Текст книги "Шевалье де Мезон-Руж (другой перевод)"
Автор книги: Александр Дюма
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 27 страниц)
Глава XX
Тележка
Получив согласие священника из Сен-Ландри, Мезон-Руж кинулся в полуоткрытую комнату аббата. Взмах бритвы – и его борода, усы упали на пол. И только теперь он увидел в зеркале свою ужасную бледность.
Возвратившись, он выглядел совершенно спокойным. Казалось, он просто забыл, что, несмотря на сбритые усы и бороду, его могли узнать в Консьержери.
Шевалье последовал за аббатом, за которым вскоре заехали два чиновника. И с той храбростью, устраняющей всякое подозрение, в том нервном возбуждении, которое преображает даже внешность, он прошел за решетку, окружавшую внутренний двор Дворца. Как и аббат Жирар, он был одет в черное – прежние одежды священников были запрещены.
В канцелярии собралось человек пятьдесят, это были тюремщики, представители власти, комиссары. Они хотели увидеть, как пройдет королева. Одни находились здесь по службе, другие пришли из любопытства.
Сердце Мезон-Ружа билось так сильно, что шевалье даже не слышал переговоров аббата с охранниками и консьержем. Какой-то человек, державший в руках ножницы и кусок ткани, на пороге толкнул его.
Повернувшись, Мезон-Руж узнал в нем палача.
– Что тебе нужно, гражданин? – спросил Сансон.
Шевалье пытался унять дрожь, которая невольно пробежала
по его телу.
– Мне? – переспросил он. – Ты же прекрасно видишь, гражданин Сансон, я сопровождаю кюре из Сен-Ландри.
– Тогда ладно, – ответил палач, направляясь дальше и отдавая приказы помощнику.
В это время Мезон-Руж проник в канцелярию, из нее – в отделение, где находились два охранника.
Они выглядели подавленно: приговоренная, полная достоинства и гордости по отношению к другим, с ними была добра и кротка и они больше походили на ее слуг, чем на охранников.
Но отсюда шевалье не мог видеть королеву: ширма была закрыта.
Она открылась, чтобы смог пройти священник, но тотчас задвинулась за ним
Когда шевалье вошел, беседа уже началась.
– Сударь, – произнесла королева своим гордым и резким голосом, – поскольку вы дали клятву Республике, именем которой меня приговорили к смерти, я не могу исповедоваться вам. У нас теперь не один Бог!
– Сударыня, – ответил аббат, взволнованный этим пренебрежением к вере. – Христианка, которая должна умереть, должна умирать без ненависти в сердце и не должна отталкивать Бога в каком бы виде он не предстал перед нею.
Мезон-Руж сделал шаг, чтобы открыть ширму, надеясь, что королева, увидев его и узнав о причине, которая привела его сюда, изменит отношение к аббату, и тут же поднялись охранники.
– Но, – сказал Мезон-Руж, – поскольку я помощник аббата…
– Если она отказывается от аббата, ей не нужен и его помощник.
– Но, может быть, она согласится, – сказал шевалье, повышая голос, – не может быть, чтобы она не согласилась.
Но Мария-Антуанетта была слишком погружена в свои мысли, чтобы услышать, а тем более узнать голос шевалье.
– Идите, сударь, – продолжала она, обращаясь к Жирару, – идите и оставьте меня: поскольку сейчас мы живем во Франции при режиме свободы, я требую предоставить мне свободу умереть так, как мне вздумается.
Священник попытался настаивать.
– Оставьте меня, сударь, – сказала королева, – я уже говорила вам об этом.
Он опять попытался что-то возразить.
– Я так хочу, – произнесла королева с характерным для Марии-Антуанетты жестом.
Аббат Жирар вышел.
Мезон-Руж попытался заглянуть за ширму, но узница повернулась спиной.
Аббат столкнулся с помощником палача, тот входил, держа в руках веревки. А жандармы вытолкнули шевалье за дверь до того, как отчаявшийся, ослепленный и оглушенный, он смог проникнуть к королеве или хоть что-то предпринять для исполнения задуманного.
Он очутился в коридоре вместе с аббатом. Из коридора их выпроводили в канцелярию. Там уже стало известно об отказе королевы исповедоваться. Австрийская гордость Марии-Антуанетты стала для одних поводом для грубой брани, для других же – предметом тайного восхищения.
– Идите, – сказал папаша Ришар аббату, – возвращайтесь к себе. Поскольку она вас выгнала, то пусть умирает так, как ей вздумается.
– А ведь она права, – сказала жена Ришара, – я бы поступила точно так же.
– И была бы неправа, гражданка, – сказал ей аббат.
– Замолчи, женщина, – прошипел консьерж, сделав большие глаза. – Разве это тебя не касается? Идите, аббат, идите.
– Нет, – сказал аббат, – нет, я буду сопровождать ее, несмотря на ее возражения. Одно слово, пусть хоть одно слово, услышанное сю, напомнит ей о ее обязанностях. Впрочем, Коммуна поручила мне… я должен подчиниться Коммуне.
– Пусть будет так, но отошлите своего помощника, – грубо сказал офицер отряда охраны.
Этим офицером был бывший актер из театра Комеди-Франсез по имени Граммон.
Глаза шевалье вспыхнули от гнева, и он машинально сунул руку в карман. Аббат Жирар, зная, что у шевалье есть кинжал, остановил его умоляющим взглядом.
– Пощадите мою жизнь, – едва слышно прошептал он. – Вы же видите, для вас все потеряно, не губите же вместе с нею себя. По дороге я расскажу ей о вас. Клянусь: я скажу ей о том, какому риску подвергались вы ради того, чтобы увидеть ее в последний раз.
Эти слова успокоили молодого человека. Впрочем, наступила обычная в таком случае реакция, он вдруг впал в удрученное состояние. Этот человек, наделенный героической волей и чудесной силой, пришел сюда на пределе сил; сейчас он чувствовал себя опустошенным, побежденным и находился в том состоянии, которое можно было считать предвестником смерти.
– Да, – сказал он, – так и должно было произойти. Крест для Иисуса, эшафот для нее: боги и короли до конца испивают ту чашу, которую им преподносят люди.
Смирившись с этой мыслью, молодой человек без сопротивления позволил вытолкнуть себя до входной двери, защищаясь только невольными стонами. Он протестовал не больше, чем Офелия, обреченная на смерть, чувствуя, как ее уносят волны.
У решеток и дверей Консьержери собралась столь ужасная толпа, какую невозможно представить даже при самом богатом воображении. Нетерпение подчинило себе остальные страсти. Никто не сдерживал себя – стоял непрерывный, бесконечный гул, словно все население Парижа собралось здесь, в квартале Дворца Правосудия.
Первые ряды этой толпы составляли солдаты – целая армия с пушками. Ей предстояло обеспечить охрану долгожданного праздника, обезопасить тех, кто пришел им насладиться.
Все попытки преодолеть толпу, которая все увеличивалась, по мере того, как известие о приговоре распространялось за пределами Парижа и о нем узнавали патриоты из предместий, были бы напрасны. Мезон-Руж, которого вытолкнули из Консьержери, оказался, естественно, в первом ряду среди солдат. Они спросили: кто ты такой?
Шевалье ответил, что он – викарий аббата Жирара; но ему, как и аббату, королева отказалась исповедоваться.
И солдаты, в свою очередь, вытолкнули его в первые ряды зрителей.
Ему пришлось повторить все то, что он говорил солдатам. Его тут же засыпали вопросами. – Он был у нее… Он ее видел… Что она сказала?.. Что она делает?.. Она по-прежнему горда?.. Она сражена?.. Она плачет?..
Шевалье отвечал слабым, тихим и приветливым голосом из последних сил. Его ответы были правдой, чистой
и простой. Только эта правда служила похвалой твердости и решительности Марии-Антуанетты. И поскольку он рассказывал с простотой и верой евангелиста, то слова его вселили беспокойство и угрызения совести не в одно сердце.
