамен полетевшего из палатки окурка. Мне показалось, что мыслями он все еще в лагере Лонг. – Научитесь брать, не плодя слишком много врагов, и полдела сделано. Мы пренебрегли кавалерией и еще поплатимся за это – а ведь лошадь накормить в Миссури ничего не стоит. – Он поднялся, – И все-таки жить можно, уж раз драка, проторчим в седле до конца.
Грант не успел уйти, к палатке шумно и крикливо подступила ватага волонтеров-ирландцев. Они наперебой требовали справедливости, попрекали меня, что в полку потакают протестантам, – эти порядки завели адъютант Чонси Миллер и квартирмейстер Уэзерелл, – если протестанту вышел срок, его провожают, как сына, а католика выпроваживают, как нищего. Орали дурно, как на пьяном толковище, особенно двое: Барни О’Маллен и Дэфид Киллер – законник, золотушный отчаянный парень в небольших круглых очках. Грант смотрел на ирландцев с хмурым удивлением.
– Я сам отпускаю каждого волонтера, – сказал я спокойно. – И не делаю различия ни по религии, ни по языку.
– И вас обманывают, полковник! – крикнул Барни.
– Пусть выйдет вперед, кто сам видел переплаченный доллар или хотя бы цент в руках протестанта.
Вышел Киллер.
– Разве углядишь, как маленькая монета падает в чужой карман, – усмехнулся он. – Черные дела вершат ночью.
– Ирландцы воюют, а командуют протестанты!
– А теперь назовите: кто из католиков ушел без денег?
– Мигуэль! – напомнил Киллер.
– Испанец! Испанец! – крикнули разом несколько человек,
– Вот вы и показали свою ложь! Испанец ушел вдруг, при посадке на судно, не захотел в Ганнибал, где нас ждала касса. И разве все ирландцы – католики?
– Хороший ирландец – католик!
– Ирландцы – сеют, а урожай кому?!
– Ирландцы! Ирландцы! – не удержался Грант. – Послушаешь вас, так ирландцы спасли мир, вроде тех гусей, что не дали погибнуть Риму! Повоюйте прежде, получите ирландскую пулю в зад и поймете, что ирландцев везде хватает, и в католиках и в протестантах, и на Севере и на Юге.
– Давно ли он к нам в полк набивался! – Их обозлил Грант.
– Быстро ты в полковники выскочил!
– У нас дивизии покупают, а эполеты и подавно!
За спиной Барни и Киллера распалялись десятка два крикунов, дело принимало плохой оборот.
Грант – гость, но он шагнул к ним, чуть не потерявшись среди рослых волонтеров.
– Полки и дивизии у нас покупают, а что поделаешь; вот и вы разговор с денег начали, денежные люди и снаряжают солдат. И генералом я буду, если не убьют, что тут плохого?
– А то плохо, что мне генерала никогда не присвоят! – крикнул Барни.
– Во всей армии Союза не найти другого полка под командой безбожника, – сказал Киллер; волонтеры не видели меня на службах Конэнта.
– Ошибаетесь: немецким полком командует Геккер, – поправил я его. – И не один Геккер такой.
– Говорят, и Линкольна силком затащили в церковь, – объявил Барни. – Библию-то он вытвердил, чтобы щеголять в судах, а бога не чтит.
– Я презираю тех, кто делает различия между людьми по крови или по вере!
– Чем-то же люди отличаются друг от друга, – упорствовал Киллер.
– Совестью! Отвагой. Умом. А там хоть в аллаха верь.
– Пусть в аллаха, лишь бы с богом в сердце.
– Будет ли нам удача, если полковой против бога!
Вход в палатку открыт, видны две койки, женское седло, брошенное на соломенную подстилку.
– Может, здесь и дьяволу служат! – Барни показал внутрь палатки. – Откуда изгнали господа, там дьяволу просторно.
– До сих пор я без денщика; больше ждать нельзя, завтра мы атакуем лагерь мятежников. – Я говорил спокойно, заразившись от Гранта. – Иди ко мне в денщики, Барни, приглядись к бесовской жизни.
– А что – пойду! – не потерялся ирландец.
– Только уговор: куда я с чертом, туда и ты со святым Патриком – хоть на штыки и на картечь.
Я провожал Гранта, полковник лукаво поглаживал лицо в тусклой, с редкой проседью, бороде.
– Не огорчайтесь, Турчин, – сказал он, дожимая мне руку. – Вспомните девиз на нашем гербе: Е Pluribus Unum[17]17
Из многих одно (лат.).
