412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Чаковский » Неоконченный портрет. Нюрнбергские призраки » Текст книги (страница 38)
Неоконченный портрет. Нюрнбергские призраки
  • Текст добавлен: 13 мая 2017, 18:30

Текст книги "Неоконченный портрет. Нюрнбергские призраки"


Автор книги: Александр Чаковский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 38 (всего у книги 53 страниц)

Кинохроника

– А я тебя жду, Ади, не могу дождаться, – сказала Ангелика, как только увидела Адальберта на пороге. – Сегодня мы идем в кино. Раздевайся быстрее, поешь, и пойдем. Я уже взяла билеты.

– Что за мысль пришла тебе в голову? – спросил Адальберт, вешая пальто в передней. – Какая картина?

– «Нюрнбергские призраки», – из кухни ответила Ангелика. – Это про суд.

– Я уже видел этот фарс, – угрюмо произнес Адальберт.

– Нет, Ади, ни ты, ни я этого еще не видели! – ответила Ангелика из кухни. – Я прочла в «Нюрнбергер Нахрихтен»: это новая хроника-монтаж – не отрывки, как до сих пор, а весь суд по наши дни включительно. – Она появилась в столовой с подносом, на котором стояли тарелки с жареной свининой, конечно, с черного рынка. Ладно, подумал Адальберт, пойду, назло самому себе пойду, чтобы еще раз увидеть, как уничтожают Германию.

И вот они сидят в темном кинотеатре. Заголовок, титры… На экране – зал, отделанный мореным дубом, на длинном постаменте – судейский стол, за ним расселись могильщики Германии. Русские, англичане, американцы, французы…

Слева от входа – скамьи для подсудимых. Геринг, Гесс, Риббентроп, Кейтель… Их доставляют сюда по одному через подземный ход. Они здороваются друг с другом. По-разному: один подчеркнуто приветливо, другой – с гримасой отворачивается, чтобы не видеть остальных. Солдаты американской военной полиции окружают скамьи подсудимых. Главный обвинитель от Советского Союза произносит речь. Адальберт хорошо знает и эти кадры, и эту речь, успел запомнить и эту резкую, убийственную, как жало змеи, фразу: «Впервые перед судом предстали преступники, завладевшие целым государством и самое государство сделавшие орудием своих чудовищных преступлений…»

«Ложь, ложь! – молча, не разжимая губ, кричит Адальберт. – Впервые было создано великое, могучее государство, тело которого сейчас рвут, как шакалы, пришельцы в иноземной военной форме!»

«Варварская агрессия, направленная на истребление целых народов… Потоки крови и слез… 50 миллионов жизней – вот цена гитлеровских преступлений…» Все это Адальберт уже слышал, он пропускает мимо ушей надоевшие цифры – число убитых, замученных и сожженных, – иногда только мстительно произносит про себя: «Значит, мало, больше надо было!»

Речи обвинителей не производят на Адальберта никакого впечатления, к тому же это явный монтаж, за полтора часа режиссеры вознамерились показать, что происходило на процессе в течение долгих недель. Допросы! Этого Адальберт еще не видел. Ради того, чтобы услышать, что скажут бывшие вожди рейха, стоило прийти сюда. Риббентроп, Кейтель, Кальтенбруннер… Он ждал, он не сомневался в том, что подсудимые, по крайней мере некоторые из них, произнесут не защитительные, а обвинительные речи, как это сделал когда-то болгарский большевик Димитров на процессе о поджоге рейхстага.

Но очень скоро Адальберт понял, что его ожидания напрасны. Казалось, выступают не бывшие вожди, а мелкие чиновники, которые если и были виноваты в чем-нибудь, то только в том, что безоговорочно выполняли приказы Гитлера. Обвинители буквально припирали их к стене, предъявляли стенограммы прежних выступлений, обвиняли их в развязывании второй мировой войны, в истреблении миллионов людей в концлагерях, в десятках других преступлений против человечества. В ответ они твердили свое: «Не виновны». Затаив дыхание, слушал Адальберт допрос Кальтенбруннера, ведь еще не так давно этот человек был его начальством, ни одна акция, касающаяся гестапо, лагерей, не осуществлялась без его приказа; Адальберт едва ли не молился на него, считал образцом национал-социалиста. На вопросы обвинения, имел ли Кальтенбруннер какое-либо отношение к тому, что делалось в доме на Принц-Альбрехтштрассе, в концлагерях, присутствовал ли лично при казнях заключенных, истреблении евреев, он должен был гордо ответить: «Да. Знаю. Имел. Присутствовал. Верил, что поступал в соответствии с долгом, и верю в это сейчас». Но с экрана доносилось другое:

«Было ли вам лично известно или имели ли вы какое-либо личное отношение к каким-либо зверствам, совершенным в концлагерях во время войны?»

«Нет». И так на все вопросы обвинения: «Нет. Нет. Нет».

Один за другим заключенные на разные лады упоминали фюрера – только для того, чтобы свалить на него вину за расстрелы и зверства во всех оккупированных странах. С экрана обвиняемые говорили мало, давались лишь короткие выдержки из речей, но голос за кадром объяснял, что обвиняемый такой-то говорил час, а такой-то – час с лишним.

Появлялись свидетели обвинения, казалось, им не будет конца. Были показаны документальные киносвидетельства, мелькали трупы замученных в концлагерях, валил дым из крематориев… Несколько раз Адальберт порывался встать и уйти, но Ангелика с силой прижимала его колено, заставляла сидеть на месте, шептала ему в ухо: «Ты обратишь на себя внимание. Это опасно, опасно!» Наконец сеанс кончился. В напряженной тишине люди стали покидать зал.

Так же, как и другие, Адальберт и Ангелика шли до самого дома молча.

На ступенях они столкнулись с Гамильтоном – тот как раз вставлял ключ в замочную скважину.

– Добрый вечер, – приветливо сказал Гамильтон, вынимая ключ и вежливо предоставляя Адальберту самому открыть дверь своей виллы. – Откуда так поздно?

– Мы были в кино, – Адальберт пропустил вперед Ангелику и Гамильтона.

– А я, с вашего разрешения, решил переночевать здесь: достаточно провести несколько дней в этом пчелином улье, «Гранд-Отеле», чтобы ощутить всю прелесть покоя в частном доме… Ну, не буду вам мешать. – Гамильтон направился было к лестнице, Ангелика укоризненно взглянула на мужа.

– Чашку кофе, мистер Гамильтон! – предложила она.

– Откровенно говоря, с удовольствием выпью кофе в семейной обстановке, – любезно ответил Гамильтон, – один вид ресторана в «Гранд-Отеле», переполненного судьями, адвокатами, прокурорами, наводит на меня уныние…

Через несколько минут все трое сидели за круглым столом в гостиной. И перед каждым дымилась чашка ароматного мокко.

Сделав глоток, Гамильтон спросил:

– Какую картину вы смотрели? Драму? Комедию?

– Комедию, – резко ответил Адальберт.

– Новую? Как называется?

– «Нюрнбергские призраки», – Хессенштайн раздраженно передернул плечами. – Фарс! Тенденциозный монтаж с вырванными из контекста фразами обвиняемых. Никогда не поверю, что такие люди, как Геринг или Кальтенбруннер, могли вести себя столь постыдно.

– Что же вас могло бы убедить в этом, герр Квангель? – с иронической усмешкой спросил Гамильтон.

– Не знаю… Хочется проникнуть в их души… – после паузы ответил Адальберт. – Достаньте мне, герр Гамильтон, пропуск хотя бы на одно заседание, ведь вы человек со связями.

– Поверьте, это ничего не даст. Почему вы уверены, что именно на этом заседании вам откроются души подсудимых? Для этого надо было следить за процессом с самого начала, что, как вы понимаете, уже невозможно. Даже, – Гамильтон усмехнулся, – при моих связях.

За столом установилось молчание. Гамильтон встал.

– Я, очевидно, задерживаю вас, пора спать. Да и я хотел бы лечь пораньше. Спокойной ночи.

– Какой позор! – глухо сказал Адальберт, когда шаги Гамильтона затихли. – Если верить хронике, все они трусы. Трусы и предатели. Бывали моменты, когда мне хотелось вскочить и крикнуть на весь зал: трусы!

– Эти люди хотят спасти свою жизнь. Им ничего больше не остается, как сваливать все на фюрера, – сказала Ангелика.

– Не смей так говорить! – сжимая кулаки, воскликнул Адальберт. – Тот большевик болгарин тоже боролся за свою жизнь, ему тоже грозила смерть, но он не побоялся во всеуслышание объявить суд над ним лживым и чуть ли не плюнуть в лицо Герингу! Почему он мог, а эти, там, в кино, кет? О, если бы я оказался среди них в зале суда, клянусь памятью фюрера, я бы встал и сказал все, что думаю об этих судьях, сказал бы, что Гитлер был великим человеком и все, что он приказывал делать, шло на пользу Германии.

– Но мы проиграли войну, Ади, – тихо произнесла Ангелика. – И потом… ведь все, что показывали в хронике… было! От этого никуда не уйти! Я уже не раз задавала себе вопрос: как мы могли с такой армией, с таким вооружением проиграть войну?

– Гели, – Адальберт едва сдерживал гнев, – но разве ты не знаешь, как фюрер объяснял причину? Предательство со стороны определенной части генералитета! Я был близок к окружению фюрера, и мне не раз доводилось слышать его мнение о наших трусливых генералах. Нам с тобой не приходилось всерьез говорить об этом, но теперь я скажу: фюрер еще до заговора сорок четвертого года с настороженностью, будем говорить прямо – с недоверием относился к высшему офицерству. И хотя рейхсвер в тридцать пятом был преобразован в вермахт, он продолжал оставаться наследием проклятой Веймарской республики и в отличие от СС был все же в какой-то степени чужеродным организмом.

Ангелика сидела, опустив голову. Она не все понимала из того, что говорил муж, и никогда не осмеливалась вступать с ним в спор.

– Я вспоминаю одну беседу с доктором Геббельсом, – снова заговорил Адальберт. – Это было в Берлине, когда русские уже вторглись в Восточную Пруссию. Доктор тогда сказал, что в тридцать четвертом расстреляли Рема и всю верхушку СА вместо того, чтобы перестрелять генералов. Ты знаешь, конечно, что Рем хотел поставить СА над армией? И правильно бы сделал!

Ангелика с сочувствующей улыбкой глядела на мужа. Уже много лет, с тех пор как национал-социализм в ее душе взял верх над католичеством, она жила его интересами. Она привыкла к его мыслям, привыкла к кругу его знакомых – почти все они были эсэсовцы, работники гестапо, так же, как теперь привыкла к его обезображенному лицу.

И еще она понимала, что Адальберт жаждет деятельности, хочет предпринять нечто такое, что стало бы кирпичом в фундаменте новой Германии – нет, Германии старой. И это было правдой. Но что именно надо делать, Адальберт не знал. Ему хотелось стать пусть не первым человеком, каким был Гитлер, но одним из тех, чье слово будет законом для других. Он мысленно не раз перебирал свои возможности, мечтал, что со временем ему и его единомышленникам удастся выковать такую организацию, которой под силу не только взорвать здание суда, но и воссоздать СА – колонны штурмовиков, марширующих по улицам, исповедующих ненависть к коммунизму, готовых стереть с земли не только коммунистов, где бы они ни находились, но и саму веру в этот коммунизм!..

Но как, как? Гамильтон хочет, чтобы Адальберт покинул родину – ради того, чтобы когда-нибудь вновь ее обрести. Принять его предложение – значит признать, что только под руководством Америки можно воссоздать Германию. А ему, Адальберту, хотелось не подчинения, а неограниченной власти.

– Хочешь, я прочту тебе стихи? – неожиданно спросила Ангелика.

– Какие стихи? – удивился оторванный от размышлений Адальберт.

– Вот послушай:

 
Ты разочарован, ты опустошен.
Зачем же цепляться за прошлое?
Ты научился умирать ради Гитлера,
А теперь научись жить ради Германии!
 

– Откуда это?

– Стихи обращены к немецкому офицеру, и напечатаны в «Нюрнбергер Нахрихтен», – ответила Ангелика, – я вырезала их и выучила наизусть.

– Мне не нравятся эти строки, – угрюмо сказал Адальберт. – Здесь противопоставлены фюрер и Германия. А это одно и то же.

– Было одно и то же, – с печалью сказала она.

– Было и есть! Фюрер мертв, но дух его бессмертен. Во имя бессмертия этого духа я и живу.

– А я живу ради тебя, – сказала Ангелика, – следовательно, ради того, чем живешь ты. Я сделаю все, что ты скажешь: если надо – убью, отравлю… Хочешь, чтобы я убила Гамильтона?

Адальберт почувствовал ком в горле, он боялся, что Ангелика увидит слезы, и прижался лицом к ее плечу…

Поздно ночью ему послышались чьи-то шаги. Гамильтон?.. Впрочем, может быть, это Адальберту только приснилось.

Их души

Так шли дни – однообразные, мрачные для Хессенштайна.

Во время последней встречи Браузеветтер обнадежил его известием, что «Паук» набирает силу, действует на территории Германии и Австрии и что возглавил его, кажется, неизвестно где сейчас скрывающийся Отто Скорцени.

«Паук» становился надеждой беглых эсэсовцев: организация помогала им создать о себе «легенду» и затем переправляла в Испанию, Южную Америку или страны Ближнего Востока.

Город жил слухами. Говорили, что найдена и арестована личная секретарша Гитлера Мари-Текла Вайхельт, что Геринг умер от инфаркта в американском госпитале…

В газетах было опубликовано распоряжение баварских властей. В нем говорилось, что до сих пор в Баварии выселение национал-социалистов из их квартир осуществлялось недостаточно быстро и повсеместно; для покрытия острой нужды в жилплощади и в соответствии с распоряжением властей каждый бывший национал-социалист, независимо от даты его вступления в партию, должен немедленно освободить свою квартиру, если в ней нуждаются лица, подвергавшиеся преследованиям по причинам политического или расового характера, а также лица, не состоявшие в НСДАП.

Что делать? Что делать?! Круг опять сужался. Как быть, если Гамильтон уедет, – ведь не вечно он будет сидеть тут, в Нюрнберге, – неужели Адальберта и Ангелику тотчас вышвырнут из дома?

В последний раз они виделись с Гамильтоном два дня назад. Американец поинтересовался, не принял ли Адальберт какое-либо решение.

– Не забудьте, время работает против вас, и я не всесилен. – Гамильтон усмехнулся.

Хессенштайн сухо ответил, что документы, интересующие Гамильтона, принадлежат не ему, и без указания своего бывшего начальства он не вправе ими распорядиться.

– Где оно, ваше начальство? На скамье подсудимых? Не пора ли задуматься, сосед, кому вы служите? Неужели вы до сих пор не убедились, что люди, сидящие на скамье подсудимых, недостойны плевка?

– Им смотрит в глаза смерть, – мрачно ответил Адальберт. – Даже львы, если их загнать в клетки, осветить юпитерами и бесконечно колоть железными прутьями на глазах глумливого сборища, не смогут вести себя, как цари зверей.

– А наедине с доброжелательным человеком они бы вновь превратились во львов? Послушайте, Хессенштайн, не так давно вы высказали желание проникнуть в души обвиняемых… ведь так? – неожиданно спросил Гамильтон.

– Я понимаю, это неосуществимо, – безнадежно ответил Адальберт.

Хорошо. Отложим это. А пока мне хотелось бы проникнуть в вашу душу. Представьте, что обвиняемые каким-то чудом оказались на свободе, скажем, там же, куда я рекомендую отправиться вам. С чего бы они начали действовать? Конечно, с захвата власти. Но те, кто в Южной Америке, уже вряд ли допустят это. Они, возможно, предпочтут иметь среди своих фюреров такого человека, как, например, вы, Хессенштайн. При Геринге, Кальтенбруннере и других вы пешка, а без них ваш вклад в дело будущей Германии может быть огромен. Что вы на это скажете? – И Гамильтон, сощурившись, посмотрел в глаза Адальберту.

– Я не могу ответить на ваш вопрос, не зная, что в действительности представляют собой сегодня вожди, – не сразу ответил Адальберт.

– Да, – вздохнул Гамильтон, – опять желание проникнуть в их души… Пожалуй, я организую для вас небольшое свидание. С человеком по имени Гилберт. Едва не забыл: у меня для вас не вполне приятная новость. Мне стало известно, что некий Хессенштайн числится в списках разыскиваемых военных преступников. – Увидев, как побледнел Адальберт, американец добавил: – Впрочем, вам пока беспокоиться нечего, ведь вы – Квангель.

…По городу ползли слухи, что в стране объявился некий ефрейтор, который считает, что он призван стать новым фюрером, и проявляет те же симптомы: мания величия плюс одержимость идеей террора, – что и его предшественник из Браунау. Зовут его Карл Хампель, ему 24 года. В Нордене, маленьком восточно-фрисландском городке, была его «резиденция», отсюда он пытался совершить переворот. Он называл себя «фюрером немецкого освободительного движения», основанного «по великому примеру Адольфа Гитлера». Месяц за месяцем он писал угрожающие письма военной администрации, полиции и различным людям, занимающим сегодня видное положение: он, фюрер немецкого освободительного движения, расстреляет и перевешает их. Одновременно он призывал население поднять восстание, поджигать общественные здания и осуществлять террористические акты против сотрудников немецких ведомств и учреждений.

«Кто он, этот человек?» – задавал себе вопрос Адальберт, когда в газетах появилось сообщение, что «новый фюрер» приговорен к смертной казни. Действительно маньяк или самоотверженно преданный делу Гитлера человек, опиравшийся на единомышленников, готовых на все ради восстановления рейха? Если верно последнее, значит, речь идет о реальной попытке вернуть прошлое, пусть неудачной. Но ведь другая, третья, пятая попытки могут оказаться успешными?

Все это были очередные фантазии, сто раз пережеванные, потерявшие свежесть; никаких реальных путей Адальберт не видел. Браузеветтер был готов связать его с «Пауком», но «Паук» и Гамильтон занимались, по сути, одним: помогали бывшим нацистам бежать за границу, а это по-прежнему казалось Адальберту постыдным, неприемлемым для подлинного борца за восстановление той Германии, которую он любил, которой был предан.

Он устал от сомнений, от борьбы с самим собой…

И вот сегодня, вернувшись от Браузеветтера, Хессенштайн нашел в столовой короткую записку: «Прошу вечером заглянуть ко мне». Подписана она была инициалами Арчибальда Гамильтону.

Адальберт поднялся на второй этаж. Гамильтон был не один. В верхней гостиной Адальберт увидел еще одного американца – тоже в военной форме, лет тридцати пяти – сорока. Он сидел на узком, обитом плюшем диване, положив рядом с собой толстую папку. Адальберт обратил внимание на его лицо: оно было мягким, приветливым. Где-то он уже видел этого человека, давно, чуть ли не в день приезда в Нюрнберг… Цепкая память разведчика-гестаповца уже через минуту выдала ответ: сойдя с поезда, Адальберт долго бродил по городу, не решаясь показаться Ангелике… А на следующее утро, движимый каким-то мазохистским чувством, пришел к Дворцу юстиции, где отпевали великую Германию. Подъехала машина, в ней рядом с шофером сидел этот человек. Адальберту запомнилось, с какой непринужденностью, почти небрежно он помахал перед носом охранников карточкой-пропуском и направился к чугунным воротам… И вот этот человек здесь, в его, Адальберта, верхней гостиной. Как назвал его Гамильтон? Гилберт, кажется, Гилберт…

Указывая на Адальберта, Гамильтон сказал гостю:

– Хочу представить вам кузена нашей очаровательной хозяйки. Его настоящее имя… Квангель. Ему безумно хочется взглянуть на ваших подопечных, так сказать, изнутри. Газетам и кинохронике он не верит, поскольку имел основание боготворить Германию его высокопревосходительства фюрера, ну и всех тех, кто сегодня восседает во Дворце юстиции – не среди судей или публики, конечно. Я рад возможности познакомить Квангеля с человеком, который знает верных соратников фюрера лучше, чем любой из нас. Итак, слово предоставляется свидетелю обвинения, или, лучше сказать, защиты, но объективной.

Американский офицер, с которым Адальберту выпал случай побеседовать, пользовался, в силу своей должности, исключительным доверием тюремной администрации. Некоторые считали его врачом-психиатром, но он им не был. В отличие от профессиональных тюремных психиатров, врачей Келли и Голденсона, Гилберт был психологом. Прибыл он в Нюрнберг 20 октября 1945 года. Кто прислал его? Говорили, что он приехал по просьбе тюремной администрации, но скорее всего инициатива учреждения должности психолога исходила от американской разведки, которая не случайно остановила свой выбор на Гилберте.

«Моя главная задача, – напишет впоследствии Гилберт, – состояла в том, чтобы повседневно поддерживать тесный контакт с заключенными и информировать начальника тюрьмы полковника Эндруса об их моральном состоянии, а также всячески способствовать тому, чтобы они соблюдали во время суда дисциплину и порядок… Я имел свободный доступ к заключенным в любое время дня и ночи… Я никогда не делал пометок в их присутствии, но тщательно записывал все мои беседы с ними и наблюдения, как только выходил из их камер, зала заседаний или столовой».

…И все же Гилберт не был вполне удовлетворен. Потому что, помимо задачи содействовать саморазоблачению заключенных, он имел и сверхзадачу: выяснить местонахождение сокровищ, припрятанных нацистами. Предполагалось, что огромные ценности были захоронены где-то в Альпах в труднодоступном районе.

Узнать, где они спрятаны, – в этом заключалась главная задача, возложенная на Гилберта американской разведкой. Он не касался впрямую этой темы во время бесед с заключенными, не имел полномочий предложить им в качестве выкупа жизнь, если они выдадут тайны альпийских сокровищ. Нет, он пытался расположить их к себе, утешал, как мог, старался вывернуть наизнанку их души, завоевать полное доверие, чтобы в подходящий момент коснуться ненароком того, что интересовало пославших его в Нюрнберг…

Адальберт поначалу с некоторым недоумением всматривался в лицо Гилберта, с которого не сходило доброжелательное выражение; он не понимал, зачем Гамильтону понадобилась эта встреча. Зато сам Гамильтон отлично знал, что делает. Важно было сорвать в присутствии этого верноподданного маску с вождей нации, лишить властителей душ их мученического ореола. Гамильтон готовил новых вождей, ему представлялось, что Хессенштайн с его прямолинейностью и мужественными шрамами мог бы стать одним из тех, кому можно поручить дело восстановления рейха. Но главным было все-таки не это, не желание во что бы то ни стало убедить Хессенштайна, обратить его в новую веру. Главное – получить заветные записные книжки с именами гестаповской агентуры и кодовыми обозначениями огромных сумм, хранящихся в швейцарских банках. Это давало возможность значительно пополнить группу нацистских руководителей, переправленных в Южную Америку, которым предстояло издалека руководить духовно и материально неонацистским движением в самой Германии.

– Герр Квангель, – сказал Гамильтон, – в лице нашего друга Гилберта вы видите человека, который знает больше других и которому можно верить. В камерах, где томятся ваши кумиры, он чувствует себя как дома. Это правда, Гилберт, что вы видели Лея за день до того, как он покончил самоубийством? – поинтересовался Гамильтон.

– Да, – ответил Гилберт. – Я был у него вместе с тюремным психиатром. Лей был крайне возбужден, расхаживал взад и вперед по своей камере. На нем была американская солдатская куртка, некоторые из заключенных носили такие куртки. Когда мы его спросили, как он готовит свою защиту, он разразился тирадой: «Как я могу готовить защиту? Вы считаете, что я должен защищать себя от обвинений во всех этих преступлениях, о которых я ничего не знал? Если после этой кровопролитной войны нужны еще ж-ж-жертвы на потребу м-м-мстительности победителей, – продолжал Гилберт, имитируя голос Лея, – очень хорошо…» – Перелистывая страницы толстой тетради, которую он вынул из папки, Гилберт рассказывал, как Лей прислонился к стене в позе распятого и, сделав драматический жест, проговорил: «Поставьте нас к стенке и расстреляйте! Все это очень хорошо – вы победители. Но с какой стати волочить меня на суд, как п-п-п… как п-п-п?..» Тут начал заикаться и застрял на слове «преступник»; после подсказки Гилберта добавил: «Да, я даже не могу выговорить это слово…» Он несколько раз повторял одно и то же, расхаживал взад и вперед по камере, жестикулировал и заикался в крайнем возбуждении. Ночью его нашли удавившимся. Разорвав армейское полотенце на узкие полоски, он связал их концами, сделал петлю и прикрепил ее к трубе туалета. Полковник Эндрус, рассказал Гилберт, не сразу сообщил другим заключенным о самоубийстве Лея, лишь несколько дней спустя известил их об этом циркулярным письмом.

– А Геринг? – спросил Адальберт. – Неужели и он?..

– Что ж, пожалуйста, – Гилберт снова заглянул в тетрадь. – Гитлера он называл «духом зла», а когда я спросил Геринга, знал ли он о преступлениях нацистов в концлагерях, тот стал валить все на Гиммлера. Вот запись: «…Я понимаю, что немцев будут всегда осуждать за эти зверства. Но они были настолько неправдоподобными – даже те немногие слухи, которые до нас доходили, – что нетрудно было убедить нас, что все это сплошная пропаганда. У Гиммлера были свои отборные психопаты, которые занимались такими вещами, а от нас это держали в секрете. Вы психолог, вы должны в этом разбираться. Я этого объяснить не могу».

– А что говорил Геринг о Риббентропе? – торопливо задал новый вопрос Адальберт.

– Примерно следующее, – ответил Гилберт, – что против него лично он ничего не имеет, но как министра иностранных дел никогда его всерьез не принимал. Фон Нейрат был человеком крупного масштаба, с глубоким пониманием происходящего, порой он возражал Гитлеру, спорил с ним… А Риббентроп был безмерным эгоистом – виноторговец, преуспевший на своем поприще, но не имевший ни должной подготовки, ни такта для того, чтобы заниматься дипломатией.

…Странное, непривычное ощущение охватывало Адальберта: мягкий завораживающий голос Гилберта проникал не только в сознание, он как бы вливался во все поры души, на мгновение Адальберт попытался освободиться от этого ощущения, подумав: «Что это? Гипноз?» – но уже в следующую минуту снова превратился в слух, перестал сопротивляться власти Гилберта.

– «Я говорил Гитлеру, – сказал Геринг, – что если фюрер хочет вести какие-нибудь дела с Англией, то он с большим успехом может воспользоваться для этой цели моей помощью… Но, несмотря на свое невежество, Риббентроп был надут, как павлин…»

Перед Хессенштайном вставали люди без принципов, они даже не пытались – защитить фюрера, отстоять идеи, которые он проповедовал! Адальберт силился противопоставить тому, что слышит от Гилберта, свои прежние впечатления о вождях рейха, – ничего не получалось, образы, воссозданные Гилбертом, оказывались сильнее.

– А как вел себя Франк? – спросил Адальберт, уже понимая, что и тут его ждет разочарование.

– Его ответы были весьма специфичными, – ответил Гилберт, перелистывая страницы своей тетради, – один из них я записал целиком, вот: «…Сидя в этой камере в полном одиночестве, я многое понял. Дело даже не в процессе. Но какая ирония судьбы и небесного правосудия! Вы знаете, есть божественное наказание, гораздо более опустошительное в своей иронии, чем любое наказание, изобретенное когда-либо человеком! Гитлер являл собою дух дьявола на земле и не признавал никакой власти, большей, чем его собственная. Господь взирал на эту шайку язычников, раздувшихся от жалкого властолюбия, а затем просто смахнул их, потешаясь в гневе своем. Я вам говорю, гневный смех господа бога куда страшнее любой мести человеческой!.. Вот они, правители Германии, – каждый в такой камере, с четырьмя стенами и унитазом, – ожидают суда, как обыкновенные преступники. Разве это не доказательство того, что господь потешается над кощунственным стремлением человека к власти?.. И вот я сижу здесь, но я это заслужил: я был в союзе с дьяволом…»

Адальберт не верил своим ушам. «Гитлер – дух дьявола… союз с дьяволом…» – разве когда-нибудь раньше в публичных выступлениях или даже в приватном кругу кто-нибудь из вождей рейха осмеливался произнести нечто подобное?! А Гилберт говорил уже о Кальтенбруннере: железный руководитель РСХА утверждал, что отдавал распоряжения, прямо противоположные тем приказам, которые сам подписывал и многие из которых Адальберт лично принимал к исполнению… Адальберт слушал Гилберта и понимал, что тому нет нужды говорить неправду. Точно так же, как и у заключенных не было оснований кривить душой перед психологом. Ведь ответы не протоколировались, в любой момент они могли отречься от сказанного, да и свидетелей не было. Что же заставляло Геринга и других поносить фюрера, проклинать друг друга, забыв о достоинстве? Кейтель, начальник штаба верховного главнокомандования, до того дошел, если верить Гилберту, что «кланялся и шаркал ножкой перед каждым лейтенантом, который заходил в его камеру, и утверждал, что всегда был мелкой сошкой…».

То, что говорил психолог, было страшным. Не только мертвых – Гитлера, Гиммлера, Геббельса – поносили их соратники, но и друг друга. Да, конечно, каждый из них боролся за свою жизнь, надеялся, что Гилберт представит его судьям и прокурорам в выгодном свете… «А честь национал-социалиста? Куда исчезла она?…» – спрашивал себя Адальберт.

– На другой день после смерти Лея, – вспоминал Гилберт, – я и врач-психиатр обошли камеры заключенных: Штрейхер во всем обвинял евреев, Гесс находился или делал вид, что находится в состоянии полной амнезии, – он ничего не знал и не помнил. Геринг считал Гесса сумасшедшим, подтверждение тому – факт его полета в Англию. Если бы у Гитлера было намерение добиться мира с Англией, то он, Геринг, при своих контактах с англичанами мог бы организовать это в течение двух суток… Все они поливали друг друга грязью, каждый утверждал, что не имел понятия о преступлениях, о которых говорилось в обвинительном акте, или был вынужден их совершать по прямому указанию Гитлера. Все точно сговорились, а может быть, им и в самом деле удалось сговориться? – валить все на Гитлера…

Слушая Гилберта, Адальберт снова и снова вспоминал о давнем процессе в связи с поджогом рейхстага и о том, как вел себя этот коммунист Димитров перед судьями, перед самим Герингом… А ведь ему тоже угрожала смерть! Почему же он не боялся ее?

…Они разошлись в полночь. Ангелика уже лежала в постели, но не спала.

– Я многое понял, Гели, – мрачно сказал Хессенштайн, раздеваясь. – И прежде всего, что подсудимые – даже если они останутся в живых – уже недостойны встать во главе новой Германии.

Он еще не мог прийти в себя, его поразило противоречие между добродушным тоном этого Гилберта и страшной правдой о людях, которых он, Адальберт, боготворил. Очень хотелось рассказать все Ангелике, но в последнее время она и без того выглядела встревоженной, неспокойной. Адальберт погладил ее по щеке и почувствовал, что ладонь его стала влажной.

– Что с тобой, Гели? Почему ты плачешь?

– Потому что… просто я устала сегодня… – отвернувшись, тихо ответила Ангелика. И добавила: – В последние дни на рынке столько народу, меня совсем затолкали…

– Ну что ты, дорогая? Успокойся. Завтра встану пораньше и сам куплю все необходимое. – Адальберт лег. Все-таки он не мог не поделиться с Ангеликой своими впечатлениями. – Сейчас Гамильтон познакомил меня с одним человеком, так называемым психологом, который видится с заключенными каждый день. Я бы хотел думать, что Гамильтон специально подстроил эту встречу, чтобы заставить меня от всего отречься, но ты знаешь, я не могу не верить этому психологу: очень похоже, что все они, даже Геринг и Кальтенбруннер – жалкие трусы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю