Текст книги "Избранные произведения в двух томах. Том 2"
Автор книги: Александр Рекемчук
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 40 страниц)
– Платон Андреевич, а почему… – Нина помедлила, будто не решаясь высказать до конца свою мысль; то ли она сама не была уверена в разумности вопроса, то ли подыскивала для этого вопроса наиболее тактичную формулировку: —…а почему вы так уцепились за Лыжу?
Хохлов снова потянулся к «столичной», но передумал – налил коньяк. Он решил больше не пить водку. Назавтра от водки у него будет изжога. Коньяк другое дело. Он как-то целебней и… глубокомысленней, что ли.
– Почему вы не выходите в другие районы? Скажем, в Югыдскую депрессию? – дотошничала она.
Что он мог ей ответить?
Год назад на Лыже из первой же пробуренной скважины ударил нефтяной фонтан. Это был праздник для геологов. Слишком долго вкушали они горечь неудач, следовавших одна за другой. И вот – фонтан. Да какой!..
Тут же, на буровой, закатили банкет. Целый день торготделовские вездеходы доставляли на Лыжу по разбитой, истерзанной лежневой дороге ящики, бочки, мешки. Гостей понаехало что саранчи; всяк считал себя причастным к случившемуся и едва ли не виновником торжества.
Был митинг, на котором выступил начальник треста, затем Хохлов, а после – от имени бригады, пробурившей скважину, – бурмастер Еремеев, заключенный, «зэк». Он потел от волнения, запинался и в растерянности разок обмолвился: сказал «товарищи» вместо «граждане». На радостях этим пренебрегли.
Под соснами, под открытым небом плотники заранее сколотили длинные дощатые столы. Один стол чуть поодаль от другого. Первый стол для «первых» – так на условном языке, бывшем в обиходе начальства, именовались вольнонаемные, второй для «вторых» – для заключенных.
Закуски и выпивки хватило на всех. Были тосты, здравицы, а потом пошло и так – без тостов. Пели песни. Откалывали – без музыки, всухую – гопака. Хохотали взахлеб, пьяно плакали, беззлобно матерились. Кто-то из «первых» во хмелю полез лобызаться с кем-то из «вторых» – этим тоже пренебрегли на радостях.
Через месяц фонтан ударил из скважины номер пять.
Об этом доложили Москве. Начальника треста принял Берия. Он не скрывал удовольствия. Он всегда радовался, когда его ведомство утирало нос различным штатским министерствам – нефтяникам, угольщикам, лесникам и прочим олухам.
Посыпались премии, ордена, чины. И – самое главное – банк выложил щедрые ассигнования на промышленную разработку нового месторождения. К Лыже потянулись трубопроводы. Началось строительство шоссейной дороги. На болотистой плешине, затерянной в печорских дебрях, поднялись десятки новых буровых вышек. Там же заложили городок: несколько двухэтажных домов для вольнонаемного состава и обширную зону – бараки, бараки, бараки…
Каждый день на Лыжу прибывали колонны. По четверо в ряд, меланхолично заложив руки за спину, в стеганых мышиных бушлатах.
Платон Андреевич глухо кашлянул, нахмурил брови.
В конце концов, это не имело к нему прямого отношения. Геологическая служба, возглавляемая им, была самой чистой службой. Даже те несколько специалистов из числа «вторых», которые работали у него в геологическом отделе, лишь формально оставались заключенными: у них были пропуска, жили они в отдельных комнатах, ходили в галстуках и пользовались носовыми платками. Они десять раз на дню появлялись в его кабинете, беседовали с ним как ни в чем не бывало, называли его по имени-отчеству, и он величал их по имени-отчеству, и все было обыденно и привычно.
– Платон Андреевич, хотите чаю?
– Чаю? Нет, спасибо…
Он не хотел чаю.
Он придвинул к себе стакан, налил в него коньяку – до половины, содрал фольгу с шампанского, ловко, без шума, вызволил пробку и долил стакан шипучей пеной.
– Это называется «северное сияние», – объяснил он Нине, с любопытством следившей за его манипуляциями.
– Знаю.
– Знает. Молодец. Все геологи – молодцы.
– А вам?
– Только шампанского.
– За ваше здоровье.
– За ваше…
– …Корейской народной армии совместно с отрядами китайских добровольцев сегодня атаковали позиции противника в районе Кымчхона…
Значит, опера уже кончилась.
А война продолжается.
Левитан читает последние известия. У него тоже бас. Как и у соседки.
– …агрессоры, ведя преступную бактериологическую войну против корейского народа, разбрасывают с самолетов зараженных насекомых…
Сволочи.
Платон Андреевич единым духом осушил стакан.
Он чувствовал, что нужно встряхнуться. Так некстати пришли к нему все эти тягостные раздумья, от которых он надеялся избавиться хотя бы в этот субботний вечер. И разве не ради забытья он столько сегодня выпил. И не ради ли этого искал он сегодня встречи с женщиной. Просто с женщиной. С какой-нибудь женщиной.
И этой женщиной оказалась она.
А она хороша. Вот сейчас, когда она поставила стакан и чуть отодвинулась от стола, в глубь тахты, когда она оперлась на подушку, и локоть, приняв на себя тяжесть, освободил тело, и все линии его вырисовывались отчетливо и округло, – только дурак не заметил бы, как она хороша.
Правда, у нее, у этой женщины, – свое горе. Ей нелегко нынче. Но значит, и ей, так же как ему, нужно забыться. Она сейчас одинока, как бывает одинок оставленный в беде человек. Она сама сказала об этом: «Сюда уже два месяца никто не приходил…» И как она обрадовалась, когда пришел он. Значит, он ей так же нужен, как она ему. И потом – к черту недомолвки, – какая бы ни была у нее беда, она остается женщиной, двадцатисемилетней женщиной из плоти и крови. Значит, то, что нужно ему от нее, в равной мере нужно и ей самой.
Как обычно после дикой смеси, которую он только что выпил, сердце стучало гулко, напористо. Голова прояснилась. Приятным ощущением легкости и мощи налились мускулы.
На мгновенье лишь – как слабый отзвук того, что ужо было с ним на улице, – вернулась неуверенность, боязнь скверны, малодушный позыв к бегству.
Да, ему не сделает чести связь с этой женщиной, исключенной из партии за политический выпад, изгнанной из круга облеченных доверием людей; и вообще, может быть, она не была с ним до конца откровенной, что-то утаила, и кто знает, что там еще произошло, и чем это для нее кончится; и если их близость обнаружится, а женщины иногда и намеренно, в корыстных целях способствуют огласке…
И вместе с тем он чувствовал, что сам стремится к опасности, что его влечет именно падение, и чем глубже, чем отчаянней будет оно, тем скорее – уже назавтра – придет раскаяние, а следом вернется душевное равновесие, и все опять встанет на свое место. Так всегда бывало с ним.
Платон Андреевич поднялся, шагнул к тахте, на которой сидела Нина, сел рядом, уверенно и спокойно, без мальчишечьей дрожи в пальцах, а так, как подобает мужчине, привлек ее волосы к губам, а другой рукой, не глядя, легко скользнул по колену, обтянутому шелковистым чулком…
Она отпрянула резко, на секунду замерла в оцепенении, и в эту секунду он увидел озябшую испуганными пупырышками белизну кожи, никелированную пряжку подвязки, тщательно заштопанную строчку на чулке у самого бедра, и сузившиеся от злости, от гадливости, от досады зрачки за стеклами очков.
Неловко одернув юбку, она выбралась из-за стола. Отошла к окну. Застыла, повернувшись спиной. Вперясь взглядом в темноту.
За стеной пробили куранты. Полночь.
Хохлов снял со стула пиджак и долго тыкал обок себя кулаком, отыскивая запропастившийся рукав. Закурил сосредоточенно. Направился к двери. На этот раз пальто он оставил там, в коридоре.
Нина вышла, когда он уже был одет.
Лицо ее было спокойно, без тени суровости, и только нервные красные пятна, дотлевающие на лбу и подбородке, напоминали о том, что произошло.
Она протянула ему руку.
– Вот что… – помявшись, сказал Хохлов. – Я завтра же… нет, в понедельник позвоню Фельцману. Думаю, он вам поможет…
– Фельцман уже не работает в институте…
«Ах, да», – сообразил Хохлов. И вслух неуверенно бормотнул:
– Странно…
Счетчики, облепившие стены темного коридора, жужжали уже не все и не так напряженно, как несколько часов назад, но сейчас в квартире была гробовая тишина, и недоброе их жужжание стало явственней, тревожней.
В голове у Платона Андреевича тоже что-то жужжало, вращалось – надоедливо и больно. Все-таки не следовало пить эту смесь.
Он, превозмогая неловкость, поднял взгляд.
И глаза его встретились с ее глазами – жалеющими, горестными, чуть замутненными стеклами очков.
– Хохлов, Хохлов… – очень тихо сказала она. – Неужели вы ничего не понимаете? Вы же умный…
Платон Андреевич пожал плечами, насупился, отыскал защелку дверного замка.
– Нет, отчего же. Он все понимал.
Он отлично понимал, что этот субботний вечер пропал зря.
Глава пятая
Свет, ползущий по кругу. Ослепляющий и сам будто слепой, ощупью выбирающий путь, Свет прожектора в полярной тьме.
Возвращение блудного сына
Два года назад Иван впервые после всего, что с ним было, сел в поезд и поехал. Поехал домой. Верней, туда, где прежде был его дом.
Но ему в этой поездке – и с самого начала, и потом – удивительно не везло.
Он расщедрился и купил себе билет в купированный вагон, чтобы ехать всю дальнюю дорогу в удобстве и покое. Но в купе, куда он заявился хозяином, оказалась мамка с грудняком да бабка с внучком. Грудняк был отчаянно горласт, мамка ему все норовила заткнуть рот тощей сиськой, а он выплевывал и орал еще злее. А внучек – совсем беда, сущий бес, ни минуты не посидит на месте, шастает то за дверь, то в дверь, лазает с нижней полки на верхнюю и обратно. Кругом в соплях, что ершик.
Иван тоже залез на свою, на верхнюю полку, поворочался с боку на бок, ухо покрыл кепкой – заснуть. Но тут как раз сообразительный бабкин внучек включил радио, и там заголосил народный артист Рашид Бейбутов – самый знаменитый из тех, что поют по поездам. Наверное, концерт был записан на магнитную ленту, потому что, когда поезд набирал скорость, песня тоже убыстрялась, и тонкий голос артиста забирал такие высоты, что уже невозможно было отличить – мужчина или женщина, а когда, в предвиденье станции, ход сбавился, стала медлить и песня, и уже в репродукторе загудел угрожающе низкий пропойный бас:
Пейте, ко-они мои,
Пейте, ко-они мои!..
Певец осекся на полуслове, а вместо него забубнил поездной радист:
– Граждане пассажиры, наш скорый поезд прибывает на станцию Княжпогост. Стоянка поезда десять минут. Повторяю…
Иван отстранил занавеску, выглянул в окно – нет ли поблизости какого-либо ларька, где можно было бы разжиться съестным: он ничего с собой не взял в дорогу, чтобы не таскать лишней обузы. Но прямо перед окном, загородив вокзал, стоял на соседнем пути угольный состав. Дробный серый уголь, наверное интинских шахт, горбом выпирал из хоппера.
Внизу, в непривычной после стукотни колес стояночной тишине, снова в полный голос заорал грудняк.
Внучек строго потребовал;
– Баба, хлеба…
А репродуктор сообщил:
– Граждане пассажиры, наш вагон-ресторан работает с десяти часов утра по местному времени…
Трубный гудок паровоза ударил в уши. Угольный состав, пролязгав буферами от головы до хвоста, а потом самому себе вдогон из хвоста в голову, тронулся с места, замелькали груженые хопперы.
Иван соскочил с полки, застегнулся на все пуговицы и зашагал по тесному коридору, чтобы успеть, покуда поезд стоит на месте.
Он переходил из тамбура в тамбур, из вагона в вагон – и всюду на его пути в открытых и закрытых купе разноголосо орали младенцы, а под ноги ему бросались шустрые внуки в соплях и зеленке.
Вагон-ресторан, сверкающий зеркалами и никелем, был полон. Клубился табачный дым, витали запахи кислой капусты и постного масла. Стоял густой гомон.
Как сразу определил Иван, – а глаз у него был наметанный, – за столиками в подавляющем большинстве сидели шахтеры. У них к пиджакам были прицеплены ордена на металлических с эмалью колодках – ордена, которых не дают никому, кроме шахтеров. У них были иссиня-черные ресницы и насурьмленные веки, как у заправских модниц, – въевшаяся в поры угольная пыль, которую, сколько ни мой, ни в жизнь не отмоешь, если ты годок-другой попыхтел в забое.
Свободных мест не было. Шахтеры – за теми не дождешься, сколько ни жди. В дальнем углу обедали, дохлебывали щи двое в железнодорожной одежде – старый и молодой, видно из поездной бригады, эти скоро уйдут. А вон еще один вылезает из-за столика, прихватив с крюка фуражку. Туда разве?..
– Эй, земляк!
Иван Еремеев скорчился от досады и тотчас проклял себя за то, что вообще заявился сюда, в этот вагон-ресторан. Вот ведь какая неприятность.
Дело в том, что напротив того самого места, которое сейчас освободилось и которое он приглядел для себя, – прямо напротив, за тем же столиком сидел знакомый ему человек, которого он, войдя, к сожалению, сразу не заметил или же просто не опознал с первого взгляда, хотя лицо это ему, к несчастью, было слишком хорошо знакомо, и, если бы он вовремя увидел, кто там сидит, за этим столиком, он ни за что бы туда не подсел, нарочно бы повернулся спиной или же вообще поспешил бы уйти отсюда. А теперь уж поздно.
За тем столиком сидел Катях.
Охранник из лагеря, где отбывал свой срок Иван Еремеев, из ихнего лагпункта, приставленный к ихней колонне, по званию старшина, по прозвищу Катях, так его промеж себя окрестили заключенные, а как его настоящая фамилия Иван Еремеев позабыл, если даже и знал.
А теперь он сидел за столиком вагона-ресторана, этот Катях, со своей конопатой рыжей мордой, в гимнастерке без знаков различия, только с петельками от погон на плечах, перед ним что-то там стояло, графинчик и тарелка, а напротив него как раз освободилось место, и он, увидев Ивана, замахал ему рукой, окликнул – иди, мол, сюда, садись, вдвоем веселее, – он даже очень обрадовался, увидев знакомого.
Иван Еремеев скрежетнул зубами. Вот уж, действительно, встреча. Но теперь показывать спину, прятаться и исчезать было поздно. Как-то вроде неловко. Да и другого места пока не предвиделось.
Он сел к Катяху.
– Ну, здорово, – сказал Катях.
– Здорόво.
– Узнал?
– Узнал.
– Ну и молодец. Я, видишь, тебя тоже узнал… Подставляй, налью.
– Да я…
– Брось, чего там.
Катях из графинчика плеснул в стакан, оставленный на столе тем, который сидел до Ивана, но стакан этот был совсем чистый, из-под лимонада. Налил и себе. Чего-то красного.
– Ну, давай. За встречу.
Иван выпил. Сладкое, наподобие кагора. Ерунда, в общем.
– Домой? – спросил Катях.
– Домой, – кивнул Иван. – В Грозный.
– А-а… Я вот тоже домой, в Белгородскую область. С семьей еду, третий вагон. А ты в каком?
– Седьмой. Купированный.
Мимо столика пронеслась официантка.
– Девушка… – успел ее тронуть за локоть Иван.
– Сейчас, – откликнулась она на ходу.
Иван решил заказать. Он, по правде говоря, не собирался пить в дороге. Хотя денег у него с собой было достаточно – и в кошельке и на аккредитиве. Все, что имел, вез с собой. Но у него не было намерения пить в дороге. Слишком важным событием в жизни была для него эта дорога – домой, в родные места, первая за пятнадцать лет. И ему не хотелось смотреть на эту дорогу, на все вокруг пьяными глазами.
Но вот, к несчастью, довелось повстречаться в пути с этим, давно знакомым ему человеком, по прозвищу Катях. Пришлось сесть с ним за один стол. И Катях ему поднес. А теперь, по справедливости, Иван должен был поднести Катяху.
– Девушка… – Иван поймал за локоть официантку, пробегавшую мимо него в обратном направлении.
– Сейчас, – откликнулась она на ходу.
Конечно, Ивану Еремееву очень не хотелось сидеть за одним столиком с Катяхом, который сторожил его в лагере. Правда, Иван Еремеев должен был самому себе признаться, что ему лично Катях не сделал ничего плохого. Он его ни разу не ударил, ни разу не облаял. Вообще Катях считался не самой сволочью среди охраны, он не выслуживался, не превышал своей власти. Он только исправно нес службу, согласно уставу и правилам режима. И это в какой-то степени мирило сейчас Ивана с печальной необходимостью сидеть тут с ним и вести беседу.
– Заказывайте, – распорядилась официантка, возникая подле их стола.
Она была распаренная вся, замотанная, ухайдакалась с утра. Ей на вид было лет сорок, а может, и все сорок пять. Иван даже устыдился теперь, разглядев поближе, что дважды окликнул ее девушкой. Но и мамашей ее ведь тоже назвать неудобно. А других обиходных обращений нету. Поэтому все они девушки. Хорошо им.
– Ну, – торопила официантка.
– Триста грамм водки…
– Водки у нас не бывает, – перебила официантка строго.
– А что есть?
– Кроме водки все есть. Заказывайте. – Она нервно теребила свой блокнотик.
– Ну, тогда… что покрепче. Бутылку. И закусить – на ваш выбор.
Катях одобрительно смотрел на Ивана.
– Хлеба побольше, – сказал Иван. Он был очень голоден.
Мамаша-девушка смоталась в буфет, принесла на стол бутылку с позолоченной наклейкой, а внутри бутылки плескалась жидкость, тоже отливавшая золотом. Выдернула пробку.
Катях взял бутылку в руки осторожно и почтительно, прочел на этикетке:
– Соснас. – И мелкие буквочки тоже разобрал: – Сорок два градуса. Это ничего. Я такого вина еще не пробовал. Интересно, что за соснас.
Иван тоже не пробовал соснаса.
Они выпили грамм по сто. Вино было хорошее.
– Значит, домой… – повторил Катях. Морда у него враз еще больше порыжела от вина. – По чистой вышел?
– Мне реабилитацию дали. Полная реабилитация.
– Ну, понятно. Как всем.
– Что? – переспросил Иван.
– Как всем, говорю. Теперь всем – полная реабилитация.
– Не всем. Только тому, кого неправильно осудили.
– А я фамилию твою помню – Еремин.
– Еремеев.
– А звать как? Вот как звать – не помню.
– Иван.
– Ну, давай, Иван, еще по одной: за твою удачу. Посчастило тебе, домой едешь. Ты сколько отсидел?
– Десятку. И спецпоселения – пять…
– Всего, значит, пятнадцать. А я, считай, с сорок пятого по пятьдесят шестой… десять да один, одиннадцать.
– Чего – одиннадцать? – удивился Иван.
– Одиннадцать годков. Как из пушки.
– Так ведь ты не сидел?
– Ну не сидел, а все равно…
Катях залпом осушил стакан, выпучил глаза, сунул в рот кусок ветчины, зажевал, а потом, глядя на Ивана с какой-то сожалеющей усмешкой, как взрослые глядят на беспонятное дитя, доверительно ему пояснил:
– Ты вот, Еремин, думаешь: дескать, я в лагере сидел, страдал, и теперь, выходит, страдал безвинно… А он, старшина, меня тут содержал под конвоем, на работу гонял. Верно?
– А не так?
– Так-то оно так. Но ведь я же все эти годы тоже при тебе находился, с тобою рядом, на этом Крайнем Севере, мать его в душу!.. Что ж ты думаешь, когда ты тут мерз – так я не мерз? Мне, по-твоему, теплее было? Мне в лесу по десять часов – удовольствие? Для тебя, выходит, мороз, а для меня он не мороз?.. Ты света белого не видал, кроме этой тайги, а я, думаешь, видал? Ни хрена я не видал, ни разу в отпуск не ездил – хозяйство, картошка, четверо детей мал-мала… Плесни-ка еще.
Иван плеснул. Он с большим интересом следил за ходом рассуждений Катяха. Он и не предполагал, что этот рыжий Катях умеет так дельно рассуждать.
– Да… Или вот ты мне скажешь, что капитан Сычев – гад, каких нету, шкура. Верно? А ты знаешь, как он над нами, над строевым составом, издевался?.. А что он к жене моей один раз полез, когда я в отлучке был, на сенокос сопровождал команду, – при детях полез, это ты знаешь?
Губы Катяха искривились, а глаза выслезились. Он их утер кулаком.
– Ничего ты не знаешь, Еремин.
За вагонным окном бежала тайга, еловая и сумрачная, лишь кое-где прошитая редкими стежками березняка. Ноги деревьев были черны от сырости, и даже со стороны угадывалось, что лесная почва туго набрякла водой от стаявшего снега, ступи на нее – и зацыкают из-под ног фонтанчики. И этой почве уже не просохнуть до самой осени, а там польют затяжные дожди.
Поезд шел быстро на длинном перегоне, и лишь на краткий миг разорвался лес, отступил, и на открывшейся плешине мелькнули развалины. Бараки. В три ряда, строго по ниточке и друг дружке в затылок. Но, судя по всему, тут крепко погуляли бульдозеры: стены, беленные снаружи и крашенные синькой изнутри, лежали плашмя на земле, стояли торчмя, налезали рваными глыбами одна на другую, как льдины в ледоход. Зияли дверные проемы. Падал наискосок и все не решался упасть надтреснутый столб с пустой глазницей прожектора. Закопченный печной кирпич валялся вперемешку с битым стеклом. И все это будто диковинным вьющимся растением было повито ржавой колючей проволокой…
Вероятно, не столь давно навели здесь этот разор, однако возникало такое впечатление, что развалинам этим уже долгие века, что это руины какого-то древнего города.
Иван Еремеев и Катях проводили глазами эту картину, потом глаза их ненароком встретились и тотчас расстались. Для них обоих эта картина имела особый смысл, хотя и не скажешь, что смысл этот был для каждого из них одинаков. Просто, может быть, у них обоих в одно и то же время мелькнула мысль, что вот, дескать, игра случая выказала им такую картину именно в тот момент, когда они вели меж собой разговор об этом самом.
– Тоже, понимаешь ли, формализм. Показуха… – помолчав, заметил Катях. – Ну развалили, ну ладно. А ведь можно было под жилье оставить, для вольных. Дома-то сами по себе ведь хорошие, а?
Иван на это ничего не ответил.
– А ты теперь куда едешь? – спросил Катях.
– Говорил уже – в Грозный.
– В Грозный. И кем же ты там будешь работать?
– По специальности, буровым мастером.
– Так. А до посадки ты кем был?
– Бурмастером и был.
– А в лагере кем?
– Сперва на общих. Потом снова бурмастером.
– А после? Когда на поселении находился?
– Тоже бурмастером.
Иван все более удивлялся. Он никак не мог понять этих странных расспросов и никак не мог догадаться, куда же гнет весь этот разговор его собеседник.
– Вот, дорогой ты мой… – Катях торжествующе припечатал ладонью стол. – Каким ты был – таким ты и остался, тот ты и есть. Хоть как тебя жизнь ни разворачивала. Специальность у тебя – первой руки, всегда нужная. Вот ты приедешь, предъявишь свою реабилитацию – и тебя обязаны взять на старую работу. И квартиру тебе обязаны дать в первую очередь. И всякие трали-вали…
Катях наклонился к нему, задышал вином:
– А вот мне – что? Мне… Ну, скажи! Из органов меня уволили – ходи на все четыре стороны. Выслуга лет моя накрылась: ведь тут, на Севере, каждый год считался за два – и мне уже по службе пенсия подходила… Смекаешь?
– Ну.
– Я в охрану попал откуда? Прямо с фронта. Обрадовался, что погоны оставят, звание… А до фронта я кем был? Никем. Пацаном я был, мальчишечкой. Профессии у меня никакой и нету. Винтовку я умею разбирать. Образца одна тысяча восемьсот девяносто первого года. А больше ни хрена не умею… Куда же мне теперь податься, Еремин, вот ты скажи! Мне уж теперь тридцать два года. И детей у меня четверо, и жена… Вот мы сейчас приедем к себе, в Белгородскую область, а где жить будем? У матери дом есть, так она в колхозе.
– При ней и живите, – посоветовал Иван.
– Что? – поразился Катях. – В колхозе? Да я… Да разве ж Галина моя согласится, чтоб ей быть колхозницей – она ведь с образованием, школу окончила. У ней отец бухгалтер. И старшая дочка наша третий год музыке учится, на аккордеоне – мы ей купили. А ты говоришь – колхоз… Пусто?
В бутылке было пусто. Иван поискал глазами официантку, но она запропала где-то.
– Это хуже всего – без профессии, – повторил Катях. – Я, между прочим, последнее время, когда погоны сняли, на гражданку устроиться пробовал. Целый месяц кладовщиком работал, на овощехранилище. Так тоже уйти пришлось – с начальством поцапался…
– Из-за чего?
– А. – Катях досадливо махнул рукой. – Все теперь, понимаешь, демократами заделались – модничают все… Прислали ко мне на склад пионеров, лук перебирать, практика у них, видишь ли. А толку от этого – больше шуму, чем дела. В барабан колотят, песни орут, у меня голова чуть не лопнула. Потом, ладно, домой собрались. Построились. Человек сто. Тут я и смекнул: если каждый из них домой по килограмму лука утащит, мамке гостинец, то это сколько же будет? Ведь я – материально ответственный, весь склад на мне. Так?
– Ну…
– Я и стал в проходной, по одному выпускаю – маленько карманы да пазухи щупаю. Они ничего, не возражали, утихли только. А с ними учительница была, молодая еще, а такая зараза – раскричалась, понимаешь, в слезы. После пожаловалась на меня в горсовет… Оттуда команда: уволить. И даже лично побеседовать с человеком побрезговали: как и что… Вот тебе и демократия!
Он поскреб вилкой железную селедочницу, на которой им подали жаркое, и печально воззрился в окно.
– Так что это еще вопрос, Еремин, кому из нас двоих хужее, – заключил Катях. – Только ты уже свое отстрадал, а мне еще страдать…
– Все это, может, и верно, – сказал Иван Еремеев, поразмыслив над тем, что услышал он от Катяха. – Одного только ты не понимаешь – обиды. Обиды моей. Ведь ни за что… И – пятнадцать лет. Пятнадцать лет жизни долой, псу под хвост. Вычеркнуто.
– Пятнадцать лет, говоришь? – встрепенулся Катях. И, что-то прикинув в уме, уточнил: – Значит, ты в сороковом сел?
– В конце сорокового.
– Так. Значит, в сороковом… А потом был какой? Сорок первый. А дальше какой? Сорок второй. Потом сорок третий. Сорок четвертый. Сорок пятый… Смекаешь?
– Нет, не уловлю, – насторожился Иван.
– Зря. – Катях хитро сощурился. – Ведь если б ты не сидел тут, как гвоздь в ямке, тебя, может, на войне бы убили. Там таких, длинных, издаля щелкали. Знаешь, погиб смертью храбрых в бою за Советскую Родину… А так – отсиделся ты тут, в тенечке. Всю заваруху пересидел. И живой вышел.
– Девушка, – окликнул Иван появившуюся в поле зрения мамашу.
Катях одобрительно кивнул.
– Сколько с меня?
Она вырвала из блокнота листок, положила на стол.
Иван полез в бумажник, пальцы его подрагивали.
– А может, еще посидим? – предложил Катях. – Далеко еще ехать.
– Пошел ты, знаешь куда… – сказал Иван.
И, выждав, покуда отойдет официантка, уточнил – куда именно.
Поезд прибыл в Москву назавтра в полдень.
Иван никогда еще не бывал в столице, не видал Москвы. Он только однажды приблизился к ней, но состав протолкнули окольным путем, по Окружной дороге, притом ночью, и хотя Иван в ту ночь не спал, он все равно ничего не увидел. Он увидел лишь сизое зарево вполнеба: его бесконечно долго огибал поезд…
И вот он впервые в жизни приехал в Москву.
Сейчас же за воротцами перрона к нему кинулись шустрые ребята, вертящие ключи на цепочках, они хватали его за рукава, предлагали наперебой:
– На Киевский?
– Белорусский вокзал…
– Кому на Павелецкий?
Душу Ивана обволокло теплом. Ему это было приятно: ведь человеку, впервые попавшему в столицу, у которого нет тут ни родии, ни знакомых и которого тут некому встретить, – ему не может не быть приятно, когда ему кто-то оказывает внимание, дает ему понять, что он здесь желанный гость.
– До Курского, отец? – подскочил к нему парень с ключом на цепочке. – За червонец.
Но Иван не польстился на дешевизну, хотя ему и надо было именно на Курский – компостировать билет, ему ведь предстояло ехать дальше.
У него был свой план, составленный заранее, еще в дороге и даже задолго до этой дороги. Он не хотел вот так – с вокзала на вокзал. Ведь он впервые за всю свою жизнь приехал в Москву.
Иван заметил вывеску камеры хранения, стал в хвост, сбагрил свой чемодан, получил квитанцию и уж тогда – совсем налегке – двинулся вниз по ступенькам широкой привокзальной лестницы.
Перед ним еще был проулок, уставленный газетными киосками, табачными ларьками, кондитерскими палатками, будками чистильщиков, лотками мороженщиц, тележками с газированной водой, и у всех этих соблазнов, которыми начиналась Москва, уже толпились пассажиры, только что сошедшие с поезда.
Но там, чуть дальше, проулок обрывался, выметываясь на простор широкой и кипучей площади, и с каждым шагом, который приближал Ивана к этой площади, сердце его стучало все напористей, все торжественней и гулче…
Он уже догадывался, что это – Красная площадь.
И, выйдя на площадь, он даже немного загордился оттого, что так безошибочно, никого не расспрашивая, сам это определил.
Ему сразу бросились в глаза эти знаменитые, знакомые по картинкам островерхие башни. Высоченная белокаменная башня со шпилем, увенчанным то ли звездой, то ли гербом, вся разукрашенная, стрельчатая, а на стрелах были позлащенные шары. А за ней виднелась еще одна белокаменная башня, столь же высокая, и на ее вершине тоже горела в солнечных лучах звезда. А чуть поближе, левее первой башни, была еще одна башня, но невысокая, не самая главная, на ней был резной флюгер и огромные часы с хитроумной цифирью.
Иван удивился немного, он-то помнил, что часы, полуночный звон которых передают по радио, – они прежде находились на самой главной башне, а теперь почему-то перекочевали на меньшую. И еще он никак не мог обнаружить Кремлевской стены с ее зубцами – вместо этой стены поперек площади тянулась гранитная эстакада, и по верху эстакады медленно полз электрический поезд, а под ней, сквозь туннель, неслись автомобили.
А перво-наперво он нигде не видел Мавзолея.
И вообще, что-то тут было не совсем так, как запомнилось ему по картинкам. Может, перестроили, переделали?
Надо бы все же спросить у знающих людей.
И в этом не было особой трудности, поскольку вокруг Ивана кишмя кишел народ, а одна девушка – худенькая такая, на сбитых каблучках, с ридикюлем под мышкой – уже несколько раз обошла вокруг него, покуда он тут стоял размышляя, и вот сейчас она поглядела на него, улыбнулась, показав редкие зубки, – довольно милая девушка.
– Я извиняюсь, – обратился к ней Иван и тоже улыбнулся. – Мне вот надо на Красную площадь, да что-то сразу не соображу…
– А вы приезжий? – спросила девушка, подойдя к нему совсем близко.
– Приезжий, никогда еще не бывал… – сознался Иван.
– А вас как зовут? – Девушка взяла Ивана под руку, проводить, что ли, решила.
– Да к чему? – Иван прямо-таки растрогался, совсем обалдел от подобного внимания и гостеприимства. – Мне бы только…
Но девушка вдруг выдернула свою руку из-под его локтя, юркнула в сторону и исчезла так стремительно, что Иван даже глазом моргнуть не успел.
А вместо девушки перед ним вырос плотногрудый милиционер в портупее, в фуражке с кокардой, в малиновых погонах.
– Вам что, гражданин? Заблудились? – спросил он, ощупывая Ивана, его личность и его одежду внимательным взглядом.
– Да вот… на Красную площадь мне надо, – объяснил Иван.
– Вы с какого поезда?
– Пятьдесят первого.
– Документик позвольте. Паспорт.
Иван полез в карман, достал оттуда свой новый и безупречный, никакими лишними штампами не запятнанный паспорт, протянул милиционеру. Его это не очень обескуражило, поскольку Иван Еремеев за всю свою последнюю жизнь привык к порядку и строгости. Он не стал возражать. Пусть читает.
Милиционер внимательно изучил Иванов паспорт, захлопнул, вернул Ивану, вздохнул отчего-то, отдал ему честь, переспросил вежливо: