Текст книги "Избранные произведения в двух томах. Том 2"
Автор книги: Александр Рекемчук
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 40 страниц)
А сейчас она плелась сзади. То ли ноги устали, то ли ноша тяжела: повисшая на руке шубка. Стороной обходила лужи. Спотыкалась на ровном мосте. Коля Бабушкин часто останавливался и ждал, пока она догонит.
На улице было совсем светло. Как днем. Матово белели незажженные фонари. Непроницаемо поблескивали окна домов. Если бы сейчас по улице ехали машины, шли люди, носилась детвора, если бы слышен был тот нестихающий городской шум, который настолько привычен, что его не замечаешь, то и нельзя было бы различить – день или ночь.
Но машины не ездили. На всем пути им не повстречался ни один прохожий. Непривычная тишина поражала слух.
Тем оглушительней в этой пустынной тишине звучали шаги, размашистые, четкие, уверенные и – поодаль – мелкие, сбивчивые, цокающие…
Ночь. Белая ночь.
Он осторожно (чтобы соседей не тревожить) отпер дверь, пропустил Ирину, вошел сам.
Два дня назад Коля Бабушкин собственноручно побелил квартиру – она засияла прохладной белизной. Основательно выскреб пол. Мокрой тряпкой надраил мебель. Навел такую чистоту, что сам не без страха переступал порог. Загляденье.
И теперь огорчился, заметив, что все его труды остались без внимания. Ирина рассеянным взглядом окинула стены кухни. Молча прошла к столу, села. Растопырив пальцы, подперла, заслонила с боков лицо – будто ей смотреть неохота на эту чужую квартиру, куда она и идти-то не хотела, да нужда заставила: куда же ей деться?.. Ужас до чего плохая квартира. Известкой воняет. А картина-то, картина за дверью – с русалкой, – кошмар…
Так она, вероятно, думала, заслонив лицо.
А может быть, она и не думала так. Может быть, она и лица не заслоняла. Просто подперла голову, тяжелую от усталости, от дремы. Еще бы, натерпелась там, бедняжка, на крыше сидя. А кругом вода… Наверное, она и не ела ничего со вчерашнего утра. Ведь заречный магазин тоже залило. Что ли вплавь до него добираться – купить еды?.. Вот она и сидела на крыше голодная почти целые сутки…
Николай отвернул газовый кран, поджег горелку – ухнуло синее пламя. Поставил на огонь сковородку. Откупорил банку консервов «Макароны с мясом». Очень хорошие консервы. Там вперемешку макароны и мясо. Добавить ложку масла, согреть – и такая вкусная вещь получается! А главное, вся эта кухня занимает минуты три, не больше.
Николай подхватил сковородку с жаревом, поставил перед ней. Приложил чистую вилку, нарезал хлеба.
Она не шелохнулась. Не отняла рук от головы, только слегка поморщилась от дыма, пышущего со сковородки. Дескать, что – пожалел масла? Вон как пригорело… И вообще, разве это еда – макароны с мясом, да еще консервированные? Тем более если консервы несвежие – они, наверное, год в магазине пролежали, никто на них и не смотрел, пока один дурак не выискался… А хлеб зачем принес? Какой же это разумный человек станет макароны с хлебом есть, муку с мукой?..
Так она, вероятно, думала.
А может быть, она и не думала так. Потому что, когда Николай прошел в комнату, он услыхал через стенку бодрое звяканье вилки и ерзанье сковородки.
Здесь, в комнате, стояла кровать с шишаками. Высился шкаф. Николай разобрал постель, раскидал пуховики и подушки – застелил начисто. Для нее.
Он ведь никогда не спал на этой огромной кровати с шишаками. Чересчур мягко – проспишь работу, чересчур просторно – заблудишься. Он, как всегда, на кухне спал, на раскладушке. Он и сегодня решил там лечь. Ему не привыкать стать. Ему не привыкать спать на раскладушке. А эту огромную кровать он застелил для нее.
Нужно позвать. Пора ложиться. Время позднее.
Николай вернулся на кухню.
Она уже поднялась из-за стола. Она теперь стояла у окна, и лицо ее было так близко к стеклу, что Николай заметил, как нежно мутнеет и тотчас проясняется стекло. Она безотрывно и пристально смотрела в окно, как будто там, за окном, было что-то интересное.
А за окном ничего интересного не было. Все та же пустынная улица. Но сейчас она казалась еще пустынней, потому что взошло солнце. Оно очень рано восходит в эту майскую пору – посреди ночи. Оно и заходит-то всего на час-полтора. И снова появляется – умытое, румяное. Как будто для этого только и заходило – умыться. Оно, разбежавшись, взмывает в синеву, брызжет золотом, пышет жаром: «Что же вы спите, добрые люди? Вставайте! Я уже встало…»
Значит, именно солнце заставило Ирину подняться, подойти к окну. Должно быть, увидев залитую солнцем улицу, она очнулась от дремы, превозмогла усталость.
И решила, что сейчас же уйдет отсюда. Вещи оставит, а сама – налегке – выйдет на улицу и, жмурясь от солнца, ежась от утренней свежести, зашагает по улице куда глаза глядят. И будет идти час, два, три, четыре, пока не проснется город, пока не прошелестит шинами первый автобус, пока у пивного ларька не соберутся хмурые пьяницы, пока сторожа не отопрут школьные двери, пока веселой стайкой не пробегут обремененные сумками почтальонши, пока не наступит время идти на работу…
Ирина сладко зевнула – стекло помутилось.
Николай подошел, коснулся рукой ее плеча, покатого и плавкого, теплого, дрогнувшего, затрепетавшего в ознобе.
Она обернулась внезапно, гибко, отчаянно – и прильнула к нему. Николай ощутил, как круглы и упруги ее маленькие груди. Увидел шелковистые темные струйки волос, сбегающие к шее.
– Аринка…
Она замерла. Потом откинула голову.
Удивленно подняты брови, недоверчиво – будто ослышавшись – смотрят глаза.
– Меня еще никто…
Он быстро наклонился, губами зажал ее губы. Как запечатал. Чтобы она ничего не говорила. Чтобы она не врала.
А она не соврала.
Глава четырнадцатая
Павел Казимирович Крыжевский умирал.
Отчего умирал? От старости. Правда, врачи теперь говорят, что человек не должен умирать от старости, что старость – понятие растяжимое, Что некоторые люди, которые дышат горным воздухом и едят простоквашу, доживают до ста пятидесяти лет и чувствуют себя прекрасно, даже работают в колхозе. А Павел Казимирович Крыжевский прожил лишь половину указанного срока – какая же это старость?
Ну, так он не от старости умирал. Просто сосуды подточил склероз, сердце стало проявлять недостаточность, почечный камень проник в мочеточник, и это причиняло самые тяжелые муки до тех пор, пока в желудке не появились боли еще мучительней; последний диагноз врачи довели до сведения бюро райкома партии…
К больному прикрепили медсестру, и он лежал дома. Каждый день его навещали – группами и в одиночку, – чтобы он не скучал, приносили яблоки, апельсины, шоколад.
Как раз в тот момент, когда Николай явился проведать Павла Казимировича, оттуда, из квартиры, высыпала гурьба школяров – они приходили поздравить Крыжевского с избранием его почетным пионером Джегора.
Павел Казимирович лежал на белоснежной простыне, укрытый одеялом в белоснежном пододеяльнике, запрокинув голову на белоснежную подушку. Волосы его были белы как снег, лицо бело как снег, даже губы белы. И тем яростней, жарче пылал пионерский галстук, повязанный вокруг его шеи, – школяры повязали.
У постели умирающего сидел Даниил Артемьевич Лызлов, первый секретарь райкома. Увидев Николая, он, не говоря ни слова, кивнул на свободный стул.
А Павел Казимирович даже не шевельнулся. Веки его были плотно смежены. Впалая грудь бездыханна… Спит? Или сознание потерял от боли?
Или – испугался Николай – он мертв уже, только что умер?
Нет, он жив. И в сознании. И не спит.
Коля Бабушкин понял это, взглянув на руку. Рука Крыжевского, выпростанная из-под одеяла, лежала на руке Даниила Артемьевича. И не просто лежала. Она – обескровленная, немощная, покойницкая рука – цепко обхватила кисть Лызлова, стиснула, сжала. Напряглись узловатые вены… Это можно было истолковать как просьбу: «Ты, пожалуйста, не уходи, Даниил Артемьевич. Посиди еще… Я знаю, что у тебя дел невпроворот, что дела не ждут… Но ты все-таки посиди… Недолго… Уже недолго…»
Лызлов, однако, и вида не подавал, что торопится, что его ждут дела. Не отнимал руки.
И тогда Колю Бабушкина осенила догадка. Ему вдруг открылся иной – суровый и горестный – смысл этого рукопожатия.
На днях Николай зашел в библиотеку и попросил какую-нибудь книжку про бога. Библиотекарша ему сказала, что про бога ничего нет, а есть против бога. Николай ответил, что ему и нужно против. Она ему дала толстую книгу «Конфуцианство и буддизм». Николай эту книгу читал целую неделю и, дочитав, обнаружил, что книга эта совсем не про того бога. Эта книга была про китайского бога. Николай хотел уже поругаться с библиотекаршей – столько времени потерял зря, – но в самом конце книги нашел такое указание: хотя боги бывают и разные, но у них одна общая хитрость – все они сулят людям загробную жизнь. А поскольку умирать никому неохота, то некоторые несознательные люди клюют на эту приманку и становятся верующими. На этом и держится любая религии. С этого попы и живут.
И Коле Бабушкину вдруг открылся невысказанный смысл происходящего здесь.
Крыжевский, конечно же, знал, что умирает. Что наступает конец.
Если бы он верил в бога, верил, что есть другая – загробная – жизнь, то он бы сейчас рассуждал так: «Вот и все. Пришла минута прощаться… Я ухожу. Еще неизвестно, куда и как там будет – лучше или хуже. Ведь оттуда никто не возвращался обратно, никто не делился впечатлениями. Это – самая тайная тайна для людей… Ну да ладно, посмотрим. Главное, там что-то есть… Прощайте, друзья. Я ухожу, а вы остаетесь. Может быть, мы никогда больше не встретимся. А может быть, и встретимся – там. Мне хочется верить в это. Легче умирать, когда веришь…»
Но Крыжевский не верил. Он был убежденным коммунистом-безбожником и не мог так рассуждать. Ему приходилось рассуждать иначе: «Вот и всё, товарищи. Пришла минута прощаться… Вы уходите вдогонку времени, опережая время. Вы идете в ту новую жизнь, ради которой жил и я, и все мы твердо знаем, что эта грядущая жизнь будет лучше прежней. Если даже и вам не суждено застать эту новую жизнь на земле, то все равно – вы идете к ней, вы в пути!.. Я шел вместе с вами, но через несколько шагов, через несколько минут, я упаду и мне уже не подняться, я отстану и мне уже не догнать вас – никогда. Вы уходите, а я остаюсь… Прощайте, друзья!»
И, взглянув на эти обескровленные немощные пальцы, судорожно обхватившие руку Лызлова, Николай подумал, что безбожнику-коммунисту умирать труднее, и горше, и обидней, чем верующему человеку.
Тем большее уважение почувствовал сейчас Николай к безбожникам-коммунистам, которые знают, на что идут. Идут, однако. Уважение к Павлу Казимировичу Крыжевскому. К Даниилу Артемьевичу Лызлову. И к себе.
– Как там у вас дела с керамзитовыми блоками? – вдруг спросил Лызлов.
Николай опешил от неожиданности. Он сперва и не расслышал этого вопроса, хотя в могильной тишине, застывшей в комнате, вопрос прозвучал громко и внятно. Он как-то не сразу сообразил, что вопрос обращен к нему. Что секретарь райкома спрашивает у него насчет керамзитовых блоков. И что этот вопрос вообще мог быть задан здесь – у постели умирающего.
Но вопрос все-таки задан. И Лызлов смотрит на Николая, выжидающе посверкивая очками.
– Так ведь мы их… в реку покидали, – шепотом ответил Николай.
– Слыхал, – по-прежнему громко сказал Даниил Артемьевич. – Что же, вы их и дальше будете в реку кидать?
Вот те, бабушка, и Юрьев день… Выходит, что это он, Бабушкин, велел утопить первую партию керамзитовых блоков в одичавшей Чути.
– Мне вчера звонил с Порогов прораб Лютоев. Интересовался блоками… И о тебе спрашивал.
– Спрашивал? – обрадовался Николай.
Но обрадовался он вполголоса, тихо. Не мог же он прыгать от радости тут, у постели умирающего человека… И вообще Николай до сих пор не мог понять, как это Лызлов набрался духа заговорить на такую тему у постели умирающего – о керамзитовых блоках, хотя эти блоки, безусловно, очень важное и перспективное дело.
– Сейчас машинам на Пороги не пробиться, – шепотом объяснил он Лызлову. – Дорога раскисла… Мы по реке отправим блоки. Как только лед пройдет – нагрузим полную баржу и отправим. Я этим рейсом тоже уеду на Пороги…
Коля Бабушкин покосился вбок – и вздрогнул.
Павел Казимирович Крыжевский по-прежнему лежал неподвижно. И впалая грудь его по-прежнему казалась бездыханной… Но веки чуть приоткрылись, и меж век смутно голубели глаза – живые, слушающие глаза…
Должно быть, разговор привлек его внимание, остановил ускользающую память. Должно быть, этот разговор заставил его забыть на минуту о боли. Заставил забыть о той летящей навстречу черте, за которой они – Лызлов и Бабушкин – пойдут дальше, беседуя о керамзитовых блоках, а он останется…
И должно быть, неспроста – догадался Коля Бабушкин – затеял Даниил Артемьевич этот неуместный разговор.
В углу тонко хрустнуло стекло. Пышная медсестра в косынке коробом направилась к постели, держа в одной руке ватный тампон, а в другой – шприц, иглой вверх. По пути она мельком, но выразительно глянула на Николая: дескать, не пора ли вам, молодой человек, сматываться. Тут не театр…
У подъезда Коля Бабушкин присел на скамью. Он вмиг опьянел от сырого запаха весны, с ходу бьющего в ноздри.
Во дворе было шумно. Школяры играли в футбол – вероятно, те самые школяры, которые приходили к Крыжевскому повязывать ему красный галстук. А может быть, и другие. Они побросали в грязь свои портфели (между портфелями азартно прыгают вратари) и, горланя, носились за мячом – раздутой резиновой камерой без покрышки, с торчащей пипкой.
Да, молодежь нынче пошла. Тут, рядом, человек умирает, а они вон чем занялись… Небось на Пушкина кивают: мол, пусть у гробового входа младая будет жизнь играть… Так не в футбол же!
И добро бы еще играть умели. А то сшиблись в кучу – мяча не видно. Ни пасовки, ни… Куда бьешь, мазила?.. Тьфу, смотреть тошно.
Коля Бабушкин перестал смотреть, скрестил на коленях руки, опустил голову – тотчас солнечный луч припек макушку.
Под скамьей, у столбца, в тени притаилась горка ноздреватого, жемчужной голубизны снега. А из-под снега – прямо из-под его слезливой кромки – торчали зеленые перья травы.
Николай нагнулся, ближе разглядел эту траву, стараясь определить, то ли это прошлогодняя трава, то ли это новая трава. Надо полагать, что прошлогодняя, – новой откуда взяться в эту пору? А впрочем, солнце несколько дней уже печет – могла и новая проклюнуться.
Коля Бабушкин родился в деревне, и для него все растущее на земле не представляло диковины. Одного лишь он не мог понять, сколько ни старался.
Вот, скажем, пришла весна. И на крутом пригорке, что против солнца, быстро стаял снег. Он еще и стаять не успел, а пригорок сплошь зелен. Ясно: это – прошлогодняя трава, которая зимовала под снегом.
Хорошо. Приходишь завтра – пригорок зелен. Послезавтра – зелен. На третий день – зелен. Но вглядишься – а трава уже не та, что была. Прошлогодней травы нет и в помине. Растет молодая и свежая трава. Когда она успела пробиться? Когда она успела сравняться с прежней и ростом и цветом? И куда подевалась та трава, которая еще третьего дня была на месте?..
А пригорок всё зелен. Чудеса.
Глава пятнадцатая
– Товарищи! Сегодня у нас большой и радостный день. Дружными усилиями коллектива завоеван успех, значение которого трудно переоценить. В кратчайший срок оборудован и сдан в эксплуатацию цех керамзитовых блоков. Это хороший подарок…
Федор Матвеевич Каюров читал свою речь по бумажке. Он, должно быть, сберег эту бумажку с того дня, когда первую партию блоков собирались отправлять на Пороги. Но тогда эти блоки собирались отправлять на машинах, а нынче их отправляют на барже. Вся и разница.
Тот же самый оркестр сейчас дожидался в сторонке, пока ему прикажут играть, то же самое солнце жгуче горело на трубах, и Федор Матвеевич Каюров читал по бумажке ту же самую речь, которую намеревался произнести тогда, а не довелось.
У грузового причала на зыбкой волне колыхалась самоходная баржа «Нельма» с кумачовым транспарантом на борту: «Привет…»
– …строителям наших молодых городов, – продолжал Федор Матвеевич Каюров. – Смелая новаторская мысль рабочих, инженеров и техников Джегорского кирпичного завода…
Николай слушал речь и дивился. Попробуй поверь, что именно этот человек – Каюров – четыре месяца назад на заседании исполкома кричал: «Вы нам сказки не рассказывайте! Слыхали мы эти сказки… Мы не можем поощрять всякие фантазии…»
Было это или не было?
Коля Бабушкин даже ущипнул себя – на всякий случай, для проверки.
Было.
Неужели Федор Матвеевич этот случай запамятовал? Может быть, в сумятице дел, среди всех служебных треволнений, он просто-напросто позабыл об этом случае?
Или, может быть, эту сегодняшнюю речь он не сам составлял? Скажем, недосуг ему было, и он поручил составить речь своему заместителю. А теперь читает и думает: «Мать честна, накрутил же ты, братец… Поскромней надо было, помягче… Да уж ладно, на ходу не исправишь».
И читает как есть.
Хорошо. Допустим, Каюров про этот случай забыл. Или речь ему составлял заместитель.
Но Черемных ведь забыть не мог? Ему тогда солоно досталось – на заседании райисполкома. Чуть с работы не сняли. Он-то должен помнить…
Николай покосился – Василий Кириллович Черемных стоял с ним рядом. Стоял и слушал. Лицо его было просветленным, растроганным и чуть смущенным, каким бывает лицо человека, когда его хвалят при всем народе. Но вот по лицу скользнула тень, обозначились желваки, посуровел рот – сейчас он спросит…
Нет, не спросил.
Николай оглянулся.
Лица. Слушающие лица. Чуть удивленные лица людей, которые сделали свое невеликое дело и даже не подозревали, что об этом можно говорить так пышно и складно…
Вот сейчас кто-нибудь перебьет оратора: «Товарищ Каюров, а как лично вы помогали заводу налаживать производство керамзита?..»
Николай нетерпеливо оглядывался.
(А почему ты оглядываешься, Коля Бабушкин? Почему ты оглядываешься на других?
Почему ты – депутат райсовета – не выступил на очередной сессии и не сказал с трибуны: «Товарищи депутаты! По моему глубокому убеждению, наш председатель райисполкома Федор Матвеевич Каюров – консерватор, бюрократ и вообще… Мне кажется, товарищи депутаты, что его давно пора турнуть из председательского кресла. Давно пора. И я вношу такое предложение…»
Но ты, Коля Бабушкин, не выступал на очередной сессии. Ты там только сидел. И ушами хлопал.
А тебя не затем выбирали в депутаты, чтобы ты хлопал ушами. Понял? Не затем, чтобы ты на других оглядывался… Зеленый ты еще государственный деятель, Николай Бабушкин!)
Услышав все эти обидные слова, которых ему никто не сказал, Николай покраснел и насупился.
Но тут его слуха коснулись другие слова:
– …мы с гордостью называем имена тех, кто своим самоотверженным трудом обеспечил решение задачи: бригадира Николая Бабушкина, монтажника Черномора Агеева…
(А может быть, Федор Матвеевич Каюров уже осознал, что он консерватор, бюрократ и вообще… Осознал – и решил исправиться. Пока его не турнули из председательского кресла. Что ж, пусть исправляется, нельзя отнимать у человека такую возможность…
И стоит ли сегодня – в такой торжественный день – задавать оратору каверзные вопросы, портить всем настроение?)
Николай ткнул локтем Черномора Агеева, стоящего рядом с ним. Заметил, дескать? Про тебя сказано. Гордись. Не тем гордись, что тебя в речи назвали, а тем гордись, что тебя назвали монтажником. Такое звание не каждому дано.
– Ты куда теперь? – вполголоса спросил Николай.
– Не знаю… Мне бы на какую-нибудь временную работу устроиться. Как эта была.
– А почему на заводе не остаешься?
– Они велят договор заключать. На три года. А я вызова жду, теперь уж – со дня на день…
Николай не стал дальше расспрашивать. Он ведь знал, какого вызова ждет этот парень. Совсем молодой еще парень, который три месяца назад был круглым сиротой, а теперь стал монтажником. Хороший парень, старательный… Только зря он так крепко надеется, что его обязательно со дня на день вызовут телеграммой и пошлют на Луну. Это ведь не в Хабаровск лететь: купил билет – и лети. Это дальше Хабаровска. И надо полагать, что туда, на Луну, не всех подряд посылают, а с разбором. Не всякого, кто заявление настрочит. Эдак всякий настрочит заявление – и садись в ракету. Может, туда вообще не по заявлениям посылают…
Николай так прямо и сказал Черномору Агееву:
– Может, туда не по заявлениям посылают?
В ответ на это Черномор Агеев снисходительно усмехнулся, расстегнул нагрудный карман, достал из кармана тощий бумажник, из бумажника вынул комсомольский билет в серой корочке… Коля Бабушкин подумал, что он ему сейчас опять свою справку будет показывать. Но Черномор Агеев вместо справки развернул газетную вырезку – портрет…
Курносый парень. Брови скобочками книзу. Губы скобочками кверху.
Всем знакомый парень. Юра Гагарин. Юрий Гагарин. Юрий Алексеевич Гагарин. Первый космонавт Земли.
– Он тоже по заявлению, – сказал Черномор Агеев, пряча бумажник и карман.
Что верно, то верно. Николай еще раз – искоса, оценивающе – посмотрел на Черномора. Ростом невысок, худощав, жилист. И тоже курнос… Вот поди уследи за такими курносыми! Сегодня он тут рядом стоит, и ты его локтем в бок пихаешь. А завтра – глядишь – топает по красной ковровой дорожке через Внуковский аэродром…
– Выпуск керамзитовых блоков, – продолжал между тем Каюров, – позволит нам внедрить индустриальные методы строительства, освоить передовую технологию…
– …если говорить откровенно…
– Можете говорить откровенно…
Николай прислушался. Рядом с ним стоял Черемных. А рядом с Черемныхом стояла Ирина. Это они – шепотом, чтобы не мешать оратору, – переговаривались между собой.
– Если говорить откровенно, – слышался шепот Ирины, – то ваши керамзитовые блоки тоже устарели. Нужны новые материалы: стеклокералит, пенопласт…
Ну, эта никому не даст покоя.
Николай вспомнил, как тогда, зимой, на заседании исполкома, она дралась за проект Черемныха, за керамзитовые блоки – отчаянно дралась. И вот, пожалуйста, еще не успели первую партию блоков проводить с музыкой, а она уже недовольна. «Устарели». Подавай ей пенопласт.
И нет никакой надежды, что, заполучив пенопласт, она уймется.
– Поймите наконец, что стены здания не должны иметь несущей функции! – слышался воинственный шепот. – Только – ограждающую функцию…
Не уймется.
Николай украдкой взглянул на Черемныха. Лицо его в профиль – неподвижное, суровое – было как вычеканенное. Как на памятной медали.
Загремели аплодисменты. Медно рявкнули трубы.
Каюров, улыбаясь, спустился с трибуны. Он подошел к Черномору Агееву, похлопал его по плечу. Подошел к Николаю, крепко его обнял. Подошел к Черемныху, троекратно с ним облобызался.
Так он дошел до Ирины Ильиной. Замялся, не зная, как с ней поступить: то ли по плечу похлопать, то ли обнять, то ли облобызаться на радостях…
– Федор Матвеевич, вы подписали письмо? – спросила Ирина.
– Какое письмо?
– Относительно денег на строительство моста.
– А-а, насчет моста… Нет, Ирина Петровна. Есть дела неотложней. Нам сейчас озеленяться надо. Это, кстати, и ваша забота – озеленяться…
(«Турнём», – окончательно решил Коля Бабушкин.)
Каюров перевел внимательный взгляд с Ирины на Николая. С Николая опять на Ирину. Сказал ей со значением:
– Вы уж там не задерживайтесь, на Порогах…
И лукаво подмигнул Черемныху.
До свиданья, город Джегор!
Вот и убраны сходни. Вскипела вода за кормой. «Ду-ду-ду», – просигналила «Нельма», выходя на фарватер. «Бу-бу-бу», – дальним эхом отозвался оркестр.
И не так чтобы очень долго мимо правого берега скользили дома, заводские цехи, эстакады, заборы, бензобаки… Невелик еще город.
Вот и крайняя улица. Да и улицы-то нет никакой – пустырь. Но над пустырем вознеслись башенные краны, во все стороны света нацелив свои стрелы. И у самой земли, у нулевых отметок, у котлованов и фундаментов – было видно – копошатся люди.
Коля Бабушкин знал, что у этой улицы уже есть название. У этой еще не родившейся улицы даже успели сменить название. Павел Казимирович Крыжевский предлагал назвать ее улицей Юности. И поначалу с ним согласились. Но потом эту улицу переименовали.
Ее назвали улицей Павла Крыжевского. В тот день, когда Крыжевский умер.
А за крайней улицей потянулись совхозные зеленя. Они незаметно перешли в молодой ельник. Ельник рос и рос, становился все выше, все гуще, все разлапистей. Дремучая заросль ярусами взгромоздилась над рекой, подошла к воде – и до самых Порогов, за четыре часа пути, ни брешью, ни просекой не прорывалась стена тайги.
Печора выгибала излучину за излучиной, петляла и кружила, будто она заблудилось в этой тайге. Будто ей уже все равно, куда течь – на север, к холодному океану, или на юг, родниться с Волгой, – лишь бы выбраться из этой глухомани, из этой лесной теснотищи на вольный простор. Но речные изгибы были так широки и плавны, что нельзя было заметить, когда она течет впрямь, а когда вспять. Казалось, что не река, а ветер все время меняет направление: то он добрым шелоником дует по течению, лижет гладь воды, то задиристой моряной ломится против течения и тащит волну обратно, ухватив за вихор…
Небо. Река. Тайга.
И лохматая девчонка в брезентовом плаще с чужого плеча стоит на носу самоходки, глотая ветер, щурясь от брызг…
Николай долго смотрел на нее, долго думал, долго подбирал слово, прежде чем сумел высказать:
– Знаешь, мне кажется так… Ты – а вокруг весь мир.
Видно, но зря он думал. Не зря слова искал. Видно, он в самую точку попал.
Она закивала.
– Мне тоже так кажется… Я – а вокруг весь мир.
Коля Бабушкин усмехнулся в душе – не то чтобы горько, а так, с легкой грустью. Он ожидал этого. Ожидал, что она не поймет его до конца. Что она поймет его лишь наполовину. И что она совсем не поймет, каково ему будет услышать сказанное в ответ.
Но он покудова мирился с этим. До поры до времени. Он надеялся и ждал.
Это ведь лаптюжские девчата целуются с парнями лишь после того, как их окрутят в сельсовете. А до этого ни-ни. Впрочем, и в Лаптюге бывают исключения из правил.
А тут (Николай это отлично понимал) от первых поцелуев, от всего того, что было между ними, еще не прямая дорога в загс. И они сегодня с Ириной не в загс, а в противоположную сторону – на Пороги.
Николай останется на Порогах, она же через несколько дней возвратится в Джегор.
И пока неизвестно, в какой срок они встретятся. Хорошо, хоть в одном районе живут. Хорошо, хоть на одной Земле… Можно надеяться.
Николай пристально следил за тем, какое впечатление производит на Ирину окружающее – Печора, Север. Нравится ли ей?
Бездонной синевой сияло небо. Плавилось, швырялось золотом солнце. Густо зеленела хвоя лесов. Слепила глаза песчаная кромка берега, изрытая гнездами ласточек.
Кого удивишь синим небом, золотым солнцем, зеленой хвоей, белым песком?
Но Коля Бабушкин знал, что только на Севере так глубока синева, так строга белизна, так свежа зелень и так чисто золото. Будто каждая из этих красок замешена на особой секретной добавке, неизвестной в иных краях.
И он не раз слыхивал: тот, кто однажды побывает на Севере и увидит его красоту, – навсегда прикипит сердцем к этому краю и вернется сюда…
Николай внимательно следил за Ириной. Ему очень хотелось, чтобы это побыстрей случилось с ней.
Чтобы она прикипела сердцем. Навсегда.
К Северу.
Торжественный гул надвигался из-за луки. И когда самоходка обошла лесистый мыс, зеркало плеса впереди раскроила поперечная трещина. Клокотала вода на порогах…
Впервые за весь путь тайга поредела, отступила, обнажила правый берег. И на том высоком берегу встали цепочкой, один к одному, восемь домов. С черепичными крышами, ясными окнами, резными крылечками и пунцовыми водостоками.
Коля Бабушкин ахнул от восхищения. Вот это да! Как в сказке.
– Что вы наделали? – закричала Ирина. – Зачем вы поставили здесь эти… курятники!
Курятники?.. Николай сроду не видал, чтобы курятники были из кирпича, под черепицей, с резными крылечками.
– Как вы только додуматься могли? – бранилась Ирина. – На самом берегу какие-то хибары… Ведь это ворота города, понимаете? Во-ро-та!..
Развернувшись у самых порогов, «Нельма» направилась к берегу. А от домов, от палаток, из леса бежали люди. Они спускались к реке по дощатой лестнице и просто так – кубарем катились с крутизны. Махали шапками, платками.
Николай издалека узнал среди встречающих прораба Лютоева, Лешку Ведмедя, Верочку…
– Додуматься надо… – все ругалась Ирина, заглядывая ему в лицо. А что это у тебя такое на носу? Веснушки?
Коля Бабушкин, скосив глаза, попытался разглядеть свой нос. Действительно, там что-то рябило. Мелкие такие конопушки. У него они всегда высыпали по весне. С детства.
– Веснушки, – признался он.
– Но ведь это некрасиво… – Ирина поморщилась.
Николай только плечами пожал. Некрасиво, конечно. Кто ж говорит, что красиво.
– А почему я их раньше не замечала? – допытывалась Ирина.
– А мы раньше не были знакомы, – объяснил Николай.
Она поднялась на носках и поцеловала его. Торопливо, неловко, вскользь.
Потому что до берега уже было рукой подать.
1961