Когда он говорил о маленьком дофине и принцессе, о королеве без трона, о супруге без супруга, о матери без детей, наконец об этой женщине, одинокой и покинутой, среди палачей, то не одно лицо в окружавшей его толпе стало грустным, не одна слеза быстрая и жгучая, скатилась из глаз, недавно сверкавших от ненависти. На часах Дворца пробило одиннадцать; шум сразу затих Сто тысяч человек считали удары часов, которым отвечали удары их сердец.
Когда звук последнего удара погас, растворившись в воз духе, за дверьми послышался сильный шум. В этот же момент тележка, прибывшая со стороны набережной Флер, рассекла сначала толпу, потом охранников и остановилась у самых ступеней.
Вскоре на огромной площадке крыльца появилась королева. Казалось, что в ее глазах отражались все страсти – толп замерла.
В ее коротких волосах проблескивала седина и этот серебристый оттенок придавал еще больше утонченности перламутровой бледности, благодаря которой красота дочери Цезарей в эти трагические минуты казалась неземной.
На ней было белое платье, руки связаны за спиной.
Когда она появилась на верхней ступеньке лестницы – справа от нее находился аббат Жирар, сопровождавший королеву помимо ее воли, а слева шел палач. Оба они были в черном – по толпе пробежал шепот, истинный смысл которого понял бы только Бог, умеющий читать в сердцах людских.
В этот момент между палачом и Марией-Антуанеттой прошел какой-то человек. Это был Граммон. Он подошел, чтобы указать королеве на отвратительную тележку.
Королева невольно сделала шаг назад.
– Идите в тележку, – сказал Граммон.
Все услышали его слова: от волнения собравшиеся онемели. И все заметили, как кровь прилила к щекам королевы. Она покраснела до корней волос, но почти сразу же лицо ее вновь стало мертвенно бледным.
Ее побелевшие губы приоткрылись.
– Почему я должна ехать в этой тележке? – спросила она. – Ведь короля везли на эшафот в собственном экипаже?
Аббат Жирар сказал ей несколько слов. Несомненно, он хотел побороть у осужденной этот последний крик королевской гордости.
Королева замолчала и покачнулась.
Сансон вскинул обе руки, чтобы поддержать, но она выпрямилась до того, как палач прикоснулся к ней.
Она спустилась с крыльца. Помощник палача уже установил деревянную ступеньку у тележки. Королева взошла в тележку, следом за ней поднялся аббат.
Сансон усадил их обоих. Тут тележка покачнулась, и толпа, казалось, покачнулась вместе с ней. Солдаты, не понявшие, что случилось, на всякий случай дружно оттолкнули людей. Таким образом, между тележкой и первыми рядами образовалось свободное пространство.
И в этом пустом пространстве кто-то жалобно завыл.
Королева вздрогнула и встала, осматриваясь.
Она увидела свою собаку, которая потерялась два месяца назад; свою собаку, которая не могла вместе с ней оказаться в Консьержери, и которая, несмотря на крики и удары, бросилась к тележке – но почти тотчас же бедный Блэк, худой, изможденный, исчез под копытами лошадей.
Королева проследила за ним глазами. Она не могла говорить – шум заглушал ее голос. Она не могла показать пальцем – руки были связаны. Впрочем, если бы даже она и смогла показать, и если бы даже ее смогли услышать, то все равно просьба ее была бы бесполезной.
Но через мгновение она снова увидела собаку. Блэк находился на руках бледного молодого человека, который возвышался над толпой, взобравшись на пушку. В порыве невыразимой экзальтации он приветствовал ее, указывая на небо.
Мария-Антуанетта тоже посмотрела на небо и кротко улыбнулась.
Шевалье де Мезон-Руж испустил стон, как будто эта улыбка ранила его в самое сердце, и поскольку тележка повернула к мосту Шанж, он бросился в толпу и исчез.
Глава XXI
Эшафот
На площади Революции, прислонившись к фонарю, в ожидании стояли двое мужчин. Они ждали вместе с толпой, часть которой находилась на площади у Дворца, а другая – на площади Революции. Они соединялись между собой густой беспокойной теснящейся людской цепью, протянувшейся между двумя площадями. Масса людей ждала прибытия королевы к орудию казни, уже износившемуся под воздействием дождя и солнца, рук палача и, о, ужас! износилось от соприкосновения с жертвами и которое возвышалось над головами толпы со зловещей гордостью, подобно тому, как королева возвышается над своим народом.
Эти молодые люди, скрестив на груди руки, с бледными губами и нахмуренными бровями, тихо урывками переговаривались – это были Морис и Лорэн. Затерявшись в толпе, они продолжали беседовать и беседа их была столь же интересна, как и другие разговоры, что велись в разных группах людей. Потоки слов подобно электрической цепи оживляли это море людей от моста Шанж до моста Революции.
Сравнение, которое мы только что высказали по поводу эшафота, возвышавшегося над головами, поразило их обоих.
– Смотри, – сказал Морис, – как омерзительный монстр простирает свои кровавые руки. Разве нельзя сказать, что он нас зовет, улыбаясь своим зевом, этим ужасающим ртом.
– Я, ей Богу, – заметил Лорэн, – не принадлежу к той школе поэтов, которая все видит в кровавом свете. Я все всё в розовом, поэтому у подножия этой омерзительной машины я бы еще напевал, надеясь: «Dum spiro, spero»[69]69
Пока дышу, надеюсь.
[Закрыть].
– И ты еще надеешься в то время, когда убивают женщин?
– Ах, Морис, – ответил Лорэн, – ты, сын революции, не отвергай же свою мать. Оставайся, Морис, добрым и лояльным патриотом. Та, которая должна умереть, это не такая женщина, как другие. Та, которая должна умереть – это злой дух Франции.
– О! Я сожалею вовсе не о ней; не о ней я плачу! – воскликнул Морис.
– Я понимаю, ты думаешь о Женевьеве.
– Видишь ли, одна мысль сводит меня с ума: Женевьева находится сейчас в руках тех поставщиков гильотины, которых зовут Эбер и Фукье-Тэнвилль. В руках тех людей, кто отправил сюда несчастную Элоизу и гордую Марию-Антуанетту.
– Теперь послушай, – размышлял Лорэн. – Что же дает надежду мне, когда народный гнев насытится обедом из двух тиранов – короля и королевы – он уляжется, по крайней мере, на какое-то время, подобно боа, который переваривает в течение трех месяцев то, что заглотил. Он не заглотит больше никого и, как говорят знающие, даже самые маленькие кусочки будут его пугать.
– Лорэн, Лорэн, – посетовал Морис, – я более опытен, чем ты. И я говорю тебе тихо, но могу повторить громко: Лорэн, я ненавижу новую королеву, ту, что, как мне кажется, сменит Австриячку. Это трагическая королева, та, чей пурпур окрашен ежедневной кровью, и ее первым министром является Сансон.
– Мы ей не поддадимся.
– Я уже ни во что не верю, – ответил Морис, тряхнув головой. – Ты же видишь, для того, чтобы нас не арестовали в собственном доме, нас останется только одно – жить на улице.
– Но мы можем покинуть Париж, ничто не мешает нам это сделать. Не станем же мы роптать на судьбу. Мой дядя ждет нас в Сент-Омере; деньги, паспорта, все у нас есть. Мы здесь, потому что хотим остаться.
– То, что ты сказал, не совсем так, мой превосходный друг, преданное сердце… Ты остаешься, потому что я хочу остаться.
– А ты хочешь остаться, чтобы найти Женевьеву. А что может быть проще, вернее и естественнее? Ты думаешь, что она в тюрьме, это более, чем вероятно. Ты хочешь позаботиться о ней, а для этого нельзя покидать Париж.
Морис вздохнул; было ясно: его одолевали другие мысли.
– Помнишь смерть Людовика XVI? – спросил он. – Я хорошо помню свое волнение и гордость. В толпе, среди которой сегодня пытаюсь спрятаться, я тогда был одним из главных действующих лиц. У подножия вот этого эшафота я чувствовал себя таким великим, каким никогда не чувствовал себя и тот король, который поднимался по ступеням смерти. Какая перемена, Лорэн! И когда задумываешься что хватило всего девяти месяцев, чтобы так ужасно измениться.
– Девять месяцев любви, Лорэн!.. Любовь, ты погубила Трою!
Морис в дохнул; его мысли устремились уже в другом направлении.
– Бедный Мезон-Руж, – прошептал он, – какой же для него сегодня грустный день.
– Увы! – сказал Лорэн. – Хочешь, я скажу тебе то, что кажется мне самым грустным во всех революциях?
– Да.
– То, что часто врагами становятся те, кого хотелось бы иметь друзьями и друзьями людей…
– Мне хочется верить в одно, – прервал его Морис.
– Во что?
– В то, что он еще что-нибудь не придумает, что-нибудь совершенно безумное, пытаясь спасти королеву.
– Один человек против ста тысяч?
– Я же сказал тебе: даже что-то безумное… Я знаю, для того, чтобы спасти Женевьеву…
Лорэн нахмурился.
– Я говорю тебе еще раз, Морис, – продолжил он, – даже если придется спасать Женевьеву, ты не станешь плохим гражданином. Ладно, хватит об этом, нас слушают. Посмотри, как в толпе повернулись головы; смотри, а вот и помощник господина Сансона поднимается наверх со своей корзиной и смотрит вдаль. Австриячка подъезжает.
Действительно, Лорэн верно заметил перемены в толпе – в ней нарастал трепет. Это напоминало один из тех шквальных порывов ветра, которые начинаются свистом, а заканчиваются завыванием.
Морис, забравшись на фонарь, посмотрел в сторону улицы Сент-Оноре.
– Да, – произнес он, вздрогнув, – вот и она!
Вдали показался не менее отвратительный механизм, чем гильотина. Это была тележка, на которой доставляли обреченных.
Справа и слева засверкало оружие эскорта, а скачущий перед тележкой Граммон отвечал, сверкая своим оружием, на крики нескольких фанатиков. Но по мере того, как процессия приближалась, крики внезапно стихли под холодным и мрачным взглядом приговоренной.
Еще никогда ее лицо не вызывало столько почтения, никогда Мария-Антуанетта не была более величественной, более королевой. Гордость ее мужества дошла до того, что внушала присутствующим страх.
Бесстрастное к увещеваниям аббата Жирара, сопровождавшего Марию-Антуанетту против се воли, лицо королевы не поворачивалось ни налево, ни направо. Неравномерное движение тележки по ухабистой мостовой только подчеркивало величие ее манеры дер жаться. Можно было подумать, что везут мраморную статую: только у этой королевской статуи был горящий взгляд и волосы развевались по ветру.
Мертвая тишина, подобно той, что бывает в пустыне, вдруг опустились на триста тысяч зрителей этой сцены, которую небо при солнечной погоде видело в первый раз.
Вскоре и в том месте, где стояли Морис и Лорэн, послышались скрип тележки и дыхание лошадей охраны
У подножья эшафота тележка остановилась.
И королева словно вдруг очнулась, все поняла она устремила беспокойный взгляд на толпу, и тот же самый бледный молодой человек, которого она видела у дворца стоящим на пушке, снова возник перед ней, этот раз на каменной тумбе. С нее он послал такое же почтительное приветствие, которое уже адресовал ей, когда она выходила из Консьержери. И он сразу спрыгнул с тумбы.
Его заметили многие, но поскольку он был одет в черное, то распространился слух о священнике, ожидающем Марию-Антуанетту, чтобы в последний момент перед эшафотом послать ей отпущение грехов. Поэтому его никто не тронул. При столь трагических обстоятельствах к благородным, хотя и не совсем законным побуждениям, люди из толпы испытывали высшее почтение.
Королева осторожно спустилась по трем приставным ступенькам; ее поддерживал Сансон, оказывающий ей наивысшее почтение. Казалось, его самого приговорили к исполнению трагического решения.
Пока она поднималась по ступенькам на эшафот, несколько лошадей встали на дыбы, несколько охранников и солдат покачнулись, потеряв равновесие. Немногие заметили, как какая-то тень скользнула под эшафот. Но спокойствие почти тотчас же восстановилось: никто не хотел в эти напряженные минуты покинуть свое место, никто не хотел упустить и малейшей подробности великой свершающейся драмы: все взгляды устремились к смертнице.
Королева уж: е находилась на площадке эшафота. Священник продолжал ей что-то говорить, один из помощников палача тихонько подталкивал ее назад, другой – развязывал косынку на ее шее.
Мария Антуанетта, почувствовав позорную руку, прикоснувшуюся к ее шее, резко отшатнулась и наступила на ногу Сансону, который привязывал ее к роковой доске.
Сансон высвободил свою ногу.
– Простите, сударь, я сделала это нечаянно…
Это были последние слова, которые произнесла дочь Цезарей, королева Франции, вдова Людовика XVI.
На часах Тюильри пробило четверть первого – и в эти секунды Мария-Антуанетта канула в вечность.
Ужасный крик, крик, в котором смешалось все: радость, ужас, скорбь, надежда, триумф, искупление, как ураган, заглушил другой крик, слабый и жалостный, прозвучавший под эшафотом.
Услышали его только охранники, хотя он был очень слабым. Они рванулись вперед. Найдя щель, толпа хлынула, как река, прорвавшая запруду, перевернула ограду, раскидала охрану и, подобно приливу, налетела на эшафот, начав бить его ногами. Под натиском и ударами тот стал раскачиваться. Каждый хотел посмотреть: что же осталось от королевства, будучи уверен в том, что с Людовиком во Франции покончено навсегда.
Но охранников волновало другое – они искали ту тень, которая нарушила дозволенную границу и скользнула под эшафот.
Двое из них вернулись, держа за ворот молодого человека, рука которого прижимала к сердцу окрашенный кровью носовой платок.
За ним бежал жалобно завывающий спаниель.
– К смерти аристократа! К смерти бывшего! – закричали несколько человек, указывая на молодого человека. – Он смочил свой платок кровью Австриячки, к смерти!
– Великий Боже! – произнес Морис. – Лорэн, ты узнаешь его? Ты его узнаешь?
– К смерти роялиста! – требовали одержимые. – Отнимите у него этот платок, который он хочет сделать реликвией, вырвите его, вырвите!
Гордая улыбка пробежала по губам молодого человека. Он разорвал рубашку, обнажил грудь и уронил платок.
– Судари, – вымолвил он, – это не кровь королевы. Это моя кровь, дайте мне спокойно умереть.
На левой стороне его груди открылась глубокая рана. Толпа вскрикнула и отступила.
Молодой человек стал медленно опускаться и упал на колени, глядя на эшафот точно так же, как мученик смотрит на алтарь.
– Мезон-Руж! – прошептал Лорэн на ухо Морису.
– Прощай! – прошептал шевалье, опуская голову с божественной улыбкой. – Прощай, или вернее, до свидания!
И он скончался среди ошеломленных охранников.
– Лорэн, нужно еще кое-что сделать, – сказал Морис, – прежде, чем стать плохим гражданином.
Маленькая, испуганная и завывающая собачка бегала вокруг трупа.
– Ах, это Блэк, – узнал спаниеля какой-то мужчина, державший в руке толстую палку. – Это Блэк. Иди-ка сюда, малыш.
Собака побежала к тому, кто ее позвал. Но едва только спаниель приблизился к мужчине, как тот, разразившись смехом, поднял палку и размозжил ей голову.
– О! Несчастный! – воскликнул Морис.
– Тише, – прошептал Лорэн, останавливая его, – тише или мы погибли… это же Симон.