Текст книги "Чаша терпения"
Автор книги: Александр Удалов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 25 страниц)
Он снова обернулся к ней, секунду помедлил, сказал:
– Я не умею, не хочу тебя обманывать, Надежда Сергеевна.
Она немного помолчала.
– Вы испугали меня, Кузьма Захарыч.
– Нет, Надежда Сергеевна. Я знаю, что ты не из трусливого десятка. И очень, очень честный человек. Вот теперь не знаешь, как быть… То есть, как поступить со мной. Ведь тебе надо сейчас ехать в Ташкент… к жандармскому ротмистру Зазнобину. Или хотя бы… хотя бы рассказать обо всем супругу, Августу Марковичу. А еще есть и другая забота.
– Какая?
– Теперь надо увольнять меня.
– Да… Пожалуй…
– Надежда Сергеевна! Голубушка! Я ведь знаю тебя лучше, чем ты сама себя знаешь. Уволить ты меня еще можешь. А уж доносить – никогда ты этого сделать не сможешь!
– Ах, Кузьма Захарыч, – поморщилась она. – Зачем вы так наивно, так по-детски?.. Ведь мне совершенно ясно, к чему вы мне это говорите.
– Отнюдь. Отнюдь нет, Надежда Сергеевна, голубушка. Ты думаешь, это прием?! Ошибаешься, дружок. Вот тут, дочка, ты ошибаешься. Я сказал тебе эти слова от чистого сердца. Поверь. Я знаю, что ты не можешь делать подлости. Потому и сказал.
– Кузьма Захарыч!
– Что, дочка!
– Я… Спасибо вам. И знайте: я забыла все, что вы мне говорили. Все забыла. Хорошо?..
– Понимаю. Никогда ни единого слова больше от меня об этом. Только уж не сердись… Позволь остеречь… чтобы значит… относительно супруга твоего… Августа Марковича…
«Ах, как вы все его плохо знаете», – хотела сказать она, но вместо этих слов молча, отрицательно покачала головой.
15
Они приехали в Ореховку уже на закате солнца. Улица, вишневые палисадники за красноталовыми низкими плетнями, глиняные заваленки и деревянные скамейки у ворот, чужие окна, отсвечивающие темным глянцем стекол, были покрыты прохладной предвечерней тенью. Только вершины высоких тополей, камышовые гребешки аккуратно подстриженных крыш, холмистая богарная земля в золотистой стерне за деревней, пестрое стадо, спускавшееся с пологого холма к дороге еще были освещены последними и, как всегда на закате, особенно яркими солнечными лучами.
Во дворе у богатого мужика Бруткова, где Август остался пить бузу и где им предстояло сегодня ночевать, никого не было. Поднимаясь на террасу, Надя обратила внимание на расколотый мельничный жернов, гранитно впечатанный в землю, служивший Бруткову вместо ступеньки у входа, с удовольствием потопала по нему пыльными ботинками и внезапно почувствовала, как легки ее ботинки, как легка, почти невесома она сама на этом тяжелом жернове. Она приостановилась, поглядела на свои ноги, еще потопала. Потом попробовала приподняться на носки, на цыпочки. На миг она показалась сама себе пушинкой, прилепившейся к скале.
На террасе, увитой с южной стороны непроницаемой стеной зеленого хмеля, стоял пустой стол, покрытый грязной клеенкой, – по ней очень оживленно ползали и черными островками сидели мухи.
Надя открыла первую из двух дверей, выходивших на террасу, и отшатнулась. Комната почти до самого потолка была завалена пшеницей, и на этом ворохе, прямо на зерне, раскинув в стороны руки, спал Август. На стене, слева от двери, висели новый брезентовый плащ с башлыком, ременная казачья нагайка и железные конские путы, напоминающие тюремные кандалы. Зерно все время потихоньку струилось вдоль тела Августа, сыпалось из-под раскинутых рук, и он, должно быть, медленно сползал по вороху вниз, модные черные башмаки его уже касались подошвами деревянного порога. Голова его была слегка повернута набок, бледное лицо в испарине, в спутанных, влажных темно-каштановых кольцах волос золотилось зерно. Август спал, плотно прижавшись щекой к зерну, которое больно впивалось в нее, но он не чувствовал этого, хотя почему-то хмурился во сне и скрипел зубами, и Надя пришла в еще больший ужас, потому что никогда еще не было, чтобы он скрипел зубами.
– Август! – окликнула она тихонько. – Август, милый, что с тобой?! Проснись, слышишь, Август! – Она бросилась к нему, скользя и утопая коленями в зерне, повернула к себе его лицо, стерла с помятой щеки впившиеся зерна пшеницы. – Ну, проснись же, слышишь?! Ты пьян, да? Боже мой, как они тебя напоили. Зачем же так пить?! – продолжала она, мучительно морщась, словно от нестерпимой боли.
Она натерла ему виски нашатырным спиртом, несколько раз заставила вдохнуть из флакона.
Наконец он открыл глаза, молча посмотрел на нее мутным бессмысленным взором и снова закрыл их.
– Боже мой, какое варварство! Как они смели так напоить тебя?!
Она оставила Августа и вышла во двор, чтобы зачем-то найти хозяина. Бородатый, широкоплечий, в длинной распоясанной палевого цвета рубахе с расстегнутым воротом, он шел по двору, сильными пинками расталкивая сердитых важных гусей, так что они с утробным тугим гуком отлетали в стороны. Тощий серый кобель с черным хвостом и черными пятнами на боках стоял позади гусей и взглядом встречал хозяина. Неожиданно он мотнул башкой и оскалил зубы, желая испугать гордого высокого гусака, с независимым видом богатого купца шествовавшего мимо него, и тем угодить хмельному хозяину, но внезапно и сам получил такой страшный удар сапогом по боку, что отлетел и свалился со всех своих четырех ног.
– Василий Терентьич! Что же это такое?… Зачем?.. – заговорила Надежда Сергеевна, встав на пути у Бруткова с бледным расстроенным лицом.
– А… сестра милосердия… красавица писаная… Все говорят, красавица, – отозвался Брутков, пытаясь изобразить добрую улыбку на своем бородатом еще не проспавшемся полупьяном лице. – Тебе кобеля, что ль, жалко?..
– При чем здесь… собака, – быстро и ярко краснея, сказала Малясова. – Я вам говорю о муже.
– А-а… Муж… Верно-верно, было. Так это я так только, шутейно… Разок один плеткой его погладил…
– Какая плетка? Я совсем не об этом. Я вас спрашиваю, зачем вы его так дико напоили?!
– Напоили? Так ведь он сам просил. А я, понимаешь, сестрина, как выпью, не могу… люблю вспомнить… Вот сосед Аникин знает… Нагайка сама в руки запросится. Сам не знаю, как она у меня в руке очутится. А я его просто, от души… Рядом сидел, пьяненький совсем, ну я и погладил его разок через плечо… Нагайкой этой самой моей… казачьей. А рубашечка на нем тонкая. Может и осталась под ней отметина какая… Извиняй, сестра милосердия. Муж-то сам не в претензии был. А ты уж извиняй. Люблю вспомнить…
– Вы… о чем говорите?! – не веря своим ушам и отказываясь понимать то, что слышит, спросила Малясова. – Ударили плеткой? Кого? Его? Плеткой?!
– Да всего раз один. Погладил, а не ударил.
Она с оторопью смотрела на него, как на чудовище, потом отрицательно замотала головой.
– Нет… Не верю. Вы шутите… Должно быть, шутите, да?
– Так я это же самое тебе толкую: шутейно. Помню, я еще спросил его, ну-ка, мол, дай спытать тебя, крепкий ты мужик аль нет. А он говорит: крепкий, бей. Ну я и…
Она стремительно бросилась опять в комнату. Август лежал в прежнем положении. Только теперь правая рука его с крупной, словно косточка миндаля коричневой родинкой между большим и указательным пальцами, лежала на груди, а левая все так же была отброшена в сторону. Надя быстро склонилась над ним, поспешно расстегнула ворот белой батистовой рубашки, испуганно вскрикнула. Сине-багровый вспухший рубец наискось, через ключицу перепоясывал его плечо и обрывался на груди, среди черных редких курчавых волос.
– Август, проснись! Слышишь?! Уйдем отсюда. Немедленно уйдем. Уедем домой. Сейчас же. Вставай, слышишь! – негодующим и решительным голосом говорила она, взяв его лицо в ладони.
Август открыл глаза, посмотрел на нее, сел.
– Посмотри, что он с тобой сделал этот Брутков! – взволнованно продолжала она, распахнув опять у него на груди рубашку, – Погляди. Как ты мог позволить?!
Август тупо долго глядел на рубец, потом спросил безразлично:
– Это что?.. Кто это?..
– Боже мой! Неужели ты даже не помнишь? Значит, ты был смертельно пьян. Август! Что с тобой? Ведь это он тебя нагайкой… Брутков! Хозяин!
– А! Ерунда! – еще раз взглянув на рубец, снова отмахнулся он равнодушно.
Август не пожелал даже объясниться с Брутковым, хотя Надя очень на этом настаивала. Они ушли ночевать в другой дом, к крестьянину Дворянинову, бедному безлошадному мужику, которому судьба, словно нарочно, на потеху людям, дала такую знатную фамилию.
Впервые со дня приезда Августа Надя испытывала такую горечь и тяжесть на сердце. Даже в тот вечер, когда он схватил Худайкула за ворот, когда она потом долго объяснялась с Августом, требовала, чтобы он оставил ее, вернулся в Петербург или уехал куда-нибудь, ей, кажется, не было так горько, так тяжело, как сегодня. По странной случайности ей дважды сегодня пришлось видеть страшные удары плеткой, и эти удары, казалось, убили в ней вею радость, все светлые мысли. Она утратила всякое желание ехать в Уразаевку венчаться и даже не сказала об этом Августу. Но смутно прислушиваясь к своей душе, перебирая в памяти события дня, она все-таки видела там светлый луч, оставленный нынешним днем, и все думала: что это было сегодня светлое? Отчего этот луч? Кто его там оставил?
И вдруг вспомнила: да ведь это разговор с Кузьмой Захарычем. Но как же так? Она дала себе слово забыть об их разговоре. Почему же он радовал сейчас, светил в душе, согревая ее?
Почему?..
16
Проснулась она от какого-то скрежета над головой, тяжких вздохов и треска. Они спали с Августом на дворе под крышей сарая, у которого было только две стены – западная и северная, отгородившие его от пустого поля. Со двора же у этого сарая ни стен, ни дверей не было, и в сарай можно было въезжать хоть на телеге. Дворянинов еще с вечера настойчиво уговаривал их ложиться в комнате, но они отказались. Тогда Дворянинов положил на землю под крышей сарая не то старую дверь от амбара, не то половину каких-то ненужных ворот да рядом, чтоб было просторнее, еще пристроил деревянную дробину от рыдвана, устелил все это мягкой рисовой соломой, а Кузьма Захарыч кинул на солому толстую кошму, и постель получилась на славу.
Проснувшись, Надя поняла, что поднялся ветер. Ей было слышно, как он со свистом мчался издали по пустому полю, с размаху налетал на гибкую молодую чинару за стеной. Она сначала вся вздрагивала от корней до макушки, раскачивалась, туго поскрипывала стволом, потом испуганно металась ветвями по камышовой крыше, натужно стонала и кряхтела, как старое дерево.
«Вот и ветер поднялся, – подумала Надя, продолжая прислушиваться. – Значит, осень близко».
Ветер долго бесился за стеной, то рвал и трепал молодую чинару, все носился, шуршал по крыше, то слышно, как спрыгивал вниз и гулял вдоль стены, то откуда-то влетал во двор, крутился, шумел, что-то подметал там в темноте, потом, словно вспомнив о чем-то, бросал и эту работу, с тяжелым вздохом летел к сараю, в угол, где они спали.
Надя слышала, как из комнаты вышел Дворянинов, негромко поговорил с Кузьмой Захарычем, спавшим на дрожках, посреди двора.
«Завтра домой. Хорошо…» – опять подумала Надя и вдруг почувствовала, как тепло и уютно сейчас уснуть здесь, под шум осеннего ветра, рядом с Августом. Она обняла его, плотнее прижала к нему согнутые колени, с удовольствием закрыла глаза.
Еще раз она проснулась оттого, что Кузьма Захарыч вкатывал под сарай дрожки, взявшись за обе оглобли, толкал их задком вперед под крышу.
– Что, Кузьма Захарыч, дождь? – шепотом спросила Надя.
– Дождь начался, – также шепотом отозвался из темноты Кузьма Захарыч.
Надя приподнялась на локте, послушала. Дождь шелестел по камышовой крыше, по земле, тихо позванивал во дворе по железному корыту. Ей стало еще теплее, уютнее от этого дождя, который все усиливался, и она опять стала засыпать. Сквозь сладкую дрему, сквозь этот монотонный шум дождя она еще слышала, как фыркала и хрустела сочным зеленым клевером кобыла, как ходил вокруг нее, позванивал колокольчиком жеребенок, и опять быстро, крепко, сладко уснула.
Утром Кузьма Захарыч разбудил их чуть свет.
– Поедемте, Надежда Сергеевна, пораньше, по холодочку, – сказал он, легонько постукивая вишневым кнутовищем по толстому ватному одеялу.
– Что?.. К больному?.. – еще не совсем проснувшись, спросила Надя, но тут же прибавила совершенно свежим, чистым голосом – Домой, Кузьма Захарыч? А дождь? Разве перестал дождь?
– Его уж и в помине нет. Прямо весна опять, а не осень.
Дрожки стояли уже посреди двора, гнедая кобыла, заложенная в них, поминутно фыркала и трясла башкой, звеня уздечкой, словно это фырканье также надоело ей самой, как бывает, надоест и измучает человека приступ неистового чиханья. Белый жеребенок в своих черных, невпопад надетых чулочках на переднюю и заднюю ногу ходил по двору и нюхал куриный помет; мать сердито косила на него фиолетовым глазом, хотела, видно, коротко заржать, окликнуть глупого малыша, но новый приступ фырканья не давал ей этого сделать.
Во дворе, возле потухшего самовара, тихонько поругивались Дворянинов с женой.
– Зачем вы беспокоитесь?.. Мы и без того вам очень благодарны. Спасибо большое, – сказала Надя в ответ на их настойчивую просьбу немного подождать да попить чайку на дорогу.
– Сейчас закипит самовар-то, – говорил Дворянинов. – А то как же в такой путь да без чаю. Или вы не азиаты?!
– Азиаты мы, конечно, азиаты, – смеялась Надежда Сергеевна, прощаясь с Дворяниновым и его женой, – без чаю жить не можем. Но мы попьем где-нибудь уже по ту сторону Ангрена, по дороге. В чайхане. А сейчас поедем, пока нежарко.
После первого за все долгое, мучительно знойное, душное лето дождя утро было свежее, прохладное, какое-то чистое, умытое. И смоченная дождем, с прибитой пылью дорога, и запах мокрых, уже согретых поднявшимся солнцем полей, пахнущих горячим караваем деревенского хлеба, только что вынутого из печи и побрызганного водой, и сознание того, что они скоро будут дома и смогут, наконец, спокойно отдохнуть, побыть вдвоем, посидеть в саду на своем любимом месте под орешиной (Август, должно быть, снова еще с большим вдохновением примется за ее неоконченный портрет), а самое главное – целая кипа великолепных этюдов, написанных с натуры маслом и акварелью, и большой альбом с карандашными набросками, которые делали Августа счастливым, – все это возвращало Надежде Сергеевне чувство необыкновенной радости, света, счастья, которыми снова была полна ее душа и все вокруг. Иногда словно быстрая тень падала на этот светлый мир чувств: перед глазами вставал кишлак Карасу – странно притихший, будто вымерший; чернобородый, грозный, в белоснежной чалме Исламбек с занесенной над головой плетью и безропотно ждущая удара фигурка беззащитной женщины; Брутков – бородатый полупьяный в палевой распоясанной рубахе, и нагайка в комнате на стене; свежий сине-багровый и вспухший вчера, а сегодня уже обмякший, но ставший совершенно синим рубец под батистовой белой рубашкой у Августа – этот рубец доставлял ей особенную муку и боль, точно она чувствовала его на своем собственном плече под тонкой маркизетовой кофточкой… Но она тотчас прогоняла от себя эти мрачные видения, старалась не думать о них, боясь потерять, разрушить тот светлый и радостный мир, в котором она жила. Иногда ей казалось, будто она держит в руках сосуд, наполненный волшебной живой водой. Его надо нести далеко, долго. «И боже сохрани его разбить! Боже сохрани даже пролить из него хоть каплю. Этот сосуд надо нести бережно, потому что он дается в руки человеку один раз в жизни», – думала Надя.
Август, сидевший на дрожках, был похож на обладателя сокровищ, которые он долго, может быть всю жизнь, искал. И вдруг теперь они лежали у него под рукой, на ящике с медикаментами, бережно завернутые в мягкий фланелевый лоскут, укрытые кошмой и привязанные вместе с этим ящиком к дрожкам черной волосяной веревкой. И Надя была счастлива еще и потому, что был счастлив Август. Она чувствовала себя словно его соучастницей в добывании этих сокровищ, будто какая-то доля их принадлежала и ей.
Вот с таким чувством возвращающегося к ним счастья, отнятого на миг вчерашним днем, не особенно разговорчивые, подъезжали они к реке Ангрен.
Кто не знает наших бурных среднеазиатских рек, стремительно несущихся с гор! Всю долгую зиму воют в горах сумасшедшие вьюги, залихватски посвистывают в ущельях, носятся над пропастями снежные метели, гудят над вершинами бураны. Снег заваливает глубокие ущелья, теснины, скалистые трещины, равняя их с логами и горными долинами, тепло укутывает в голубые собольи шубы и папахи грозные вершины.
А когда жаркое весеннее солнце начнет их припекать и растапливать, родятся по ущельям, по логам, в теснинах и трещинах веселые ручьи, пробьют себе дорогу под глубокими снегами и побегут вниз, звонко прыгая с камня на камень, с уступа на уступ, то стремглав, словно белая молния, смело бросаются с орлиной кручи в черное ущелье, то падают, несутся туда, подобно горным орлам, расправившим крылья. Где-то на пути, между скал и камней, в гулких скалистых теснинах, на просторе горных долин они встречаются, сливаются вместе и еще веселее бегут дальше, играючи ворочают, перекатывают и своей серебряной стремнине тяжелые камни, образуя шумные, гремящие потоки; потом устремляются еще дальше, в цветущие равнины, к садам и виноградникам, к хлопковым полям, мимо мертвых песчаных пустынь, мимо несчастных, растрескавшихся от жажды степей, к далеким просторам бирюзового Арала.
В это бурное весеннее время в горах часто проносятся грозовые ливни, мгновенно заполняя реки клокочущей желтой водой, полной неистовой бешеной силы, шума, стремительности. Страшно бывает встретиться тогда с этой силой человеку. С яростью, с гулом вырывается из ущелий горный поток на притихшие долины, сносит охваченные паникой горные кишлаки, смывает и уносит своими пенистыми желтыми потоками целые отары овец, догоняет спасавшегося от него на всем скаку лихого всадника, с корнем выворачивает деревья. Не одни такой поток вливается в реку. Она пенится, сердится, выходит из берегов, разливается на многие рукава. В такое время коварен и опасен бывает даже мелкий перекат, который надо переехать вброд верхом на коне или сидя в повозке. Бывает, что даже в этих рукавах, на мелких перекатах, быстрый поток сбивает с ног лошадей, верблюдов, опрокидывает телеги, несет их, коверкая и ломая, в главное русло.
Стремительная южная весна отгремит гулкими грозовыми ливнями, промчится, подобно вешней воде; растают в горах и предгорьях обильные снега, и останутся они только на самых вершинах да в холодных расселинах северных склонов, будут таять потихоньку все долгое жаркое лето, постепенно иссякая. Мелкие речки пересыхают. И чем дальше идет лето, тем все более спокойными становятся в долинах реки, вода в них делается сначала голубой, потом синей и, наконец, светло-зеленой в начале осени.
Редко случалось, когда Надежде Сергеевне приходилось ехать в бурное весеннее время в горные кишлаки и селения. Два месяца – май, июнь – она ездила в кишлаки, расположенные далеко от долины Ангрена, где не надо было проезжать вброд ни его рукава, ни безвестные речушки.
Но случалось, что еще в конце лета или ранней осенью, где-нибудь на исходе августа или в середине сентября, соберутся в горах лиловые тучи, прольется спорый, обильный, без грома и молнии первый осенний дождь, и снова на день или на два замутится Ангрен, растекутся ненадолго его рукава. Но ведь снега еще нет в горах, там нечему таять, и в воде нет той бешеной силы, стремительности, ярости, весеннего хмельного озорства, которыми она бывает полна весной. Но все-таки и тогда случается, что пенится, шумит Ангрен, гремят его перекаты, и не очень-то безопасно переезжать его верхом, либо на легких санитарных дрожках. Надо быть очень осторожным, осмотрительным, не погорячиться и не заехать туда, где лошади выше колен.
Кузьма Захарыч давно знал своенравный характер Ангрена и всегда, даже в самые спокойные летние месяцы, бывал осторожен и осмотрителен. Подъехав к реке, он останавливал лошадь, с минуту зачем-то еще сидел неподвижно на дрожках, смотрел, как крутит воронками, шипит вода вдали, у другого берега, под глинистым крутояром, потом вставал на дрожки во весь рост и долго из-под руки оглядывал рукава и перекаты, затем слезал с повозки, далеко уходил по берегу. Через Ангрен, разливавшийся весной на десятки рукавов и на большую ширь, моста не было, не было у этой реки и постоянного надежного брода.
Спускаясь сейчас с откоса по дороге к реке, Кузьма Захарыч еще издали заметил, что после ночного дождя Ангрен вспенился и забурлил.
– Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! – мрачно сказал Кузьма Захарыч, тревожно всматриваясь вперед. – Дождичек-то чего натворил, а?.. Опять взыграл Ангрен. Опять озорует!
– Что, Кузьма Захарыч, нет броду? – спросила Надя, прикрыв от солнца глаза ладонью и глядя на сверкавшую под солнцем реку.
– Сейчас поглядим. На четыре рукава разлился, – отозвался Кузьма Захарыч.
– Чепуха, – вдруг весело сказал Август. – Дайте мне вожжи.
Тревожная настороженность и беспокойство Кузьмы Захарыча и Нади словно взбодрили Августа, стряхнули с него какую-то внутреннюю скованность, ту самую потребность посидеть молча, которая в иные минуты нужна бывает всякому человеку, будь он счастлив или опутан страданиями. Август неожиданно стал весел, бодр, разговорчив.
– Дайте вожжи! – повторил он настойчиво. – Тут воробью по колено, а вы боитесь.
– Не надо горячиться, Август Маркович, – спокойно сказал ему Кузьма Захарыч. – Надо поглядеть, проезжал тут кто-нибудь сегодня или нет. Надо найти брод.
– Какой тут брод! Какой брод?! Видите, где выходит дорога на противоположном берегу?..
– Вижу-то вижу, – опять, словно неуверенно, сказал Кузьма Захарыч, – но дорога эта…
– Ну?.. Что?..
– Была хороша до вчерашнего дождя.
– А сегодня?
– А сегодня дорога никуда…
– Что «никуда»?..
– Никуда не годится. Вон смотрите влево… Еще одна виднеется дорога… Во-он вдоль берега, а потом поднимается на косогор. Видите?.. Вот та, пожалуй, вернее будет. А эта для узбекской арбы хороша. Арба здесь, пожалуй, пройдет. А наши дрожки…
– Да вы что?! Серьезно или шутите? – внезапно рассердился Август. – Или меня испытываете?.. А?..
– Август, успокойся, – тихо сказала Надя, положив ему руку на плечо. – Не спорь, пожалуйста. Ангрен очень коварен. У него никогда нет постоянного брода. Мы ездим здесь уже несколько лет.
– И что же?.. Когда-нибудь тонули?..
– Не дай бог.
Они все трое стояли на берегу, у самой воды. Река разлилась на четыре рукава, разделенных друг от друга серой от галечника крутой косой, так что трудно, почти невозможно было определить отсюда, хорош или плох был перекат в двух последних, дальних, рукавах и был ли он вообще.
– Вы судите вот по этим ближним протокам, – сказал Кузьма Захарыч, обращаясь к Августу. – Здесь, может быть и можно проехать без особого риска. Но вы уверены, что там будет так же?..
Август взглянул на Кузьму Захарыча, криво усмехнулся одной стороной лица.
– Это верно. Не зная броду – не суйся в воду. Но какой же вы кучер, если не знаете брода, – сказал он насмешливо.
Кузьма Захарыч ответил, по-прежнему пристальна глядя вперед, на быстрые струи воды:
– Я знаю, Август Маркович, здесь нельзя ехать.
– Может быть – пари?.. А?.. Не хотите. Тогда дайте мне вожжи, – снова оживился Август.
– Пари?.. – Кузьма Захарыч коротко взглянул на него, покачал головой. – Вы только что сказали поговорку… а предлагаете пари… не зная броду.
– У нас маленький жеребенок, Август. Быстрое течение легко может сбить его с ног, – сказала Надя. – Хоть бы еще арба какая-нибудь подъехала или верховой, – добавила она с сожалением.
Кузьма Захарыч направился было вдоль берега вверх по реке, но Август вдруг решительно подошел к дрожкам, взялся за вожжи, сказал:
– Садитесь.
– Кузьма Захарыч, может быть, и в самом деле не так уж опасно? – сказала Надя, и лицо ее радостно посветлело. Видно было, что ей приятны смелость и решительность Августа. – Садитесь, поедем.
– Трогайте, – махнул рукой Кузьма Захарыч. – Я перейду сам. Жеребенку помогу. На втором островке нас с ним обождите.
Надя села высоко – на ящик с медикаментами, крепко взялась обеими руками за жесткую волосяную веревку. Август, как заправский возница, не сел, а встал на дрожках на колени, взял в руки вожжи.
– Это верно вы сделали, – сказал ему Кузьма Захарыч.
– Что?
– Да вот на ноги-то встали. Хорошо. Только чуть подальше от передка-то надо бы. Виднее будет.
Август послушно отодвинулся, оглянулся назад, сказал бодро:
– Держись, Надюша, крепче.
Он с силой ударил лошадь концами вожжей. Кобыла не ждала удара, рванулась вперед. У самой воды она беспокойно заплясала, затопталась на месте, метнулась в одну сторону, в другую. Но Август еще раз с азартом ожег ее вожжами, кобыла не вошла, а прыгнула в воду, обдав Надю холодными крупными брызгами. На дне, видно, были большие камни, дрожки глухо загрохотали, накренились, затряслись. Надя на миг прикрыла глаза от брызг, крепче стиснула руками веревки. Она еще не успела ни опомниться, ни испугаться, ни что-нибудь подумать, а дрожки были уже на островке, шелестели колесами по мелкому сухому галечнику.
Август остановил лошадь, весело, победоносно поглядел через плечо на Надю.
– Ну как? – спросил он радостно и возбужденно.
Она кивнула ему, мокрое, в брызгах лицо ее заискрилось улыбкой. Но вдруг вспомнился синий рубец у него под рубашкой, и показалось дико, невероятно, что это он, Август, мог разрешить какому-то мужику ударить себя нагайкой, и мог так просто, легко забыть об этом.
– Один прошли. Не прошли, а пролетели. Теперь осталось три, – сказал Август бодро. – Смотри, как мы пролетим следующий.
– Не спеши. Давай подождем Кузьму Захарыча.
Но Август, словно охваченный каким-то ребячьим озорством, не слушал ее, опять настегивал лошадь вожжами. Колеса опять зашелестели по мелкому галечнику, опять в лицо Нади веером полетели брызги.
– Август, не зачерпни! – крикнула она.
– Что?
– Не зачерпни дрожками. А то в ящик проникнет вода. Там все намокнет.
Она оглянулась. Кузьма Захарыч перешел первый проток и выходил из воды на каменистую косу, босой, в засученных по колено штанах, с сапогами, перекинутыми через плечо. Одной рукой он держал за недоуздок напуганного жеребенка, другой, широко загребая воздух, махал им, чтобы они остановились.
– Стойте! Стойте, куда вы?! – кричал им Кузьма Захарыч, не переставая махать рукой.
– Стой, Август! Подожди, – сказала Надя.
Он опять не слышал ее. Вода уже почти захлестывала дрожки, била кобылу в брюхо. Лошадь прядала ушами, всхрапывала и зачем-то все больше и больше забирала вправо, против течения. Август не мешал ей в этом и ослабил вожжи. Раза два кобыла попыталась оглянуться. Видно, ей хотелось посмотреть, где жеребенок, но ей мешала оглобля, отвлекала вода, за которой она все время осторожно и напряженно следила, и она не могла как следует оглянуться, а лишь коротко, тонко и как-то очень жалобно заржала. Вдруг она резко вздернула голову, загремела уздечкой. Быстрая струя воды, словно подпрыгнув, плеснула ее по самому храпу. Желтая волна окатила дрожки. Лошадь встала, но тут же снова двинулась, еще больше забирая вправо и поворачивая назад, на каменистую косу, оставшуюся позади. Но Август вдруг рассердился, дернул вожжами влево. Кобыла мотнула башкой, не повинуясь. Тогда Август остервенел, снова с силой рванул вожжи влево. От злости и боли в губах, разорванных удилами в кровь, кобыла взметнулась на дыбы и прыжком, по-собачьи, бросилась в сторону, влево, туда, куда приказывали ей вожжи. Тотчас она ушла в воду с головой, но в ту же секунду голова ее, опутанная уздечкой, снова показалась из воды. Отчаянно фыркая и мотая головой, она стала яростно рваться и биться под водой, скованная оглоблями. Дрожки были где-то глубоко в воде, и Август, и Надя еще стояли на них ногами, по колено в воде, и было такое ощущение, будто дрожки плыли, а не стояли колесами на дне. Ящик тоже был уже наполовину в воде, только еще верхний край его, укутанный кошмой, виднелся над водой, как островок. Крепко вцепившись окостеневшими пальцами в волосяные веревки, Надя чувствовала, как ее качает вместе с этим ящиком, мягко поднимает и кренит набок.
– Август, мы сейчас опрокинемся. Нас валит течение, – сказала она твердыми непослушными губами.
Он хотел оглянуться на нее, но в этот миг дрожки вдруг ушли у него из-под ног, и он с головой погрузился в воду. Вынырнув и барахтаясь руками, он со страхом подумал, что не держится за вожжи, и огляделся, чтобы увидеть Надю. Но он не увидел ее, не нашел глазами. До него донеслось жалобное ржание жеребенка, уносимого потоком. Не думая о себе, еще не понимая того, куда его тащит быстрое течение, барахтаясь руками, чтобы держаться на поверхности, Август снова огляделся и опять не увидел Надю.
– Надя! – закричал он, страшно испугавшись.
И еще раз крикнул:
– Надя!
Но желтый струящийся поток, стремительно несущий куда-то его самого, был пустынен. Только далеко впереди, в блеске солнца, он увидел, как гнедая кобыла в оглоблях, с двумя передними колесами, выходила, отряхиваясь, на серый каменистый островок.
«Зачем же я выпустил вожжи? – подумал Август. – Надо было за гриву держаться… Надя… Где Надя?..»
«Надя!» – хотел закричать было он изо всей силы, но изо рта вырвался лишь хриплый слабый возглас.
Он посмотрел, куда его несет, но опять ничего не успел сообразить, больно ударившись под водой коленкой о камень.
Он поднялся на ноги. Воды было чуть выше колен.
Впереди поблескивала на солнце каменистая коса. Качаясь, еле дыша от усталости, он заплетающимися ногами двинулся к ней.
На противоположной стороне косы выходил из воды, из глубокого стрежня, Кузьма Захарыч и нес на руках Надю.
– Надя! – как безумный закричал Август, порывисто протянув ей навстречу руки, словно она была рядом. Спотыкаясь и падая, всякий раз больно ударяясь о камни то коленкой, то локтем, он побежал к ней, – Надя… Живая… Лишь бы только сейчас… была живя… Жива бы только… – твердил он негромко вслух и снова падал, поднимался и бежал, не замечая, что начал сильно прихрамывать от боли в коленке.
17
Голубой фаянсовый ночник под абажуром, очень похожий на белый гриб, мягко освещал комнату. Он стоял у изголовья на табуретке, покрытой белой льняной салфеткой. На этой же табуретке вокруг ночника лежали лекарства, серебряная чайная ложка на блюдце рядом с чашкой недопитого остывшего молока, матово поблескивал на белом полотне ртутью термометр возле красного картонного футлярчика.
Дверь была закрыта. Но громадное окно с низким подоконником, затянутое марлей, растворено во двор настежь.
Прикрыв трепетные ресницы, сердито сдвинув черные, испуганно взбегающие к вискам изогнутыми концами брови, с глубокими, словно впечатанными вокруг глаз свинцовыми кругами, Надя лежала, укрытая двумя ватными одеялами до самого подбородка. На ресницах ее, на бровях, на тяжелых кругах под глазами лежала траурная скорбь, и страх, и боль. В опущенных уголках рта детская беспомощность и обида.