[Закрыть]. Не знаю я работенки труднее, чем из многих делать одно; на это жизни не хватит.
– Мне бы поскорее второй бой! – вздохнул я.
– А первый? – удивился Грант.
– Первый не в счет. В первом зеленый волонтер дерется сослепу. Мне второй, второй нужен.
Глава семнадцатая
Я выслал разведку под Маршаллс Миллс, выслушивал горожан и фермеров, возивших свои произведения на рынки Пальмиры, Ганнибала и Вудланда, и сложил себе довольно полное представление о мятежниках под Маршаллс Миллс, силою до двух полков. Они выжидали, опасаясь напасть на Пальмиру, а я не стал ждать, нанес удар всем полком, имея и при этом одного волонтера против двух головорезов, стрелявших с седла и без остановки. Я поставил роты так, чтобы рядом с новичками атаковали неприятеля чикагские зуавы и все те, кто весною уже дрался у Кейро, под командованием генерала Свифта, участвуя в марше, известном как большой поход по грязи. Совет Гранта пришелся впору: на исходе ночи, перед выступлением, я отправил в штаб донесение, что завтра поутру атакую лагерь сецессионистов, отправил с уверенностью, что генерал Хэрлбат вскроет мой пакет, когда уже разгорится бой на берегу Фэбиуса.
Пикеты с ночи закрыли почтовую филадельфийскую дорогу: к Маршаллс Миллс мы подошли скрытно, с трех сторон, и мятежники понесли бы жестокие потери, будь Фэбиус глубже и шире. Лагерь мятежников стоял у песчаных бродов; поднятый нашими залпами с трех сторон, неприятель бросился к Фэбиусу, взбаламучивая реку тысячами копыт и отстреливаясь на скаку. Мятежники оставили нам палаточную парусину, кострища, несколько кухонь, напуганную кучку миссурийцев – прислугу, согнанную в лагерь, – и трех убитых.
Чикагские роты досадовали на бегство неприятеля, вкус победы только коснулся их губ, а новички ликовали, носились по взятому лагерю с горящими глазами, входили в Фэбиус, будто угрожая мятежникам преследованием, а на самом деле наслаждаясь речной прохладой, чистой водой речушки, которая, вскоре соединясь с другой рекой, отдаст себя Отцу Рек. Вот благословенный час, когда и ворчуны, и мизантропы радуются, как дети, счастливой жизни, летнему дню, сочной прибрежной зелени; когда они обнимаются, забыв о том, кто протестант, а кто католик; когда и негра охватывают дружеской рукой.
Успех под Маршаллс Миллс не обманывал меня, мы только выбили противника из живописного лагеря. Это понимали и офицеры; стоя на плесе Фэбиуса и оглядывая зеленую равнину за рекой, они горько досадовали, что не имеют лошадей для своих солдат.
Я ехал рядом с Говардом, когда роты двинулись к Фэбиусу. Говард погнал коня, будто помышлял один ворваться в расположение противника, оставив своих пехотинцев на Тадеуша Драма и лейтенанта Мэддисона. Я предостерег его: «Капитан!» – он не услышал или не захотел обернуться. В какой-то миг мелькнула черная мысль, что Говард скачет не на пули и штык, а к измене, радуется, что слышит за собой меня и сможет предать полкового в руки врага. Мой конь достигал головой колена Говарда, однажды капитан обернулся с выражением слепого азарта, и азарт тут же сменился ненавистью, когда он прочел в моем взгляде подозрение.
После высадки в Ганнибале Говард пребывал в смятении. Слава его старшего брата едва ли не затмевала черную славу Грина и Гарриса, жестокостью Говард-старший превзошел их с первых недель войны. Мы могли столкнуться с ним всякий день и на всякой миле – на окраине Пальмиры, под Тэйлором или Филадельфией, у Маршаллс Миллс на берегу Фэбиуса. Фигура старшего брата, – если верить молве – гиганта, одетого в кожи, как в латы, со светлой бородой, которую он не тронет ножницами, пока не въедет на лошади по мраморным ступеням Белого дома, – эта фигура преследовала Говарда ночью и днем, он опасался, что безрассудный брат открыто объявится перед ним где-нибудь среди дня. И Говард молчал, бродя по окрестностям пальмирского лагеря, молчал на совете старших офицеров полка; любая его мысль, осмотрительная или чересчур отважная, могла быть истолкована превратно. Слова участия стали невозможны, друг, рискнувший выразить вслух свое доверие, сделался бы тем же врагом Говарду, как и тот, кто не скрывал осторожного взгляда.
– Капитан Говард! – крикнул я ему, опасаясь, что мы врежемся в гущу мятежников. Он не захотел остановиться, его изрубили бы чужие сабли, если бы не спасли чужие пули: под Говардом пала лошадь. Он сразу вскочил на ноги, увидел, что и я спешился, укрываясь от ружей противника, и стал молить, чтобы я спас его и отдал ему коня. – Неприятель ушел, капитан, – пытался я отрезвить его, – не станете же вы в одиночку преследовать два полка! – Он посмотрел за реку, на скачущих по равнине всадников, без клубов пыли под кавалерией, смотрел и, кажется, ничего не видел. Мятежники ушли, а он остался здесь со своей бессонной мукой. – Неприятель уходит, – повторил я, – дело сделано.
Я еще не знал, что и он ранен в плечо; быть может, и Говард не чувствовал пока боли. Охладев, попросив у меня прощения за дурацкую, по его словам, просьбу, Говард поспешил к своей роте. Но, стоя с Надин и доктором Блейком у госпитальной палатки, я заметил неподалеку Говарда; мундир капитана висел на суку, нательная рубаха разорвана, сброшена с плеч – окровавленная, она свисала к сапогам капитана.
– Кто перевязывает? – спросил я Блейка. – Отчего не вы?
– Джордж Джонстон, – ответила Надин. – Он сын доктора и все умеет.
– Говард послал меня к черту, – сказал Блейк необидчиво. – И, кажется, подальше.
Его не в чем было упрекнуть; свинцовая преграда выросла между нами, я отнял у него полк, а когда он вынужденно остановился у манежа в Чикаго и его черноволосая Элизабет, подняв на плечо сына, жалась к стремени, мы с Надин были рядом с губернатором и отцами города. Мы сохранили все, что имели, он расстался со всем, что любил, что было его жизнью. Война изнутри взорвала две семьи; Элизабет осталась одна против большой родни, презиравшей Линкольна и его солдат; Говард потерял все, даже и родной штат, трубы трубили там только для патриотов Юга. Я отнял полк, а известие о брате отняло у Говарда сон и покой; предчувствие беды томило его.
– Не ходи к нему, – попросила Надин. – Джонстон имеет все необходимое, он промыл рану.
Она сказала, что с самого сигнала атаки не видела Томаса, тревожится и хочет найти его.
Мы скоро обнаружили Томаса: он стоял над одним из убитых мятежников, опершись на ружье. Усталость и опустошение прочел я в согнутых плечах Томаса, в поникшей голове и отрешенном взгляде. Мертвый конфедерат упал навзничь, в замшевом кафтане, в высоких сапогах со шпорами, огромный, с серебряными нитями в бороде и курчавых волосах. Рот оскален, розово, будто в крике, и глаза открыты, карие и белые, как два выпавших из колючей скорлупы каштана.
– Я его убил, мистер Турчин. Это я его убил.
– Если ты верно знаешь, что убил его, так вот тебе его винчестер.
Томас не взял винчестер, который я поднял с земли.
– Я… видел, как он упал…
– Но ты не можешь знать, Томас, – сказала Надин, утешая его. – Его могла убить любая пуля.
– Нет, мадам, я знаю… Я убил его, я думаю, он был смелый человек. Он обернулся, увидел меня и смотрел, как я опустился на колено… – Томас встал на колено, рядом с убитым. – Как прицелился… Тогда и он прицелился, и мы оба выстрелили. Лошадь постояла, понюхала его и поскакала за всеми. Он мне вот куда попал, а я его убил…
Томас понимал, что на земле лежит его враг, но он еще не видел, как прерывается жизнь, как она уходит.
– Мертвым закрывают глаза, правда, мадам? – спросил Томас.
Он все еще стоял на колене.
– Ты хочешь закрыть ему глаза?
– Я думаю, это мне не под силу, мадам.
– Я тебе помогу.
Надин присела на корточки, опустила веки убитого и задержала на них руку.
– Спасибо, мадам… – шепнул юноша.
– Встань, Томас. – Я положил ему на плечо руку. – При настоящих сражениях будет и так, что ты не успеешь закрыть глаза товарищу.
– А разве это не настоящее? – поразился он.
– Настоящее, Томас, но – небольшое.
Томас прав, он убил бородатого Голиафа, а я толкую о каких-то других, настоящих сражениях.
Обед на Фэбиусе у чужих кухонь – последняя наша спокойная трапеза на севере Миссури. С того утра в наши котлы редко попадала свежая говядина, волонтеры радовались недопеченному хлебу, горсти маисовых зерен, недозревшим клубням картофеля. Мятежники напали на нас тем же вечером, их встретили мои пикеты, но они не уходили далеко и делали частые вылазки. Пришлось и мне, возвратясь в Пальмиру, разбросать роты по всему району расположения противника; не стоять же на месте, надо двигаться дальше, а двинувшись, понимаешь, что темная вода сомкнулась за тобой и, где только что был ты, снова гарцует на лошадях мятеж.
Я дал большую самостоятельность ротам, а значит, взял и себе ту свободу, которая бесила генерала Поупа. Я просил у Хэрлбата свежих солдат, чтобы дать отдых двум или трем своим ротам в Пальмире или в Куинси, требовал лошадей, лошадей, лошадей, ружей, карт, патронов, штанов, муки, белья, ротных вагонов, денег и бинтов и знал, что ничего мне не пришлют и все, что возможно брать на театре войны, надо брать, не преступая святого правила: никакая собственность фермеров, верных Союзу, не должна быть взята иначе, как по их доброй воле. Нам редко доставались неприятельские обозы. Чужие обозы следовали за войсками генералов-конфедератов Пиллоу и Прайса, южнее полноводной Миссури, там было чем поживиться, да некому отбивать обозы, – на севере штата мятежники сами жили средствами страны, разоряя правых и виноватых, объедая друзей и истребляя собственность недругов. И никто не писал им это в счет! Генералы не выговаривали полковникам, полковые не стращали ротных, ротные не сажали под замок солдат. Сторонник рабства, обворованный родственной ему бандой, хранил скорбное молчание, твердя себе: терпи, терпи, и все воздастся тебе сторицей. Верный Союзу ограбленный фермер втихомолку лил слезы или уходил с ружьем к нам, если ему оставляли голову на плечах. Генералы мятежа похваливали своих командиров за экономию и за уроки проклятым аболиционистам.
А мы? Всякий кусок, взятый не с пороховой печатью, мог навсегда застрять в горле, стать причиной бесславия, изгнания из армии. Будь наши полки сложены из одних святых, из кротких монахов или законопослушных чиновников, и тогда невозможно было бы ждать, чтобы человек, не евший долгие сутки, возбужденный боем и удачею – остаться жить! – не тронул хлеба того, кто щедро кормил и укрыл от непогоды смертельных врагов республики. Любой грабеж, всякая потрава, учиненная кавалерией мятежников, подло приписывалась нам, хоть бы наши солдаты не подходили к усадьбе ближе двадцати миль.
Я приказал ротным – солдата кормить; бог вас простит, а на генеральские эполеты не угодишь. Дайте генералам военные успехи, а я подставлю свои бока, авось ребра не проломят. Я никогда не жалел об этом: никто из моих людей не брал лишнего, не набивал ранцы чужим добром. Скоро мы узнали, что и молодчики Гарриса и Грина, и штабные офицеры Поупа честят меня диким казаком. Что ж, пусть казак, пусть и дикий казак, а волонтеру есть надо.
Уже я не всякий день виделся с Надин: она спешила туда, где бой затих, я – к новой стычке; она увозила в Пальмиру раненых, – я сходил с седла на недолгие ночные часы. Как заговоренный от пули, скакал я по степи и по лесу, от отряда к отряду, когда с несколькими всадниками, с Чонси Миллером и квартирмейстером Уэзереллом, когда в сопровождении одного Барни О’Маллена. Миссурийская война не мешкала, не держалась никаких правил; эхо ружейных залпов надежнее выводило на войну, чем диспозиции ротных. Я робел перед Надин после каждой короткой разлуки; смеялся над своими страхами и все же робел, – можно ли любить меня, изошедшего десятью потами под мундирным сукном, со слипшимися волосами на лысеющей голове, хриплого от табака и рыка, – можно ли ждать меня, такого, этой женщине? Волнуясь, я слушал приближающиеся голоса: Блейка и фистулу фельдшера Престона Бэйлхеча; они вот-вот выедут из-за деревьев, с ними и Надя, а если ее нет, то я получу записку, несколько слов, писанных по-русски: жалоба, что скучает, что без меня плохо, – все по-русски, все закрыто от посторонних глаз языком родины.








