355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Удалов » Чаша терпения » Текст книги (страница 4)
Чаша терпения
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 04:53

Текст книги "Чаша терпения"


Автор книги: Александр Удалов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 25 страниц)

– Я его жду. И всю ночь ждала. Не вытерпела, пошла на дорогу.

– Я тебя не пойму. Кого ты всю ночь ждала?

– Его. Курбана. Он уехал… Он уехал далеко. – Тозагюль вдруг покачнулась, словно кто-то сильно толкнул ее в грудь.

Надежда Сергеевна подхватила ее под руку, и они пошли молча.

Спустя полчаса Малясова знала все, что произошло в этом доме. Обе женщины сидели друг против друга на полу над холодным сандалом, за низеньким столиком, покрытым куском белой маты, на котором лежали разломанные кукурузные лепешки, агатовые гроздья чараса и зеленая кисть сладкого муската. На земляном полу, возле хозяйки, стоял черный чугунный кумган с заваренным по случаю гостьи «фамильным» чаем.

– Желтая птица – вампир. Это скиф. Чудовище, которое может затоптать человека копытами своего коня, а может подарить ему целый табун. Как наш Троекуров. Захочет – дочь за тебя отдаст, захочет – собаками затравит. И я никак не могу понять, где же бог, Гуленька? Почему он поступает так несправедливо?

– Не надо. Что ты?! Это большой грех так говорить, Аллах многомилостив и справедлив.

– Не знаю, не знаю… Но если так, скажи мне, почему он поступает несправедливо?

– Я не знаю, за что он прогневался на нас?! – низко опустив голову, прошептала Тозагюль. – За что он покарал отца? Ведь он был такой добрый, такой ласковый. Он никогда никому не причинил зла. А Желтая птица…

«Живет и здравствует», – хотела сказать Надежда Сергеевна, но посмотрела на Тозагюль и промолчала.

Четыре года, через каждые два-три месяца, а то и чаще, ездила Надежда Сергеевна по этой дороге в Ташкент за лекарствами и не помнила случая, когда бы она не остановилась в домике близ Безымянного кургана среди милых ее сердцу людей. Эти встречи для обеих женщин были всегда неожиданны, и потому особенно восторженны, по-женски даже чуточку сентиментальны. Постепенно время сдвинуло эти встречи настолько тесно, что их уже трудно было отделить одну от другой, вспомнить каждую встречу отдельно. Они переросли в одно, очень сильное и глубокое чувство, обе женщины теперь знали его и ценили, берегли, как самое дорогое и святое в жизни: это была их дружба.

Но день, когда они впервые увидели друг друга, часто вспоминался им обеим. Чтобы отвлечь сейчас Тозагюль от мрачных мыслей, Надежда Сергеевна снова вспомнила их первую встречу, заговорила:

– Гуленька, ты понимаешь, тот день мне всегда вспоминается, когда я думаю о детстве. Детство, ты понимаешь?.. Далекое, милое… Пусть тяжелое, безрадостное, но всегда милое, дорогое. Но скажи мне, при чем тут детство и наша встреча? Ведь когда мы встретились, мы обе уже были взрослые. И между детством и нашей встречей лежат годы, версты, пространства, события, которые нас разделяют. Только пройдя через все это, мы с тобой встретились, будто через горы перевалили. Ты понимаешь? Время, расстояние, жизнь! Ведь через все это надо было пройти, чтобы встретиться. Ведь если представить себе все это нагромождение, – это… как ваши горы. Верно я говорю?

– Верно.

– Тот день… первый день нашей встречи… Ты помнишь?.. Он, как сегодня, стоит передо мной. Может быть, он забылся бы, если б мы с тобой не подружились. Даже, наверное, забылся бы. А теперь он будет всегда, всю жизнь стоять перед глазами, как начало нашей дружбы…

В тот день Надежда Сергеевна везла из Ташкента медикаменты. В маленьком ящике, намертво увязанном Кузьмой Захарычем черной волосяной веревкой на задке дрожек, помещался флакон йода, сотни полторы порошков хинина, цинковая мазь, темно-вишневый кристаллический марганцево-кислый калий, бинты и вата. Этот простой фанерный ящик радовал и даже волновал Надежду Сергеевну, словно в нем она везла свое счастье. Всю дорогу она не снимала с него руки и часто говорила Кузьме Захарычу:

– Здесь очень тряско в конце повозки, Кузьма Захарыч.

– Так я же про то самое и говорю, – отвечал Кузьма Захарыч. – Пересядьте вот сюда, поближе к передку. Тут совсем не трясет.

– Да нет… Я не про себя.

– А про што же вы, Надежда Сергеевна?

– Флакон с йодом у нас не разобьется?

– Я же его в вату завернул, как дитя-недоноска. И промежду бинтами поставил. Ведь вы сами видели, Надежда Сергеевна.

– Видела, а все-таки беспокоюсь.

– Золотое у вас сердце, барышня. Ведь вы, я чай знаю, Надежда Сергеевна, об них все тревожитесь?

– О ком, Кузьма Захарыч?..

– О народе этом, об азиатах.

– О них, Кузьма Захарыч, о них. Вы посмотрите, какие они труженики, какие добрые у них сердца, А как живут! Как живет этот кузнец Курбан?! Спит на циновке, питается ячменной лепешкой. Кстати, Кузьма Захарыч, давайте тут опять остановимся. Уж очень вода здесь в колодце холодная, зубы ломит.

– Непременно надо остановиться, лошадь покормить да напоить тоже самое.

Возле кузницы было пустынно и тихо: ни души, ни звука. Даже молоток Курбана, вечно звеневший о наковальню, молчал.

Спрыгнув с дрожек, Надежда Сергеевна направилась к колодцу. Она не сразу заметила, что там, близ него, прислонившись спиной к стволу старой шелковицы, сидел на земле Курбан, а возле него, сбросив к ногам паранджу, стояла на коленях девушка. Они были так увлечены друг другом, что ничего не замечали: ни Надежды Сергеевны, которая приостановилась от них шагах в пяти, вдруг увидев их и не зная, что делать: то ли идти, то ли стоять на месте. Девушка, продолжая стоять на коленях, тщетно пыталась оторвать от своей паранджи какой-то лоскут и что-то говорила при этом Курбану обиженно и торопливо. Десятки длинных косичек свесились с обеих сторон ей на грудь, закрывая щеки. Раза два она протягивала паранджу Курбану, но тот, почему-то зажав на левой руке большой палец, добродушно посмеивался и всякий раз отводил ее руки.

– Тпру, Ласточка, тпру! Куда рвешься? – закричал вдруг Кузьма Захарыч, под уздцы сводя лошадь с дороги.

Они встрепенулись. Курбан отпрянул от дерева, взглянул на дорогу. Девушка поспешно набросила на себя паранджу, встала и спряталась за ствол дерева.

– Ассалам алейкум, дорогой мастер! – приветствовала Надежда Сергеевна Курбана. – Что это у вас с пальцем? – спросила она, беря его за окровавленную руку.

– Пустяки, сестрица Надира, – смущенно отвечал Курбан, поднявшись на ноги. – Ноготь вот сбил молотком. Загляделся на красавицу… – виновато улыбаясь, он поглядел на Тозагюль, которая не знала, куда деваться от стыда и смущения, и продолжала стоять за деревом, отвернувшись от них и прикрывая лицо краем паранджи. – Только глянул на нее – и ногтя как не было на пальце, – снова с улыбкой сказал Курбан.

Надежда Сергеевна велела Кузьме Захарычу немедленно распаковать ящик, достать йод и бинты.

– Это вы чем же его присыпали? – спросила она, оглядывая палец.

Курбан понял вопрос, но не знал, как ответить. Он молча сходил в кузницу, принес оттуда кусочек древесного угля, растер его в ладонях и, засмеявшись, высыпал черный порошок на кровоточащий палец.

– Что вы делаете?! – воскликнула Надежда Сергеевна. – У меня есть йод и бинты.

– Не надо, сестрица Надира. Ведь это пустяки. Можно не перевязывать. И так хорошо заживет, – виновато, словно оправдываясь, говорил Курбан. – Толченый уголь у нас первое лекарство. Я вот и Тозагюль это самое говорил, но она меня тоже не слушала.

Оказалось, что девушка хотела оторвать от паранджи лоскуток, чтобы завязать Курбану палец, и в то время, как она пыталась это сделать, стоя перед ним на коленях и слезно упрашивая его не упрямиться, подъехали на своих дрожках Надежда Сергеевна и Кузьма Захарыч.

– Как ее зовут? – спросила Надежда Сергеевна Курбана.

– Тозагюль. Чистый цветок.

– Чистый цветок. Чудесное имя. Тозагюль!

Надежда Сергеевна тихо приблизилась к девушке, остановилась за ее спиной и, щадя ее девическую стыдливость, сказала ласково, как любимой сестренке:

– Тозагюль, оглянись! Ну оглянись же, чего ты боишься? Я ведь не мужчина. Зачем ты от меня закрываешься?

– Я тебя не боюсь! – прошептала она в ответ. – Ты кяфирка. Неверная.

Но как ни тихо произнесла она эти слова, Курбан услышал их.

– Тозагюль… Не смей так! Слышишь?! Она твоя старшая сестра И хочет тебе добра, – сказал он, задохнувшись от гнева.

Надежда Сергеевна тронула Курбана за локоть. Он ушел.

– Тозагюль… Это ничего… Ты не сердись на него. И на меня не сердись. Я ведь тебе ничего не хочу плохого. Ты знаешь, я ведь бросила Петербург… Понимаешь?! Петербург! И приехала сюда, чтобы познакомиться с тобой. И не только познакомиться, но и поучиться у тебя твоему языку, а ты чтобы поучилась моему, русскому. Давай, хочешь будем учиться вместе, я вашему, а ты нашему? А?..

Тозагюль чуточку сдвинула со щеки край паранджи и уголком глаза посмотрела на Малясову.

– Вот и давно бы так. Ведь ты добрая, хорошая, я знаю, – сказала Надежда Сергеевна и легонько обняла ее за плечи. – И имя у тебя такое ласковое – Тозагюль, Гуля… Гуленька… У нас в России знаешь кого так зовут? Голубку… Гуленьку… Вот и я тебя буду так звать, Голубкой… Гуленькой… А меня твой Курбан зовет… знаешь как? Надира. Меня зовут Надей, Надеждой. Это по-нашему, по-русски. А он назвал меня по-своему – Надирой. И меня уже все так зовут: Надира. Мне очень нравится. – Она тронула ее за край одежды, приоткрыла лицо у Тозагюль, и они вдруг обе улыбнулись. – Ну, пойдем посидим у колодца. В холодочке.

Так началась их дружба в тот памятный день. Обе женщины помнили все до мельчайших подробностей: и слова, которые сказали они друг другу, и негодование Курбана, и алые крупные капли, часто падавшие на землю с его большого пальца, и полуденный зной над курганом, и желанную прохладу под тенистой шелковицей у колодца, где они сидели до тех пор, пока за дочкой не пришла мать, тетушка Кундуз. Но самым памятным и большим счастьем был букварь, обыкновенный детский букварь, который Надежда Сергеевна подарила Тозагюль. Много радостных минут и волнений, которые дотоле Тозагюль никогда не испытывала, пережила она впоследствии с этим букварем. Какими бы мимолетными и случайными ни бывали их встречи потом, Надежда Сергеевна успевала показать ей две-три новых буквы и через два года Тозагюль не только знала русский алфавит, но и умела немного читать, писать, разговаривать, сильно коверкая каждое слово и смеясь над своей беспомощностью.

Когда Тозагюль стала женой, потом матерью, они часто, уже вместе с Курбаном, сидели над букварем, мечтая о том времени, когда подрастет их шустрый черноглазый первенец и, усевшись у кого-нибудь из них на коленях, станет водить по строчкам пальцем и, растягивая каждую букву, читать вслух:

– А… а… Ау… Мама, ау…

– Надира, я, должно быть, умру от счастья, когда наш Рустам возьмет букварь и скажет мне по-русски: «Мама, ау!» – сказала сегодня Тозагюль.

– Я вижу, Гуленька, как мы нужны друг другу. Дружба с тобой доставила мне очень-очень много радости, – взволнованно отозвалось Надежда Сергеевна. – Не знаю, как бы жила я здесь, в этом краю, если б не встретила тебя.

– Спасибо, подружка. Но все-таки я – это я. Женщина. А тебе нужен другой человек. Есть он у тебя или нет? Ты никогда не говорила мне об этом. Почему?.. Ты прячешь от меня свою любовь?.. Или у тебя ее нет?..

Надежда Сергеевна посмотрела на Тозагюль глазами, полными слез, и вдруг уронила голову ей на колени. Плечи ее беззвучно сотрясались.

Смятение и страх сковали Тозагюль. Она не могла ни шевельнуться, ни произнести хоть слово. Еще никогда не видела она ни одной слезы в глазах этой на редкость веселой, жизнерадостной женщины, не слышала ни жалоб на людей, ни сетований на свою судьбу.

И вдруг тяжелые, глухие, безудержные рыдания. «Если уж она заплакала, значит… страшно. Всюду страшно. Боже милостивый! Отец умер… Не едет Курбан. Не едет… У Надиры горе. Что это?..»

– Надира… Что с тобой? – заговорила наконец Тозагюль.

Но Надежда Сергеевна справилась с собой. Она подняла мокрое в слезах лицо, закрыла его ладонями и тихо сказала:

– Прости меня великодушно. Это так. Сейчас пройдет.

Неожиданно во дворе заржала лошадь, ей отозвалась другая.

Обе женщины радостно вскочили и выбежали во двор, Курбан слез с коня и шел в комнату походкой смертельно уставшего человека, еле волоча ноги и забыв снять с руки камчу.

Увидев Малясову, Курбан глухо сказал:

– Здравствуй, сестра.

Вошел в комнату, повалился на жесткую циновку и уснул глубоким каменным сном.

– Жив. Вернулся, – шептала Тозагюль Надежде Сергеевне. – Это бог тебя послушал. Ты всегда приносишь с собой счастье.

3

Удивительно капризно бывает иной раз женское счастье. Казалось бы, нет в женщине ничего привлекательного, ни красотой своей женской не выделяется, ни характером чутким, мягким, покладистым, ни способностями не блещет. Женщина как женщина: с заурядной красотой, с заурядным характером, с заурядными способностями. Волосы редкие – ни черные, ни каштановые, ни золотисто-соломенные, а какие-то пепельные; глаза узкие, маленькие, ресниц не видать, есть ли они, нет ли их вовсе; губы тонкие, блеклые, словно какие-то измятые, может быть зацелованные; кожа на лице пористая, ни пудра, ни кремы различные не делают ее тонкой и атласной; нос и подбородок – большие, мясистые. Только они и выделяются своей округлостью, остальное все в этой женщине угловато, сухо, костляво. Бывает, что и верностью мужу не может она гордиться.

А вот поди ж ты: отпущено счастье такой женщине ворохами, хоть лопатой загребай. В девушках наряды носила, какие хотела, в замужестве каждый ее каприз исполняется немедленно и, даже иногда вперед, чем она успеет захотеть; дети ее любят, муж души не чает, в доме полная чаша.

Одним словом, если б верить в счастливую звезду, то непременно у этих женщин она есть.

А бывает, что всем хороша женщина: в гимназии по ее блестящим способностям все прочили ей золотую медаль, но в аттестате у нее оказались четверки, и она не получила никакой; по своей натуре человек она мягкий, чуткий, внимательный к людям, но немного замкнутый, и от этого трудно бывает ей найти и друзей и любимого человечк: душу свою она раскрывает медленно, трудно, но уж если раскроет, то безгранично и навсегда, и хоть потом убедится, что зря это сделала, уж не может сломить себя, быстро и наглухо снова закрыть ее, и закрывает еще более трудно, еще более медленно; часто из-за этой замкнутости люди приписывают ей качества, которых в ней нет: говорят, что она гордячка и презирает всех, кроме себя: говорят, что втайне от всех пишет бездарные стихи; говорят, будто бы когда-то она сказала, что хочет уйти в монастырь, и много еще плетут подобных сплетен. А между тем она трудно сближалась с людьми именно потому, что очень уважала и высоко ценила каждого человека и боялась быть навязчивой, трудно сближалась именно потому, что была скромна и застенчива. А если говорить о ее красоте, то, взглянув хоть однажды на такую женщину, действительно ошалеешь и подумаешь: «Уж не с нее ли Крамской писал свою «Неизвестную»? А потом опомнишься: «Постой, да ведь то когда было-то! И разве можно «Неизвестную» сравнить с этой женщиной?! Посмотрите на «Неизвестную»: сколько в ней гордости, высокомерия, чувства превосходства. А посмотрите на эту: весь мир, все солнце, вся радость жизни в ее глазах! И какая бездонная глубина человеческих чувств! Где-то там, в этой глубине, таятся и горечь, и обида, и обманутая любовь. Они забыты, похоронены, у одних навечно, у других – до поры. Но посмотрите на эту женщину еще раз, повнимательнее: ведь правда, что прошлое для нее не главное?.. Нет. Главное для нее – это настоящее и будущее, и оно живет и горит в ее огромных, дивных глазах. Не потухая, горит в них желание идти на подвиг и на самопожертвование, если надо, если родина скажет: иди.

И вот подите ж; часто бывает, что бежит от этих женщин счастье. Что тут поделаешь? Бежит и все. Уж, кажется, всем взяла, всем богата: и красотой, и статью женской, и походкой, и характером, и сердцем, и талантами. А нет личного счастья, нет любви, без которой женщина никогда не будет счастлива. Но почему?! Почему? Уж не из-за этой ли большой красоты?.. А может быть, скромность, которая заставляет ее быть немного замкнутой, виновата?..

Те, которых зовут некрасивыми, думают об этих женщинах с завистью: «Если уж говорят, что я счастливая, то представляю, как она «счастлива».

И, видно, не одна женщина думала так о Надежде Сергеевне Малясовой. Завистливые взгляды преследовали ее всю жизнь: и в позднем отрочестве, когда случалось зайти в кондитерскую за тянучками, и в раннем девичестве, когда однажды в Эрмитаже во время экскурсии с ней познакомился Август Маркович Снигур, студент Высшего петербургского технического училища, и потом уже здесь, в далеком знойном Ташкенте, сначала, когда только приехала сюда из Петербурга, а потом во время частых наездов за медикаментами в Ташкент. Особенно неловко чувствовала себя Надежда Сергеевна, если случалось ей пройти по Соборной или Романовской улице, где ташкентские модницы, жены штабных офицеров и гражданских чиновников, щеголяли друг перед другом своими пышными бюстами, бедрами, шляпами, кружевами и зонтиками. Надо было видеть, какие взгляды встречали и провожали смущенную Надежду Сергеевну, чувствующую себя чужой среди этих провинциальных щеголих. То затаенная зависть, прикрытая спесью и высокомерием, то откровенная ненависть, смешанная с чувством собственного достоинства, то презрение и гордость, и лишь редко-редко, как дорогой подарок, изумленный восторг и восхищение вспыхивали во взглядах этих женщин.

И горько было Надежде Сергеевне сознавать, что ни одна из них, ни те, что ненавидели, ни те, что смотрели с восторгом и восхищением (Боже, как хороша! Пусть не я, но приятно, что есть, что живут на земле такие красивые женщины!), никто из них не знал, как она одинока и несчастлива. Жизнь, сделав ее красивой, словно в отмщение за эту награду, отняла у нее все иные радости.

И если б не этот край, пронизанный солнцем и синевой, и если б не люди, которые теперь ждали ее в каждом кишлаке и селении, как ждут весну, и радовались, как бедняк радуется богатым всходам, и если б не дружба с Тозагюль, кто знает, может… и не стоило бы тогда жить…

Да, Азия. Солнце, жара, зной… Пыль и дороги то среди далеких, кажется, забытых миром кишлаков, вдоль глухих глиняных стен, где в трещинах прячутся юркие ящерицы, то среди рисовых полей с черными, движущимися тучами комаров.

Яркие базары, где все смешалось: рев верблюдов, истошный вопль ослов, блеяние овец; горы дынь – янтарные, темно-зеленые, серебристые, – словно сложенные из скал; туркменские ковры, тонкий полосатый атлас, лежащий на легких прилавках тяжелыми кусками, есть на мужские халаты и на женские шальвары; липкая халва у разносчиков на подносах, тяжелые мешки с черным да янтарным изюмом; золотошвейные бухарские тюбетейки и парчовые халаты, словно вывезенные из дворца кокандского хана или бухарского эмира; фисташки, миндаль, грецкие орехи, истекающие соком персики; вороненые кривые ножи с изукрашенными костью и перламутром рукоятками, медные десятипудовые чаши с двумя кольцами в палец толщиной, чугунные и медные кумганы для омовения, фарфоровые чайники, гончарные блюда, красный стручковый перец, гирляндами свисающий с камышовых стен лавчонок, виноград – черный чарас и зеленый хусайни, должно быть, за свою сладость, аромат и красивую форму ягод прозванный «дамскими пальчиками»; есть узорная тесьма для женских шальвар и пряности, конская колбаса – казы и бараний шашлык и кумыс, опиум и жевательный табак, тыквенные табакерки, блестящий нават, мука, лепешки – чего-чего здесь не найдешь, какие не встретишь краски и узоры!

А чайхана при дороге, под густыми талами, где можно утолить жажду остуженным зеленым чаем, который и зовется-то, как поэма: «яхна», и действительно дивный напиток, имеющийся в каждой чайхане. Не хотите яхна-чаю, напейтесь айрану или возьмите чайник черного байхового чая, который умеют по-настоящему заваривать только здесь, в Азии. А тысячелетние чинары в десять обхватов, под которыми отдыхали, говорят, еще Авиценна и Навои, грозный Тамерлан и ученый астроном Улугбек; а могучий карагач, один, словно обетованный остров, стоящий где-нибудь среди раскаленной и выжженной степи; а быстрые реки, а волшебный говор арыков, а изнывающие по ночам от любовных песен перепела в клетках, а струны дутара и голос тугого бубна, а медные карнаи, длиною в добрую сажень! Только для того, чтобы держать такой карнай в руках и то надо быть силачом, а уж гудеть в него могут только богатыри. А нежные флейты и сурнаи; а мужественные бесстрашные канатоходцы, устанавливающие свой цирк где-нибудь посреди базарной площади!

А зима!.. Январь с фиалками и солнечными днями или февраль с цветущим на пригорках миндалем; известный здесь своим непостоянством март, то с неожиданными заморозками, то с теплыми ливнями и ветрами; и чудный апрель, украшенный цветущими садами и ясными зорями по утрам; и май со спелыми черешнями, клубникой, с расцветающими розами; и горячий июнь с янтарными абрикосами, вишнями, персиками, скороспелыми дынями и виноградом, весь пронизанный солнцем и синим-синим небом; и жгучий, раскаленный до сорока пята градусов в тени июль, с черными душными ночами, с сахарными дынями и арбузами, сладкими помидорами и ежевикой; и золотой отяжелевший от плодов август. А хлопковое поле в сентябре, когда в каждой коробочке лежит жемчужина; веселый октябрь с шумными свадьбами и курлыканьем журавлей в небе; теплый ноябрь с редкими пасмурными днями и первыми осенними дождями; тихие снежинки в декабре, неслышно опускающиеся на озябшие хризантемы!..

Весна – стремительная и светлая, как восход солнца, лето – жаркое и длинное, как июньский день, осень – теплая и тихая, похожая на уставшую счастливую роженицу, и короткая, как воробьиный клюв, зима.

Так вот она какая – эта дивная, знойная, обетованная Азия, такая же древняя, как сама земля! Так вот какие здесь люди: и милая Тозагюль, и добрый мужественный Курбан, и уставший, ссутулившийся от вечных забот и труда Худайкул – высокий, злой и набожный от бесконечных забот и труда, а в сущности добрый и мягкосердечный человек, у которого Надежда Сергеевна снимает комнату с земляным полом; и его две жены – одна постарше, Башарат, другая помоложе, Халида, на которых больно смотреть из-за их скрытой ненависти друг к другу и слепой покорности мужу; и нежная, совсем еще юная, но замученная малярией Санобар, чем-то напоминающая тонкую былинку, еще живую и зеленую, но уже вянущую, ослабевшую и тронутую желтизной, всего год назад выданная замуж за зажиточного человека, имеющего рисорушку с двумя пестами; и самый беднейший человек во всей округе – Мавляныч, не умеющий, однако, ни унывать, ни злиться, ни даже хмуриться, и его милая Зувайда, вечно окруженная детьми, и два удивительных в кишлаке человека – Декамбай и Балтабай, прозванные односельчанами близнецами – Хасаном и Хусаном. И вот за что: и тот, и другой имели по полдесятины земли и по одному быку. Но одного быка не запряжешь в соху – в омач. Тогда Декамбай придумал вот что:

– Сосед, – сказал он Балтабаю, – у тебя есть бык, и у меня бык. А землю мы пахать не можем. Кетменями ее поднимаем, а потому каждый раз запаздываем с севом.

– Что поделаешь, братец Декамбай? Так уж, видно, угодно небу.

– А если мы его перехитрим?..

– Кого?

– Ну… кого?! Небо-то.

Никогда такого чуда не видал Декамбай: усы у Балтабая были тонкие, жиденькие и всегда кисточками висели вниз, а тут вдруг зашевелились, прыгнули два раза и встали торчком, как две пики, готовые пронзить, уничтожить, испепелить Декамбая за этакое богохульство. Он помолчал, устремив на Декамбая свои усы и яростный взгляд.

А Декамбай и впрямь растерялся: никогда он не видел у Балтабая, безобидного, молчаливого и работящего Балтабая, таких торчащих усов, таких жестких остановившихся глаз и не слышал такого яростного шепота. Он не знал, что делать: хотелось захохотать, весело рассмеяться при виде этого странного чуда с усами, но Декамбай сдержался и даже слегка оробел, растерянно и выжидающе глядя на Балтабая.

– Забыл бога? С неверными урусами съякшался?! – Балтабай надвинулся на него.

– Ты погоди, сосед, злиться-то, – спокойно и добродушно сказал Декамбай. – Я ведь тебе что предлагаю…

– А что?

– Сейчас скажу. Опусти усы. А то прямо страшно на тебя смотреть.

Но Балтабай и сам впервые заметил за своими усами такую особенность. Он взял в щепоть сначала один ус, потом другой и вдруг удивился не меньше Декамбая.

– Хм, – проговорил он в недоумении, сам теперь с удивлением глядя на Декамбая. – Никогда с ними такого не было. Чудно.

Балтабай рассмеялся, и усы опустились.

– Чудно, – еще раз повторил он. – Не усы, а чистый фокус. Ну? – снова насупившись, напомнил он Декамбаю.

– Да я уж теперь не знаю, сосед… Стоит ли и говорить-то тебе.

– Замахнулся – так бей.

– Нет, не стану, – заупрямился Декамбай. – Я ведь тебе добра хотел.

– Какого добра? Говори, – Балтабай помедлил чуть-чуть, и опять поторопил. – Ну, давай, давай, выкладывай. Чего уж там…

– Так вот я что хотел: у тебя есть бык и у меня – бык. Что, если нам запрячь их в один омач?..

– В один омач?

– Ну да… В один.

– А пахать-то как же? Ведь у тебя своя земля, у меня своя.

– Велика важность. Сначала тебе вспашем, а потом мне.

Балтабай опустил голову, задумался. Потом посмотрел на Декамбая, протянул ему руку, сказал:

– До свидания.

– А что же ты мне ничего не сказал? – удивился Декамбай.

Балтабай остановился, снова опустил голову, о чем-то подумал. Потом молча и подозрительно взглянул на соседа искоса и ушел.

Но на другой день Балтабай сам явился к Декамбаю во двор, присел у дувала на корточки, открыл табакерку, кинул под язык щепоть зеленого табаку, помолчал.

– Умное дело ты придумал, сосед, – сказал он, наконец, сильно шепелявя, зажав под языком табак. – Давай попробуем.

И дело у них пошло так дружно, что в кишлаке все им стали завидовать, и те, что были совсем бедные, и те, что были побогаче. Правда, сначала им пришлось на время занять омач у другого крестьянина, но потом обоюдными усилиями они смастерили свой омач, благо карагачевые балочки нашлись, а железный наконечник им отковал кузнец Курбан за полпуда шалы.

Вот тогда и начали все в кишлаке звать их близнецами – Хасаном и Хусаном.

Да мало ли еще хороших людей знала теперь Надежда Сергеевна. Знала она и вечных тружеников – крестьян, подобных Хасану и Хусану, веселых, добрых, неунывающих, знала и не похожих на них, среди которых были и побогаче, и победнее, знала батраков, сеющих хлеб, рис, хлопок на чужих байских полях, и всю свою жизнь мечтающих о рубахе и пшеничной лепешке, знала и мастеров по дереву и по железу, гончаров и охотников, пастухов и искусных мастериц-золотошвеек.

Богат талантами и трудолюбив народ этой земли!

Да, Азия! Это она подарила миру Авиценну и Навои, Улугбека и Бируни…

Но Надежда Сергеевна увидела здесь и другой мир: Желтую птицу, владевшего тысячами верблюдов и сотнями десятин земли, сановитого Джурабека, владельца магазинов, хлопкоочистительных и маслобойных заводов.

Как и всюду на земле, здесь – были и пышная роскошь и голая нищета, блеск золотой парчи и истлевшие от тяжкого пота лохмотья, ханские покои и глиняные мазанки без единого оконца, тенистые виноградники и глубокий зиндан… Однажды Надежда Сергеевна увидела на базаре прокаженного. Он сидел на земле, скрестив ноги, среди снующих мимо него людей. Лица его не было видно, оно было прикрыто тряпкой. Перед ним стояла большая, треснувшая деревянная чашка, в которую время от времени со стуком падали медяки.

Малясовой стало жутко. В летний июльский полдень ее охватил озноб. Она поспешила уйти с базара, а потом с неделю не могла спать. Все думала: может, распрощаться с Азией, вернуться в Петербург и жить, как все, отбросив свой наивный альтруизм?

Нет, не могла она теперь уехать отсюда, не могла оставить Тозагюль и Курбана, Декамбая и Балтабая, всех этих милых, полюбившихся ей людей, уехать от этого солнца. Она была и счастлива и несчастлива в этом своем решении. Счастлива потому, что эта пыльная и знойная страна стала так же мила и дорога ее сердцу, как был дорог и мил сумрачный Петербург, где за семнадцать лет, которые она там прожила, может быть, не выдалось и семнадцати счастливых дней; несчастлива потому, что вот прошло уже четыре года, а тот, кого она ждала все это время, кого ей здесь так не хватало, все не ехал, да теперь уж, видно, и не приедет.

Да, только молодость способна на такую чистую, светлую и беззаветную дружбу и привязанность, какую питали друг к другу Надя и Тозагюль.

– Знаешь, Гуленька, я тебя так люблю, так люблю, – сказала ей сегодня Надя, – что если б… Ну я не знаю… Может быть, это слишком пылко, но это искренне, поверь… Вот если б сказали: «Умри за нее» – умерла бы. И ни одна жилка во мне не дрогнула бы… Умереть ведь не страшно, если знаешь за что.

Тозагюль порывисто обняла подружку, прижалась щекой к прикрытому белым батистовым платьем плечу.

– Есть три человека в мире, за которых я могла бы… тоже… умереть… Это сыночек мой Рустамбек, Курбан и ты, моя сестричка Надира. Дороже вас для меня на свете нет людей.

– Вот, говорят, ад. Понимаешь?.. У бога есть рай и есть ад. Это уготовано всем после смерти, только кто куда попадет. А по-моему… это чепуха. И рай, и ад есть и здесь, на земле. Я недавно на базаре видела прокаженного. Это жуткое зрелище. Человек годами гниет заживо. Разве это не ад для него? Это ад. Это хуже смерти. Но… Впрочем, я совсем не об этом тебе говорю… Я хотела сказать… Я хотела сказать…

– Что? О ком ты хотела сказать? – шепотом спросила Тозагюль.

– Ах, Гуленька, если б ты знала…

– Я знаю. Но ты ничего не скрывай.

И это опять осталось тайной, хотя трудно, невозможно было сохранить никакую тайну в часы их сокровенных бесед. До сих пор Надя никогда не задумывалась над этим и не спрашивала себя, надо об этом рассказывать подруге или нет, хотя и не клялась себе молчать. Она не теряла надежды, что он приедет, и хотела, чтоб для Тозагюль его приезд был такой же неожиданной радостью, как и для нее.

Но он не ехал. А время шло.

После той жуткой картины, которую она видела на базаре, Надя вдруг почему-то поняла, что он не приедет, что она напрасно ждала его все эти годы, и надежда ее совсем оборвалась. Вот почему сегодня, когда они сидели вместе с Тозагюль и ждали Курбана, Надя впервые по-детски расплакалась у нее на коленях. Может быть, она все рассказала бы ей сегодня, если б не горе, обрушившееся на Тозагюль: смерть отца, Курбан, уехавший из дому с такой страшной мыслью – убить Желтую птицу.

Надя так и не поведала подруге о своей потерянной любви, так и не узнала, с каким известием вернулся домой Курбан, уснувший на циновке вниз лицом, с камчой в руке.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю