355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Рекемчук » Избранные произведения в двух томах. Том 2 » Текст книги (страница 34)
Избранные произведения в двух томах. Том 2
  • Текст добавлен: 10 мая 2017, 10:00

Текст книги "Избранные произведения в двух томах. Том 2"


Автор книги: Александр Рекемчук



сообщить о нарушении

Текущая страница: 34 (всего у книги 40 страниц)

Глава седьмая

К двум часам пополудни уже совсем темнело. А утром развиднялось едва к одиннадцати. Да и в этот краткий промежуток между поздним рассветом и ранними сумерками не так уж много было настоящего дневного света – свет был невзрачен и жидок, слаб, еле-еле теплился. Ведь солнце теперь лишь краем выдвигалось над чертой горизонта, будто затем лишь, чтобы напомнить о своем существовании, и тут же окуналось снова, в свои тартарары.

Большую часть суток стояла полярная ночь, обычная здесь в эту срединную и самую мертвую пору зимы. Небо было темно и глухо. Казалось, что весь небесный свет, весь белый свет пал на землю снегом – так, кристаллизовавшись, снежинка за снежинкой, он весь до последней крупицы просыпался наземь, а наверху осталась лишь бездонная и пустая чернота.

Снегу навалило много. Все вокруг было погребено в снегах. Крыши домов вспухли, и с краев свисали обветренные заструги. Сугробы взгромоздились под самые окна, а окна в этих северных избах довольно высоки. Тропинки, что вели от дома к дому, по обе стороны сельской улицы, все углублялись меж плотных снеговых стен, и уже из одного такого хода не было возможности увидеть, кто там идет или кто там стоит на другой стороне. Речные проруби, из которых брали воду, обозначали еловыми вешками, потому что к утру их совсем скрывал от глаз выпавший снег, и еще, не дай бог, кто-нибудь непутевый да несведущий мог бы ступить ненароком – и тогда поминай как звали…

Темна и снежна была эта зима.

Может быть, единственным среди этой окрестной тьмы, всегда светлым местом оставалась только буровая вышка, освещенная большими и яркими лампами да еще подсвеченная прожекторами: тут ведь не посумерничаешь, не полазаешь впотьмах – тут каждая операция требовала полной и дотошной ясности. Как в заводском цехе. А издали эта коническая вышка, сверху донизу сверкающая огнями, была похожа на праздничную елку – огромную, какие ставят на площадях больших городов. Только нарядная эта елка перестояла уже все положенные сроки: и новое рождество, и Новый год, и православное рождество, и школьные каникулы – все стоит, все красуется…

И оттуда день и ночь, без передыху доносится гул машин, холодный звон металла, повизгиванье лебедки. В четыре была пересменка. Одна вахта пошла шабашить, а другая заступила.

Иван Еремеев проследил, как закончили цементаж обсадной колонны, а затем, наставив сменного бурильщика, что тому надлежало делать дальше, озадачив его на ближайшую смену, отправился домой.

Как обычно, согласно ежедневному заведенному правилу, он по дороге зашел на почту.

Шурочка Малыгина, усть-лыжский почтовый агент, заранее, еще с утра заказывала ему междугородный переговор с базовым городом. Дело это было довольно сложным и многоступенчатым, потому что отсюда, из Скудного Материка, надлежало сперва связаться с районным центром, Усть-Лыжей, а оттуда вызывали город Печору, Печора давала базовый город, а там уж Ивана соединяли с геологическим управлением, и он передавал дежурному диспетчеру дневную сводку: сколько метров дали за сутки, на какой глубине идет бурение, какой проходят горизонт и нет ли каких проявлений.

Они добуривали уже первую тысячу. И еще полторы оставалось.

– Алё… перешел он потом к неофициальной части разговора. – Алё, вы меня слышите? Я вас плохо слышу… Алё… Прошу выяснить, как там жена Ныркова, какое у нее самочувствие – она в больнице лежит, второй корпус… Да-да, Ныркова, муж просит узнать… К завтрему, ладно? И привет ей от него передайте… Ну, пока.

Щелкнуло. Базовый город отключился. Но в трубке еще что-то попискивало, стучало, доносились отдаленные переговаривающиеся голоса и даже музыка, радио, что ли, – вся эта суетная разноголосица Большой земли.

– Вам тут деньги пришли. Зарплата, наверное, – сообщила Шурочка, повесив трубку обратно на рычаг. – Свою возьмете?

– Давай, – согласился Иван, доставая из-за пазухи самописку, расписаться на переводе.

– Другим подскажите, чтобы пришли. – Шурочка отсчитывала купюры. – И за что вам такие деньги платят?

Не то чтобы зависть или укор были в этом ее простодушном вопросе, а всего лишь искреннее удивление деревенской жительницы, чье понимание о деньгах, о цене копейки и рубля настолько отлично от городского понимания, что кажется, здесь и там счет ведется совсем на другие рубли и копейки, в совершенно другом и разном исчислении. Да ей, например, Шурочке, раз бы в жизни получить вот столько денег, сколько дважды в месяц, регулярно получает этот вот ее знакомый клиент – и была бы она самой богатейкой на земле, хоть держи на сберкнижке приданое…

– Знаешь, дева, – сказал ей на это Иван, – у них, у денег, есть такой особый нрав: они как придут – так и уйдут, сколько набежит – столько и убежит… Поняла?

Но Шурочка только головой покачала.

Иван не торопясь побрел восвояси.

Он знал, что никого дома не застанет. Катерина допоздна мытарилась на ферме. Альбина ходила во вторую смену – им, которые постарше, было легче блуждать в потемках, возвращаясь из школы, а ведь некоторые жили в самых дальних концах села и на отшибах.

Так и оказалось, что изба пуста.

Зато было тепло в ней до духоты, хотя истопили еще ранним утром. Иван в который раз подивился этому чуду, этой северной русской печи, вроде бы и вовсе бесхитростному сооружению, а такому надежному при любой стуже.

По краям обширного пода угольки еще хранили алый жар, а посредине стоял ведерный чугун – из-под крышки струился упоительный запах томленых щей.

Иван сноровисто и хозяйственно выволок ухватом этот чугун, налил себе полную миску, отрезал краюху хлеба, вооружился ложкой и сел хлебать эти бесподобные щи.

Слава богу, он был избавлен от нужды ходить в сельповскую столовку, где его сирое войско жевало на завтрак, на обед и на ужин тощую треску в компании проезжих шоферов.

Правда, там была компания, а тут он сидел и рубал свои щи в полнейшем одиночестве, никого дома не было – еще когда придут…

И, чтобы скоротать время, избавиться от скуки, Иван, расправившись со щами, снова нахлобучил шапку на голову, прихватил в сенях колун и вышел во двор.

Вдоль наружной стенки избы, от угла до угла и едва не под самую крышу взгромоздились ровные поленницы. Это он, Иван, наготовил их, сложил тут в свои вечерние досуги. Дров было много. Он уже прикинул, что за эту зиму всего не истопишь, а до следующей зимы далеко, и может быть, в ту, другую зиму сам он окажется далеко отсюда и не ему придется пользоваться наготовленным впрок.

Однако он уже привык к этим вечерним разминкам, ему это доставляло своего рода удовольствие, хотя и никоим образом не было самоцелью: кому бы там ни пришлось топить в другую будущую зиму, а все равно топить придется – вот и будет к той поре добрый дровяной запас.

Он подхватил из еще не рубленной кучи пудовый чурбак, поставил его на попа, взмахнул топором – бах, и еще раз, крест-накрест, и еще раз – чурбак разлетелся в дюжину поленьев. Так и второй. Сосна была хрупкой, до нутра просохшей за лето. Но третья чурка хоть и не так уж толста, а оказалась суковатой и жилистой: он трахнул ее изо всей мочи, а она не поддалась, не треснула, и тогда он взметнул ее вместе с топором и обрушил обухом о другую…

Певуче завизжали по снегу валенки, приближаясь к дому.

Иван обернулся на знакомые шаги.

Это Альбина, Алька возвращалась из школы.

И по тому, как она шла, как нахохлены были ее плечи, как с показной беспечностью помахивала она сумкой, он сразу догадался, с чем она пришла.

– Здравствуй, племя… – приветил ее Иван. – Ну, как дела?

– Спасибо за ваш интерес, – заносчиво и нахально ответила девка. – Дела известные.

– Схлопотала?

– Схлопотала…

– По чем?

– Геометрия.

– Молоде-ец… – сокрушенно протянул Иван.

По геометрии это была уже третья «пара» подряд. А еще по истории, по литературе и по немецкому. Вот только по химии дела обстояли благополучней: «трояк».

Альбина училась в девятом, и уже сейчас, посредине зимы, она имела все шансы остаться в том же девятом еще на годок.

Она стояла перед ним и залатанной пяткой валенка, будто копытцем, рыла ямку в снегу.

– Послушайте, вы… – Алька вскинула голову, и глаза ее, как-то отдельно выглядывающие из скрывающей все лицо заиндевелой опушки платка, глянули на него опять пронзающе и колюче, как тогда, при первой их встрече. Когда он определил по этим глазам, что девка – в отца.

А ведь в последнее время эта враждебная колючесть уже исчезала. Теперь взгляд Альбины, когда она смотрела на него, стал немного помягче. То ли она просто привыкла к нему. Смирилась с неизбежностью, что этот человек будет еще долго жить в ихнем доме. То ли девичья защитная мудрость подсказала ей, что лучше не замечать того, чего ей замечать не следует. Или, может быть, она сочла несправедливым столь долго ненавидеть человека, который платит за свой постой немалые для них с матерью деньги. И дрова, что ни день, колет. Вон уж сколько наколол…

Впрочем, у Ивана Еремеева имелись основания подозревать и другую причину, от которой с недавних пор помягчели, подобрели и сделались взрослее и глубже Алькины глаза. Он догадывался об этой причине, но помалкивал. Не его это дело.

– Не хочу я, понимаете?.. – с вызовом смотрели на него глаза из-под платка. – Надоело. Хоть умри – надоело… Ну нету у меня таких способностей! И для чего тянуть – в никакие институты я не пойду. А коров за титьки дергать я и сейчас умею – для этого восьмилетки вполне хватит… – Тут глаза ее потемнели уж совсем угрожающе. – А Зинке этой, математичке нашей… если она еще раз на танцы заявится, я ей все патлы крашеные выдеру… Раз ты учительница, то и не смей ходить. Раньше надо было, яловке безрогой…

– Ты насчет этого… насчет геометрии молчи, – посоветовал Иван. – Не говори матери. А то знаешь…

Альбина пошла в дом.

А Иван еще долго махал топором, складывал поленницы. До тех пор, пока не почувствовал, что взмокла рубаха и уже стало трудно дышать.

Он присел на ступеньку крыльца, закурил.

Морозная ночь высыпала на небо все, какие есть, звезды. Крупны и ярки они здесь были. Даже те, что самой невидной мелочью роились в недостижимой высоте, – и они красовались каждая в отдельности, мерцали то белой, то синей искрой, помаргивали.

А пониже этих звезд – вроде бы для начала, для пробы, только готовясь развернуть во всю ширь свое еженощное представление, – уже пробегали, прокатывались полосы неверного и прозрачного света, первые блики северного сияния. Потом они умножатся стократ, рассыплются веером, либо встанут частоколом, либо заколышутся пологом – и пойдет эта жуткая, прельстительная игра, глаз не отведешь…

Игра эта всегда затевалась на северном своде неба.

И было, в общем, понятно, почему именно там. Ведь там уже и нет, испокон веков не было и не может ничего быть другого, кроме этого диковинного игрища. В той полуночной стороне кончается земля, обрывается голым берегом и начинается студеное море: оно простирается еще далеко, гоняет волны, омывает острова, но и ему приходит край – его запирает рваная кромка вечных льдов, а уж эти льды тянутся до самого полюса, который всему и есть последняя точка, конец.

Но вот что было удивительно и тревожно.

Однажды, в такую же, как сейчас, темную и безоблачную звездную ночь там, на северном своде неба, где уже ничего, как известно, нету, – там полыхнуло вдруг зарево. Оно не было похожим на обычные сполохи. Оно было ярче самых ярких сияний и, зародившись на черте горизонта, потом постепенно росло и росло, растекалось и ширилось, пучилось, переходило из желтого в багровый цвет… А потом исподволь угасло.

Иван это видел своими глазами. Видели и другие.

А оленьи пастухи, пригнавшие осенью стадо из тундр, с берегов Ледовитого океана, – они возвратились какие-то задумчивые и смурные. Они намекали, что и не то им довелось повидать там, но в подробности вдавались неохотно. Только дирекции совхоза они, как говорят, доложили, что в один из дней прямо на стадо опустились большие вертолеты, и из них вышли люди в серебристых комбинезонах и стеклянных масках, и в руках у них были какие-то машинки, которыми они касались и оленей, и пастушьих малиц, и трогали ягель, стелющийся вокруг, который поедают олени…

Опять по селу прошел слух, что стадо будут забивать. Но ничего, обошлось. Мало ли какие слухи не возникают среди людей, чего только не болтают?

Вновь заскрипели по снегу валенки.

Это уж была Катерина.

Он ее дождался, сидя на крыльце.

– Аля дома? – первым делом справилась она.

– Давно, – ответил Иван.

А насчет него самого она и так видела, что он дома.

Поужинав наскоро, Катерина затеяла стирку. У нее уже с утра было замочено. Стирала она там, в худой половине дома, где не соблюдалось такого парада, как в горнице напротив.

А Иван, оставшись один в этой горнице, подсел к приемнику.

Он недавно купил его в сельпо, радиоприемник «Родина», на сухих батареях, так что он, слава богу, не зависел от причуд и капризов здешней электростанции. Иван поставил на крыше антенну, длинную еловую жердь, и приемник работал отлично: брал все что надо и что не надо.

Позеленел кошачий глазок индикатора. Замурлыкали волны. Иван повел вправо, по коротким… Там пиликала скрипка, а ей в помощь кто-то подбренькивал на пианино. Занудно эдак и однообразно, туда-сюда. Иван крутнул дальше, не любил он этих симфоний. А дальше из приемника вырвалась сумасшедшая стукотня барабана – один барабан, и больше ничего: трах-тарарах, бум, тра-та-та… – он уж было решил, что это передают какую-нибудь декаду, заключительный концерт, но тут барабан внезапно смолк, как лопнул, будто его продырявило, и тотчас заголосили трубы во все свои медные глотки: стало быть, не декада, а джаз – но эту музыку Иван тоже не ахти как обожал. Вот Альке, правда, той нравилось…

Зато еще через несколько делений шкалы Ивану посчастило. В комнату вплыл низковатый и сильный грудной женский голос:

 
…Ой, рябина кудря-авая,
белые цветы,
ой, рябина-ряби-инушка,
что взгрустнула ты-ы…
 

Иван добавил звука, в блаженстве откинулся к спинке стула, скрестил руки.

Но тут скрипнула дверь и вошла Катерина – распаренная вся, обрызганная мылом, волосы растрепаны.

– Вань, а Ваня… – окликнула она.

Иван убавил громкость.

В руке она держала носок – коричневый, козьей грубой шерсти: она сама ему недавно связала такие теплые носки.

– Другой-то где? – спросила Катерина. – Один тут, а другого нету… Куда подевал? Мне стирать надо.

– Не знаю, – удивился Иван. – Оба вместе были… В сапоге, может? Ты загляни, в сенях там стоят…

Он сейчас в валенках ходил, ввиду мороза, с портянками.

Катерина исчезла. А он снова, довернув регулятор, стал слушать свою любимую песню:

 
…Оба па-арни бравые,
оба хо-орош-и…
 

Но тем дело не кончилось.

Хозяйка снова появилась в горнице, и на сей раз лицо ее было довольно сердито, а в руке все тот же злополучный носок.

– И в сапогах нету… Ну, куда засунул? Проглотил, что ли?

Она опустилась на колени, заглянула под стол, под кровать, к сундуку подползла – под него тоже заглянула. Нигде нет.

Встала с пола уж совсем раздосадованная и в сердцах швырнула носок на пол:

– Ну и лешак с ним… Пускай сам другого ищет.

При этом она сурово глянула на Ивана, сидящего подле приемника, и на сам этот батарейный приемник «Родина». Отряхнула колени, ушла.

Иван вздохнул виновато. Он не мог отрицать за ней некоторого права сердиться. И впрямь, куда же он мог подевать этот второй носок? А ведь Катерина сама их вязала, в подарок ему…

Кроме того, Иван подумал, что, вполне возможно, она на него злится еще из-за того, что она там, бедная, мается над корытом, бельишко ему стирает, и все это после целодневных хлопот, после этих окаянных доек, а он тут расселся, будто барин, перед радиоприемником, музыку слушает сложа ручки…

И еще Иван предположил, что Катерина могла на него обидеться и по той причине, что он тут с таким блаженством и восхищением внимает, как поет другая женщина… Подумаешь, дескать, артистка, голосит: а-а-а… Может, она сама не хуже умеет.

Поэтому, прикинув и осознав все возможные причины, Иван решил прекратить эту музыку и переключиться на серьезное.

Как раз был черед последним известиям.

– …Китайский народ широко и торжественно отмечает девятую годовщину Договора о дружбе, союзе и взаимной помощи между Советским Союзом и Китайской Народной Республикой, – сообщила московская дикторша. – «Наш народ, пишет газета «Жэньминь жибао», будет вечно вместе с советским народом бороться за укрепление мощи и солидарности мировой социалистической системы, возглавляемой Советским Союзом, за мир во всем мире…»

И опять отворилась дверь, не давая Ивану сосредоточиться.

Но на этот раз вошла не Катерина, а вошел Митя Девятков, рабочий из его бригады, помбурильщика. Он тоже отработал дневную вахту и теперь отдыхал.

Вошел он в своем черном нагольном кожушке и в роскошной пыжиковой шапке, купленной у здешних пастухов, рукавицы под мышкой. Вошел, не раздевшись и не проявляя намерения раздеваться. Вроде бы так, на минутку заглянул. Он теперь часто наведывался вечерами к буровому мастеру. То по делу, то без дела. А какие у него на это были доподлинные причины – для Ивана не составляло особой загадки…

Ну что же, пришел так пришел. Иван указал ему на стул. Садись, мол, давай вот послушаем последние известия, что там делается на белом свете.

…Работники нефтяной и газовой промышленности Башкирской АССР, – выкладывал новости уже мужской голос, – обратились ко всем нефтяникам Советского Союза с призывом шире организовать социалистическое соревнование за досрочное выполнение плана 1959 года – первого года семилетки…

Иван значительно посмотрел на Митю. Дескать, слушай внимательно, парень: это уж ко всем нам, и к тебе в частности, имеет прямо отношение. Не иначе, будем на днях откликаться – принимать обязательство, приедут из райкома…

Но Митя, хотя и кивнул ему, выражая полное согласие, вид имел довольно рассеянный и все оглядывался на дверь.

Жди-жди. Авось дождешься.

– …Промысловики Башкирии дали слово: добыть сверх плана в нынешнем году сто пятьдесят тысяч тонн нефти…

Тут опять распахнулась дверь, и в комнату влетела Альбина. Должно быть, ей тоже захотелось послушать последние известия.

Явилась во всей своей красе. Белобрысые волосы ее, обычно заплетенные в школьную тугую косу, на сей раз были распущены, прихвачены лентой на самой макушке, а уж оттуда, с макушки, свисали длинным конским хвостом – да только таких роскошных и белых хвостов у коней не бывает, разве что в цирке. А брови ее и ресницы, отроду столь же белобрысые, как и волосы, сейчас у Альки были черны, будто она их сажей вымазала – в печку слазила. Крупичатые щеки цвели румянцем. А платье на ней было шелковое, голубое, оборки понизу.

Иван прямо ахнул, увидя Альку.

Он никак не мог понять, что же это с ней случилось. Ведь всего четыре месяца назад, когда он ее впервые увидел, когда мать ее за водкой посылала и она приносила сдачу, – тогда она ему такой дурнушкой показалась, блеклой да линялой, смотреть не на что. И вдруг такая перемена. И не оттого, что она себе бог знает чего на голове начесала, брови насурьмила, ресницы закрутила вверх – нет, все в ней решительно переиначилось, перестроилось как-то. И даже не в шелковом платье была тут причина, хотя этот шелк подарил ей сам Иван, так, в счет будущих именин, с получки наведавшись в лавку к Макарьевне, – нет, само ведь платье не много значит, если ничего к нему нету. А у нее теперь было: и топырилось где надо, и круглилось где положено… Просто подменили девку.

– Ой, извиняюсь, – сказала она. – Не знала, что у вас тут гости.

– Да ничего, – успокоил ее Иван, приободрил, чтобы чересчур не смущалась.

– Здравствуйте, – сказал Митя и, встав со стула, передвинул с одного уха на другое свою пыжиковую шапку. – Вот зашел – по дороге…

– А у нас тут все по дороге, – согласилась Алька. – Одна ведь в селе улица. Очень скучное село.

– …Вступило в силу соглашение об оказании Советским Союзом экономической и технической помощи Объединенной Арабской Республике в строительстве первой очереди высотной Асуанской плотины. Сооружение плотины будет иметь огромное значение для дальнейшего развития экономики ОАР…

– А в клубе сегодня кино, между прочим, – вдруг вспомнил Митя. – «Княжна Мери». После – танцы…

– Неужели? – воскликнула Альбина. – «Княжна Мери» – это ведь нам по литературе проходить. А если кино посмотреть – можно тогда и книжку не читать…

– У меня как раз два билета куплено, – обрадовался Митя такому совпадению. – Сходим?

– Я сейчас, оденусь только… – Альбина метнулась к двери.

И тут ей навстречу как раз вошла Катерина Абрамовна, по всем признакам уже закончившая стирку – просохшая, прибранная. Тоже решила радио послушать.

– Куда собралась? – спросила она дочку тихим голосом.

– В кино. «Княжна Мери»… – Алька сразу осунулась, уловив зловещий смысл этой тихости.

– Им по программе задали, – поспешил на выручку Митя.

– По программе, значит? – Катерина уперла руки в бока.

В прошлый раз, когда Митя Девятков вот так же случайно забрел к ним в дом, а Альбина невзначай заглянула сюда, в горницу, и в тот самый вечер в клубе тоже было кино, – так в тот прошлый раз, дождавшись возвращения дочери, а вернулась она позднехонько, Катерина выдала ей: по щекам отхлестала, оттаскала за волосы, принялась подол задирать…

Хорошо, что тогда Иван вмешался в это дело, прекратил сражение и увел взбешенную Катерину к себе. А она там кинулась на постель, долго и навзрыд плакала, всю подушку слезами замочила и все твердила непонятное: «Не позволю… Не дам ей…» А чего уж тут не позволять? Подумаешь – в кино сходить.

– Пусть идет, – сказал Иван, взглянув при этом на Катерину по-мужски решительно и властно.

И на Митю Девяткова он тоже взглянул по-мужски: мол, если там будет что не по программе… Ясно? Усвоил, парень?

«Вполне усвоил, Иван Сергеевич, можете не беспокоиться… все как есть будет по программе», – ответили преданные Митины глаза.

Они ушли.

– Больно ты, Ваня, потачлив, – упрекнула Катерина. – А с ними строгость нужна.

Она села подле него, к радиоприемнику. Они часто сиживали так вечерами.

– Эти гаврики твои всех девок на селе всполошили… По начальству, видать, равняются.

Иван хмыкнул молодецки. А она ему руку на плечо положила.

Последние известия уже закончились. Иван пошел гонять по всем диапазонам. К этой поздней поре являлось все больше станций, они налезали одна на другую, отталкивали, будто локтями, друг дружку, наперебой тараторили на всяких непонятных языках, музыка теснила музыку, песня песню. А кое-где, в некоторых точках шкалы, вдруг встревало другое – не речь, не музыка, не писк морзянки, а натужное басовитое гуденье: это чтобы не слушали того, чего не следует, что для здоровья вредно… Иван никогда и не слушал.

– …Ему подали книгу пророка Исаии, и Он, раскрыв книгу, нашел место, где было написано: «Дух Господень на мне, ибо он помазал меня благовествовать нищим и послал меня исцелять сокрушенных сердцем, проповедовать пленным освобождение, слепым прозрение…»

Этот голос, неожиданно исторгнутый приемником, был старчески немощен и хрипл, гнусав.

Иван оглянулся в недоумении на Катерину. Что, мол, за дичь?.. Вроде бы слова какие-то поповские и сам голос поповский. Откуда же он взялся – в смятенном и бурном, рычащем эфире, – этот попик? И ведь по-русски говорит. Иван усомнился, чтобы на московскую радиостанцию пригласили бы вдруг попа и дали ему такое задание: толкните речь, батюшка…

– …И Он начал говорить им: ныне исполнилось писание сие, слышанное вами. И все засвидетельствовали Ему это, и дивились словам благодати, исходившим из уст Его…

Нет, конечно, это не Москва передает, догадался Иван. Откуда-то из очень далекого далека доносился голос. Будто бы с того света… Знать, прижился где-то в чужой стороне этот старенький беглый попик. В Ватикане, может? Или в этом, как его… где люди в картишки играют, а потом застреливаются. Далеко, словом, забрался. А все про свое талдычит… И хоть по-русски говорит, а выговор вроде и не совсем уже русский у этого попика – картавый…

– …И разнесся слух о Нем по всем окрестным местам…

Иван потянулся к регулятору, но Катерина остановила его руку.

– Пускай, – сказала она. – Ладно говорит. Слова красивые…

– Что ж тут красивого? – возмутился Иван. Передразнил попика: – «Во имя овса, и сена, и свиного уха…»

– Не мели, – строго глянула на него Катерина. Повторила: – Красиво. Вот и стариков наших в селе у некоторых святые книги есть – с такими словами. Они тыщу лет назад от руки написаны – эти книги…

Иван выключил приемник.

– Катя, – сказал он, – а ты, случаем, не богомольная?

– Нет, – покачала она головой.

– А зачем тогда… ну, эти… висят у тебя?

Он указал в угол – туда, где, сморщив лбы и широко раскрыв свои недреманые скорбные очи, ютились иконы.

– А знаешь, Ванечка, – оживилась вдруг и очень зарадовалась Катерина, – какой недавно случай был?.. Приезжал к нам сюда прошлым летом один человек. Из Ленинграда. Профессор будто, а не старый еще… Так он по всем избам ходил, смотрел иконы. И ко мне пришел. Как увидел вот эти, что в углу, так и затрясся, побледнел весь…

– Ну?

– «Подарите мне их, говорит, или продайте: я вам пятьсот рублей могу дать». А я его спрашиваю: «Зачем вам? Для музея, что ли?» – «Нет, отвечает, я не по этой части работаю, я старинные рукописи ищу. А иконы ваши я у себя дома повешу, в Ленинграде…» Тогда я ему говорю: «Коли вам, ученому человеку, не зазорно дома образа держать, так и мне простится. Пусть висят, где висели. А моей прабабке их ее прабабка оставила от своей прабабки…»

Иван помалкивал, слушая.

– Так поверишь ли, Ванечка, – продолжала Катерина, – он мне на это: «Хотите, говорит, я перед вами на колени стану – отдайте только». А сам чуть не плачет, профессор…

– Значит, не старый еще? – уточнил Иван.

– Нет. Видный такой, очки золотые…

– Ночевал он у тебя?

Иван Еремеев смотрел на нее испытующе, пристально.

Катерина, увлеченная рассказом своим и этим интересным случаем, рот раскрыла – ответить, да так и замерла с открытым ртом…

Потом побледнела как мел. Раскосые глаза ее сузились вовсе в щелки. И такая невыразимая злость была в этих щелках, что Иван отшатнулся.

Она встала, выбежала из горницы.

А он остался один. Нашарил в штанах курево.

Вместе со стулом передвинулся к окошку, отстранил занавеску, выглянул.

Черно и бело было за окном.

Сугубой чернотой нависло небо. Чернели треугольниками бревенчатые чердаки домов, что напротив. Чей-то черный пес, ночной скиталец, задрал ногу у покосившейся изгороди.

А снизу, круглясь и посверкивая, вздымались белые сугробы. Шапки снега венчали столбы. Белые, будто закаменевшие на морозе дымы поднимались из труб.

Мимо окна проплыли две головы, повязанные старушечьими платками, – так глубока была ложбина, протоптанная в снегу, что одни лишь головы торчали наружу, будто они двигались сами по себе, отдельно от туловища и ног. Головы обернулись мимоходом на чужой горящий свет, поплыли дальше, кивая, судача…

Плохо было на сердце у Ивана. Он ведь понимал, что ни с того ни с сего, с подвернувшейся глупой догадки, обидел Катерину. Сильно и нежданно обидел. В самый такой момент, когда ей было беззаботно и весело, случай рассказывала…

Ну, а ему не обидно?

Не обидно ли было Ивану вот уж ровно столько времени, сколько живет он в этом доме, под этой крышей, то и дело примечать ухмылки да поглядки, и за глаза и в глаза выслушивать разные намеки насчет Катерины. Ему исправно все, кому не лень, с очевидным удовольствием делали такие прозрачные намеки.

Все это было бы для него совершенно безразлично – начхать и плюнуть, – если бы тем и обошлось, что, приехав на некий срок по служебной надобности в эту деревню, в эту тьмутаракань, он попал на постой в хорошую и чистую избу, а в избе, к удаче его и выгоде, оказалась довольно еще молодая и красивая хозяйка, сговорчивая притом… Ну и ладно: поживем, поквартируем в свое удовольствие, с полным удобством – и будьте здоровы, наше вам с кисточкой, пишите письма, только адрес позабыл…

А вышло-то по-иному. Еще и не понять – как и что. Однако совсем другое.

И сладко ли ему, Ивану, что ни день выслушивать разные намеки…

А Катерина Абрамовна Малыгина сидела тем часом в соседней комнате, тоже у окошка, только с противной стороны.

Не плакала она, не рыдала. А просто сидела и думала. О своей жизни.

Вышла она замуж восемнадцати лет. Девятнадцати родила. Мужа забрали на войну в сорок третьем… Уже Альбина была. Похоронную ей принесли через полгода.

Совестно вспомнить, а не шибко она горевала. Совсем его не любила, когда выдавали ее, а потом, когда стали жить, и вовсе возненавидела. Бил он ее страшно, хотя и не за что было – она к нему честная пришла и потом не изменяла. Он бил ее только за одно, за самое главное, – потому что ясно видел: не любит. И еще сам про себя понимал, что не за что любить. С того и злобствовал.

Однако не только из-за этого не нашла тогда в себе слез Катерина и не стала убиваться, когда ей пришло извещение. Девчонка ее высасывала до последнего, а она сама едва на ногах держалась от проголоди. И кругом, в каждом доме, было горе – похоронная за похоронной. Уже ни одного целого и работоспособного мужика не осталось в колхозе. А колхозу давали военный план, и он его выполнял. Бабы, девки, совсем еще малая ребятня – все работали с утра до ночи, и не роптали, и знали, что надо.

Был в колхозе старенький трактор «ХТЗ» – развалюха, но ходил еще, заводился. И обойтись без него было невозможно: лошадей колхозных мобилизовали. А тракториста не было. Уже того самого мальчишечку, который последним из мужчин села сидел за рулем, – и его призвали. Ну что делать?.. Федосеиха, заправлявшая в ту пору колхозом, вызвала к себе Катерину Малыгину и сказала ей: «В район поедешь, на курсы… И чтоб через месяц ты вернулась обратно трактористкой. Ничего, научишься – молодая…» – «А с дочкой как же?» – изумилась Катерина. «Макарьевне оставишь, у нее третьего дня грудной мальчик помер… Да твою, поди, уже и отнимать пора».

Через месяц Катерина вернулась из района и села за трактор. Она довольно легко освоила это дело, хотя и ничем, кроме дойки, не занималась доселе. Ездила лихо, и в моторе могла копаться.

Но много ли наездишь, если горючего колхозу совсем не выделяли? Ну, керосин – тот еще был. А бензин для «пускача» где взять? Она к председательше: «Давай горючее, что мне – водой его запускать?» – «Чем хочешь, тем и запускай, – отвечала Федосеиха. – Нету бензина… Но чтоб завтра к утру машина была на ходу – под ячменя пахать».

Катерина кое-как, на самых последних каплях выкатила свой «ХТЗ» на Лыжский тракт.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю