355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Удалов » Чаша терпения » Текст книги (страница 14)
Чаша терпения
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 04:53

Текст книги "Чаша терпения"


Автор книги: Александр Удалов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 25 страниц)

По временам Август неслышно вставал со стула, тихо подправлял в ногах у нее одеяло, в десятый раз ставил на керосинку подогреть молоко, перелив его из чайной фарфоровой чашки в синюю эмалированную кастрюльку с ручкой, как у ковша, потом снова подходил к постели, клал руку на толстое одеяло, болезненно морщился, зажмуривал глаза: под рукой было слышно, как сотрясается под двумя одеялами, бьется в неуемном ознобе все ее тело.

«Боже мой, как она мучается. Что же делать?.. Что делать?.. Чем помочь?.. Везти в больницу в Ташкент?.. Конечно, надо везти, но сейчас ночь. А до Ташкента шестьдесят верст».

– Август, родной мой… – прозвучал в тишине необыкновенно ясный, чистый, спокойный голос.

Он уже стоял у ее изголовья.

– Ты все не спишь? Ну зачем ты мучаешь себя? А-а…

– Тебе негде лечь, да?.. – продолжала сна с закрытыми глазами. – Ложись со мной. Ты мне не помешаешь… Только… если ты не боишься меня…

Тяжелые веки приоткрылись и снова медленно, тихо закрылись.

– Почему ты не подойдешь ко мне? Подойди же ко мне, Август.

– Я здесь.

Он склонился над ней, долго смотрел на ее скорбно изогнутые брови.

– Ты не хочешь ко мне подойти.

– Я здесь, Надюша. С тобой.

Она снова открыла глаза, и лицо ее озарилось. Она выпростала из-под одеяла руку, положила ему на голову:

– Нет… ты не хочешь ко мне подойти. Да, я совсем забыла… Тебя надо покормить… Ты голоден…

– Я сыт, Надюша. Я ел плов у хозяина…

Она молчала. Может быть, уснула.

Но он боялся шевельнуться, рука ее с утонувшими в волосах пальцами все лежала на его голове. Он тихонько взял ее руку в свою, осторожно, неслышно присел на край постели.

– Ты так далеко от меня… далеко-далеко, – опять ясно и четко сказала она.

Август молчал, держал ее руку в своих ладонях на коленях, как пойманную птичку.

– Я знаю, о чем ты думаешь: пропали этюды, пропали… Ты все проклинаешь, все – меня, себя… и эту дикую реку. Конечно, медикаменты жаль, но это дело поправимое. А вот плод твоей души, твоего вдохновения. – это повторить невозможно.

– Надюша, у тебя сильный жар. Тебе надо спать. Усни.

– Я сплю. Сплю, милый. Разве ты не видишь? Мне так хорошо с тобой… Только вот этюды… Как мне их жаль…

– Во всем виноват я сам, Надюша. Спи. Если б я послушал Кузьму Захарыча…

– Странно… Ведь где-то катятся они сейчас по дну реки… Зачем они нужны реке?.. Август…

– Надюша, спи. Главное – ты жива… Лишь бы тебе поправиться поскорей.

– Я поправлюсь, милый. Поправлюсь Только вот… он…

– Кто?..

Она молча взяла его руку, положила поверх одеяла себе на живот.

– Я боюсь за него.

Август молчал.

– Бедняжка! Еще не появившись на свет, он уже мучается…?

– Мучается?

– Да. Вместе со мной. Но… ничего. Может быть все пройдет… Все будет хорошо…

– А что может быть?

– Не знаю, родной… Фу, как жарко!

Она подобрала колени и вдруг стала сбрасывать с себя руками и ногами одеяла.

– Постой… Я помогу тебе.

Он убрал с нее одеяла, аккуратно свернул вчетверо положил их на табурет.

– Нет, Август, не надо… Убери их оттуда.

– Почему?

– Теперь он будет там прятаться… Вон видишь?

– Кто будет прятаться? О чем ты говоришь? Я ничего не вижу.

Она приподнялась, села на постели с вытянутыми ногами. Долго, должно быть, с полминуты, строго смотрела в темный угол комнаты, где лежали на табурете свернутые одеяла.

– Ну как же ты не видишь? У него совершенно медное лицо. И плоское. Вся голова у него медная и плоская. Ему очень удобно прятаться. Вот же он смотрит на меня. И смеется. Ну, Август, прошу тебя.

Он смотрел на нее. Мороз, словно мохнатый паук полз у него по спине.

– Погляди, погляди, – быстро сказала она укатывая тонкой вытянутой рукой куда-то в угол. – Вот видишь, присел, спрятался. Как только ты посмотришь на него, он спрячется, как отвернешься, он опять на меня глядит.

Август шагнул в темный угол, заглянул в узкий промежуток между стеной и одеялами.

– Нет никого, Надюша. Спи.

Она все еще с недовернем молча смотрела в темный угол.

– Ты убери их оттуда, – попросила она спокойно.

Он подхватил одеяла вместе с табуреткой, переставил ее на новое место, на середину комнаты.

Надя успокоилась, легла, отвернулась к стене. Но минуты через две она вдруг молча встала с кровати, обошла табурет с одеялами, опять легла лицом к стене.

– Я не боюсь его, но уж очень он нахально смеется. Мешает уснуть. Голова медная и плоская. Похожа на щит… древний монгольский. Это, должно быть, Желтая птица… только без малахая. Август!

– Что, Надюша?

– Ляг со мной.

Она подвинулась к стене. Август, не раздеваясь, покорно прилег рядом на краешек.

Надя перестала бредить. Успокоилась. Уснула.

Но даже сквозь простыню, которой он прикрыл ее, и собственную одежду он чувствовал, как тело ее пышет жаром.

Утомленный, он быстро уснул. Но ему показалось, что он только успел задремать, когда внезапно проснулся от крика и стона. Он испуганно приподнялся, поглядел на нее.

Она лежала вверх лицом с закрытыми глазами и тихо стонала сквозь сомкнутые губы.

– Надюша, что с тобой? Ты кричала? – спросил он как можно тише, участливее.

Она открыла глаза, увидела его встревоженное бледное лицо, и глаза ее мгновенно налились слезами.

– Что с тобой, Надюша? – спросил он снова.

Вместо ответа она сомкнула веки, и две слезы, с трудом пробившись сквозь густые ресницы, быстро скатились по лицу.

– Я так боялась этого, – сказала она очень тихо, но внятно. – И вот оно случилось.

– Тебе очень больно? – спросил он, не зная, что сказать, как облегчить ее страдания.

– Ничего… Я потерплю, милый… Потерплю… Но мне очень жаль его… Ведь это наш первенец…

Внезапно грудь ее высоко и резко поднялась. И вдруг замерла.

Она закрыла лицо руками. В остановившейся высокой груди ее послышалось сдавленное глухое рыдание.

– Ну не надо… Надюша, слышишь?! Не надо, – сказал Август.

Надя отняла от лица руки, посмотрела на него.

– Хорошо, – сказала она вдруг очень спокойно. – Я больше не буду. А тебе надо выйти. Скорее. Скорее!

Август вышел.

Минут через двадцать, когда она позвала его и он снова вошел в комнату. Август почти не узнал жену: так она была бледна, так резко изменилось и осунулось ее лицо.

– Что с тобой? – вскричал он испуганно, каким-то надтреснутым голосом. – Ты умираешь?!

– Что ты! Родной мой! – сказала она спокойно и ласково, и он вдруг увидел, что лицо ее залито слезами.

– Но ты плачешь! Опять?! – сказал он, болезненно морщась.

– Ну что же, теперь все кончено.

Август подошел к ней, встал на колени, положил голову на край постели, спрятав лицо в простынях.

Она тихо гладила, перебирала пальцами его волосы.

– Ему всего три месяца, а он такой большой… мальчишка… Сын был бы, – говорила она.

Август поднял лицо, смотрел на жену так, словно не понимал, о чем она говорит.

– Сколько горя за одни сутки, – сказала она опять очень спокойно и тихо.

Вдруг он вспомнил то, о чем ее надо было спросить.

– Как ты чувствуешь себя?

– Ничего. Хорошо. Только слабость. И спать очень хочется.

– Так ты усни. Усни.

– Нет.

– Почему?

– Я подожду тебя. Иди. Похорони его. Знаешь… в конце сада есть молодой тополек.

Август поднялся с колен. Растерянно огляделся. Ослабевшей тонкой рукой Надя молча показала ему на большой эмалированный таз, покрытый простыней.

– Не пугайся. Там много крови.

18

За стеной, на улице слышались приглушенные голоса. Должно быть, они и разбудили Надю.

Еще не открывая глаз, она прислушалась. Один голос был мужской, знакомый, кажется, Худайкула, другие – их было несколько – женские, сливались и сбивались вместе, видимо, в чем-то убеждали Худайкула или спорили с ним.

Потом голоса за стеной стихли. Немного погодя Худайкул хрипло говорил с кем-то уже во дворе, у террасы.

– Удивительный народ эти женщины. Никакого понятия не имеют. Легче курица может понять человека, либо овца, чем эти женщины. Я им одно – они мне другое. Я им говорю – спит человек, больная, нельзя к ней, а они мне опять свое: пусти да пусти. – Худайкул старался говорить шепотом, но не умел этого делать и как-то натужно хрипел. – Черт их не знает. Еле ушли. Говорят – не пойдем никуда. Сядем вот тут у стены да и будем сидеть, пока она не проснется. Ну и народец. Уф-уф! – Худайкул шумно вздохнул.

– Ясное дело – ей сейчас покой нужен, – кто-то ответил Худайкулу таким же хриплым тяжелым шепотом.

Помолчали.

Надя уловила в комнате запах махорочного дыма, вероятно, кто-то курил на террасе.

– Так на чем же поехал Кузьма Захарыч? – опять кого-то спросил Худайкул.

– Есть у меня двуколка… неказистая такая, на железном ходу, – натужно хрипел в ответ чей-то голос. – Сам ось привез от Курбана-кузнеца, сам оглобли приладил, колеса, сам верх сколотил, сам покрасил. Вот он на ней и поехал.

Снова наступила пауза.

Надю подмывало любопытство, хотелось встать и выглянуть в окно, откинув в сторону марлевую занавеску, но она боялась разбудить Августа. Намучившись, он крепко спал на краешке кровати, повернувшись к Наде спиной и подложив под левую щеку обе ладони, «Как он намучился со мной… Родной мой, милый Август… Что я думала о нем тогда, в Петербурге, ночью, после знакомства… Какие-то необыкновенно возвышенные ассоциации возникали в голове всю ночь! Всю ночь я не спала, все думала о нем, думала… Август!.. Римский император Октавиан… Август… Спелые яблоки… Второй Спас… Нет, я не думала про Спас… Я все думала о нем, думала – буду ли счастлива когда-нибудь. И все не верила… Всю жизнь не верила…»

Надя не заметила, как постепенно губы ее начали шевелиться и последние слова она уже тихо шептала сама себе вслух. Но в душе, рядом с этими словами, вдруг молча встала другая мысль и властно требовала, чтоб Надя вспомнила о ней, подумала. Где-то глубоко, подсознательно возникла эта мысль, и Надя знала, что это не мысль, а боль. Она прислушалась к ней и тихо застонала.

– Эта боль… Больно мне… Больно мне… молодой тополек…

– Что с тобой, Надюша? – спросил Август, повернулся и приподнялся на локте.

– Где ты похоронил… его? – спросила она вместо ответа.

– Где ты сказала – в конце сада, под двумя тополями.

– Как? Это в правом углу. А в левом… в левом углу сада, за вишенником, растет молодой тополек… Он там один…

– Не знаю. В конце концов… не все ли равно?

– Как?.. Что ты говоришь, Август?!

Она всегда чуточку сердилась, негодовала, когда в душе ее вдруг совершенно неожиданно возникало это знакомое чувство холодной тяжести, замка, сердилась то ли на себя, то ли на этот замок. Но сейчас она вдруг обрадовалась, что он снова появился. «Он поможет мне – поможет молчать… крепиться…» – подумалось ей.

– Это ужасно, – сказала она.

– Что ужасно?.. Пожалуйста, я могу сделать так, как ты хочешь, – прошептал Август.

– Зачем же? Пусть он лежит там… Я совсем не о том хотела сказать… Не о нем думала… Это ужасно… Понимаешь? Я проснулась и стала думать о счастье, снова о счастье. А о нем забыла. То, что было ночью, как-то на миг забыла.

– Да-а, Ангрен, будь он неладный, – кто-то громко сказал и вздохнул на террасе, должно быть забывшись, потому что тотчас на него испуганно зашикали.

Там долго было тихо, потом знакомый Наде низкий шепот натужно заскрипел:

– Ну ладно, майли. Шайтан с ними, с бабами. На то ведь они и бабы. А ты-то, скажи, понятие имеешь? Зачем ты явился? Ведь уж я сказал тебе, спасительница наша сама заболела. Теперь ее спасать надо. Ясно тебе это или неясно?

– Ясно, дядя Худайкул.

– Ну, а чего ты тогда тут сидишь?

– Повидать ее мне надо.

– Ха! Опять он за серую перепелку. Ну скажи хоть ты ему чего-нибудь, Филипп. Вразуми его, пожалуйста.

– Да чего он тебе мешает?! Пусть сидит.

– Так ведь это он при нас сидит. А только мы уйдем, он в комнату попрется со своим узелком. Ведь сказал я тебе: никаких узелков она ни от кого не берет. Сказал?

Молчание.

– Сказал или нет?

Шепот становился все более натужным, свирепым, и Надя, наконец, не выдержала. Она быстро поднялась, взялась за спинку кровати, намереваясь перешагнуть через Августа.

– Куда ты, Надюша? Тебе нельзя! – всполошился Август, вскакивая вслед за ней с постели. Но она уже быта на полу.

В одной длинной ночной сорочке, ступая узкими босыми ступнями по земляному полу, она подошла к окну, откинула легкую, как дым, марлевую занавеску, выглянула во двор.

На мгновение она зажмурилась и ничего не увидела. Яркий утренний свет ослепил ее. Когда она снова открыла глаза, этот свет словно пронизал ее насквозь, осветил всю ее изнутри новой и по детски чистой радостью.

– Боже мой, Август! Я, оказывается, совсем здорова! – сказала она, хотя, кажется, намеревалась сказать что-то совсем другое, должно быть, то, что она увидела. А увидела она прежде всего Худайкула, грозно во весь рост стоявшего перед кем-то прикорнувшим у стены, кого Худайкул загораживал своей сутулой спиной, полами распахнутого халата; увидела Филиппа Степановича Гордиенко, спокойно и хмуро курившего, из мундштука самокрутку, сидевшего на краю земляной террасы и ни малейшего внимания не обращавшего на то, что там за его спиной говорил кому-то возмущенный Худайкул.

Худайкул, видно, вдруг забыл, что надо соблюдать тишину, и закричал, совершенно выведенный из терпения:

– Да ты что, собачонок, огрызаешься?! Ты чего хочешь?! А?.. Чтобы я взял тебя за шиворот и выкинул с моего двора вместе с твоим нищенским узелком?!

– Не говорите так, дядя Худайкул. Это не нищенский узелок, – послышался звонкий мальчишеский голос.

– Э! Э! Дядя Худайкул! Хозяин! – закричала в это время Надя, и тут ее все заметили.

Но она снова скрылась за занавеской. Несмотря на протесты Августа, она оделась и вышла на террасу.

Скоро ей стало известно все. Оказывается, с самого раннего утра во двор потянулись женщины – все были обеспокоены здоровьем Надиры, которая за четыре с лишним года стала для каждой семьи в селении родным, близким человеком, всем хотелось ее повидать; некоторых из них Худайкул узнавал под паранджой по голосу, некоторых не узнавал: все они оказались до крайности настойчивы, требовали непременно пропустить их к Надире. Сначала Худайкул был терпелив и спокойно убеждал их, что она больна и лучше будет, если ее не станут тревожить, но эти уговоры, вразумления и убеждения ни на кого не действовали, тогда Худайкул начал хитрить, прибегать к уловкам, врать и в конце концов сам запутывался в своем вранье, стремясь во что бы то ни стало убедить, усовестить строптивых, посетительниц и выйти из этого нелегкого поединка победителем.

– Понимаете, соседки, нельзя! Не могу я вас к ней пустить, – все еще терпеливо убеждал Худайкул женщин, но было заметно, что он сдерживает себя, что его терпение, похожее на до предела натянутую струну, лопнет, если ее хоть чуточку еще потянуть вверх.

– Ну почему? Почему нам нельзя взглянуть на нее издали, через порог? – бойким шепотом спрашивала из-под черной непроницаемей сетки, опущенной на лицо, какая-то, судя по голосу, молодая женщина.

– Так я вам объяснил, «почему»! – не сдержавшись, крикнул Худайкул.

– Почему? – не отступала женщина.

Худайкул выпучил на нее глаза. После того, как он не выдержал, крикнул и даже топнул ногой, он с облегчением подумал, что сейчас они повернутся и уйдут. Но не тут-то было. Они настаивали на своем. Ай да бабы! Ну и нечистое же их отродье! Недаром говорят, будто их дьявол на свет произвел. А еще мусульманки! Где же их скромность, покорность мужскому сословию? Когда они так научились разговаривать?!

– Мусульманки! – сказал он укоризненно.

– Что «мусульманки»! Разве мы не люди?! Разве нет в нас чести и совести!

– Если человек сделал для нас столько хорошего… Если она сестра наша!

– Да-да, родная сестра попала в беду!

– А мы не можем по вашей воле ее навестить? Пустите нас! – приглушенно загомонили они все сразу, так что Худайкул сначала зажал уши, а потом замахал на женщин руками.

– Остепенитесь. Тише! – попросил он, морщясь. Они притихли. Должно быть, им показалось, что они сломили сопротивление этого упрямого человека.

Но Худайкул не забыл и не мог забыть того, что сделала для него Надя. «Ведь если б не она, – думал он, – как ангел хранитель явившаяся в страшную минуту в мой дом, что бы теперь было?! Где бы сейчас находился Худайкул?!» В глубине души у него почему-то никогда не было уверенности в том, что после смерти он переселится в райские сады аллаха, будет пить шербет, внимать божественной музыке и обнимать девственниц. Он больше надеялся на то, что угодит куда-то в преисподнюю, свалится туда, как куль, на вечные и страшные муки. А уж если сказать откровенно, то Худайкул знал, что смерть – это прах, ничто, вечный, страшный, черный сон в могиле, в земле. Он боялся смерти, и был благодарен Наде всегда, всю жизнь, любя ее больше родной дочери. Вот почему он был непреклонен в том, чтобы теперь, когда Надя была больна, уберечь ее от всех волнений, беспокойств, лишних глаз. Ради этого он мог быть железным человеком. Но женщины не могли, не хотели понять Худайкула.

– Почему? Почему вы нас не пустите? – настойчиво спрашивала все та же молодая женщина под чачваном.

– Потому что ее нельзя беспокоить. В сотый раз говорят вам, – снова, набравшись терпения, говорил Худайкул.

– А мы в сотый раз вам объясняем, что не будем ее беспокоить. Мы только до порога. Поглядим на нее – и назад. Даже за порог не ступим.

– Не были бы вы женщинами… людьми были бы… можно бы и поверить… А то ведь, вас пусти до порога, так вы там базар устроите.

– Не устроим базар. Молчать будем. Хлебом клянемся.

«Ну вот… что им теперь ответишь?» – мучительно думает Худайкул, но светлая догадка рассеивает мучения.

– Спит она. Спит с мужем, – говорит он язвительно и злорадно. – Поглядеть хотите? Идите. Только не знаю, что вы скажете мужьям после этого.

Женщины вновь замолчали и уже, кажется, готовы были уйти. Но вдруг одна из них подбоченилась под паранджой и спрашивает Худайкула:

– Значит, какая же она больная, если рядом муж лежит? А? Значит, не больная она, а здоровая.

– Ну как же вам не стыдно этак-то вот говорить, а? И ее обижаете, и меня. Будто я обманываю вас.

– А что, разве не обманываете? То говорите больная тревожить нельзя, то, оказывается, с мужем спит.

«Вот ведь народец! Что им теперь-то сказать?..» – снова морщась, думает Худайкул, но вдруг находит ответ.

– Так ведь муж-то все равно в комнате. Мужчина он или нет?

– А мы не будем снимать чачваны. Постоим у порога и уйдем.

Худайкул вдруг очень много набрал в себя воздуху, задержал его в груди и выдохнул вместе с криком:

– Не пущу! Уходите прочь!

Женщины поняли, что упрямство этого человека не сломишь, внезапно замолчали и ушли.

Наде стало известно, что стычки с женщинами происходили у Худайкула все утро. Будто сговорившись, они, подобно журавлиной стае, цепочкой тянулись по переулку друг за другом, и Худайкул неотступно стоял у двора возле пружинистого, сложенного из таловых ветвей мосточка, между двух столбов, где он все собирался поставить калитку, но до сих пор так и не поставил. В это утро он, должно быть, не раз покаялся, что не сделал калитку, не огородил эту часть двора дувалом с улицы. Наконец терпение его лопнуло, и Худайкул просто стал гнать их от двора, как гонят стадо гусей, которые уходят с сердитым шипением и возмущенным гоготом. Неожиданно они перестали его мучить, исчезли и больше не появлялись. Видно, у всех у них выдался поутру какой то свободный час, этот час прошел, и переулок опустел. Худайкул постоял еще немного и вернулся во двор, на узкую террасу с глиняным полом, где сидел и молча курил свои нескончаемые самокрутки Филипп Степанович Гордиенко. Худайкул опустился рядом, глубоко вздохнул, как после тяжелых праведных трудов, снял с бритой головы зеленую бархатную тюбетейку, вытер по-крестьянски полой халата потное лицо и темя, надел опять тюбетейку, сказал с горечью:

– Все-таки попутал меня шайтан с этими петухами.

Филипп Степанович то ли усмехнулся, то ли пыхнул дымом изо рта. Худайкул украдкой покосился на него, подождал: может, скажет хоть слово в его защиту? Не дождался и продолжал:

– Что я ей скажу? Зачем, спросит, взял?! Получается так, что я для нее своих петухов жалею или там курицу несчастную. Вот ведь какая чепуха получается. Капкан, а, Филипп? – Филиппа Степановича все односельчане в кишлаке звали без отчества, Филиппом.

Он опять промолчал, только пыхнул дымом.

– Капкан, капкан, – подтвердил сам себе Худайкул. И вдруг загорелся догадкой.

– А что, Филипп, брошу-ка я этих петухов к себе за калитку. Надира и знать ничего не будет, брал я для нее этих проклятых петухов или не брал. А?

Филипп Степанович повернул к нему удивленное лицо, вынул изо рта мундштук с дымящейся самокруткой. И Худайкул, в свою очередь поглядев на него и встретившись с ним взглядом, вдруг жестоко, горячо покраснел. Что же это он сморозил, старый дурак? Ведь этакая бесшабашная мысль может прийти в голову только озорному мальчишке, либо мелкому воришке.

– Тьфу, нечистый дух! – вслух выругался Худайкул.

– Дались тебе эти петухи, – молвил, наконец, Филипп Степанович. – Ну взял, так взял. Главное – чтоб она-то здорова была.

Камень свалился у Худайкула с души, не камень, а прямо-таки мельничный жернов.

Он благодарно взглянул на Филиппа Степановича, сказал:

– Силач ты, Филипп! Силач.

Выслушав эту историю от Худайкула, Надя и в самом деле не обиделась.

– Ведь они все явились с узлами. Каждая, – рассказывал Худайкул. – Сама знаешь. А мне известны твои порядки. Ни-ни. Пальцем не прикоснулся ни к одному узелку. А тут, как шайтан меня попутал. Гляжу, у одной под паранджой что-то трепыхается под полой, скворчит как-то по-куриному. «А ты еще с чем явилась?» – строго спрашиваю я женщину, а сам приглядываюсь: знакомая или нет. «Да вот, петушков молоденьких пару принесла для больной сестрички. Уж взяли бы, Худайкул-ака. Не обижали бы нас с мужем». «А-а, Зувайда, говорю. А я тебя, мол, и не узнал под чачваном-то». Оказывается, это Зувайда, жена Тимура. Вы его хорошо знаете. Говорят, отец-то его ошибся, когда назвал его Железным. И жалко мне ее стало до крайности, эту Зувайду. Не хотел ее обидеть, взял петухов. Взял, да и сам не обрадовался: женщины все, как коршуны, на меня накинулись. А мы что, кричат, поганые? Почему от нас не берете?.. «Так ведь у нее, говорю, петушки. А вы тут с куртом своим. Надоел он Надире, ваш курт». Только тут я, конечно, маху дал. Ни у одной из них курта не было. Они пуще прежнего за меня взялись… Тогда я разозлился, говорю Зувайде: «Вот видишь, что наделали твои петухи. На, говорю, забери их назад». Она, верно, взяла их назад. А немного погодя, когда все разошлись и угомонились, тихонько, одна, явилась во двор, кладет своих петухов на землю, шепчет: «Я знаю, что вы меня не обидите, Худайкул-ака». Мне бы надо ее прогнать вместе с петухами, а меня как черт за веревочку дернул. Я как будто даже обрадовался, что она их опять принесла, да и говорю ей: «Что же ты их на солнце-то положила. Положи вон в холодок, возле дувала». Вот они и лежат. А я все думаю: заругаешь ты меня теперь, дочка.

Но, к удивлению Худайкула, Надя не сердилась, как обычно, а лишь тихонько смеялась, слушая его.

Оказалось, что Кузьма Захарыч еще на рассвете уехал в Ташкент за доктором, что, когда Филипп Степанович, проводив его, пришел сюда, Худайкул уже стоял у двора на мостике и что-то говорил двум закутанным в паранджи и чачваны ранним посетительницам. Не успел он их проводить да поздороваться по-человечески, не спеша, как требовал обычай, с Филиппом Степановичем, расспросить его – в надлежащем ли он здравии, хорошо ли спал, здорова ли его супружница – добрая Анастасия Николаевна, что пишет из Петербурга сын Петр, работавший там на Путиловском заводе, здорова ли домашняя скотина и утки и гуси, и хорошо ли растут щенки у дворняжки Пальмы, не успел Худайкул задать Гордиенко все эти вопросы, хотя задавал он их ему чуть ли не ежедневно, при каждой встрече, как явились Декамбай с Балтабаем.

– Вы-то зачем явились, спрашиваю их, – рассказывал Худайкул Наде. – Болеет Надира. Дочь моя. Ну… сестра, скажем. Так ведь женщина она или нет? При чем же вы-то здесь?! Женщины пусть и навещают ее, как велит обычай.

– Да ты что, братец Худайкул, напустился на нас, – говорит Декамбай. – Может, мы вовсе не затем и явились-то.

– Зачем же вы явились?

– Мы? – спрашивает Декамбай и смотрит на Балтабая. – Ну? Чего же ты молчишь? Говори.

А у Балтабая, как всегда, табак во рту. Шепелявит что-то, не поймешь.

– Да выплюнь ты свой табак-то, – говорит ему Декамбай, – чего ты с ним расстаться боишься?

Балтабай вдруг как рявкнет на него:

– Да что ты, все на меня-то сваливаешь! Тебе ведь надо больше всех, ты и проси.

И поверишь, Надира, усы у этого Балтабая торчком встали. Как два копья. А глаза круглые, твердые, как у кобры. Мне даже страшно сделалось. До этого Декамбай рассказывал, что раз видел такое чудо, только я, признаться, ему не верил. А тут вот… самому довелось. Да вот и Филипп стоял рядом. Тоже видел. Декамбай, гляжу, тоже оторопел. Поглядел на него, говорит спокойно:

– Ну ладно, ладно. Убери усы-то. Чего ты их торчком поставил.

Балтабай взял один ус в щепоть, взял другой. А Декамбай говорит:

– Да мы, братец Худайкул, что хотели..

– Что?

– Гвоздей у тебя попросить.

– Гвоздей?

– Ну да, гвоздей парочку… либо там тройку, если, конечно, найдутся.

– Да посмотрю. Может и найдутся, говорю. Вам ведь не обязательно новые?..

– Нет, не обязательно.

– Ну так заходите во двор.

Шут их поймет, этих наших близнецов, Балтабая и Декамбая. Может, и в самом деле им гвозди спонадобились. Ведь в кишлаке найти гвоздь – тоже дело мудреное. Только я все-таки думаю, что им не гвозди были нужны. Неужели бы они так вот вдвоем и пришли за тремя гвоздями?.. А!.. Одним словом, принес я им три гвоздя, пока, значит, Филипп у двора стоял вместо меня, чтобы за это время, покуда я ходил, какая-нибудь новая посетительница ко двору не явилась да к тебе в комнату не прошмыгнула. Принес я им эти гвозди, а они топчутся, не уходят.

– Ну?.. Теперь еще чего? – спрашиваю.

– Скажи, пожалуйста, братец Худайкул, как она там, наша Надира? Очень больна? – спрашивает Декамбай. А Балтабай смотрит на меня, да левый ус у него, гляжу, начинает отчего-го тихонько подрагивать.

– Да, говорю, больна. Очень. Я даже сам еще не видел ее.

Поглядела бы ты, Надира, какие понурые они ушли со двора. Мне даже жалко их сделалось, как малых детей.

– Ну, а за что же вы Юсупа хотели обидеть? За что вы его со двора гоните? – спросила она, выслушав от Худайкула все эти истории.

Оказалось, что ни сам Худайкул, ни Филипп Степанович не видели да и не могли видеть, когда Юсуп появился у дверей амбулатории, потому что, когда Худайкул на рассвете через свою калитку вышел из внутреннего двора во внешний, мальчуган спал, сидя в уголке на террасе, обняв руками колени и положив на них голову. Оказалось, что Юсуп еще месяца два тому назад выписался из больницы («Когда у нас на бахче поспел первый арбуз», – сказал Юсуп), глаза у него были теперь совершенно здоровыми, и вот вчера отец послал его за пятнадцать верст в волость к сестрице Надире сказать ей спасибо. Юсуп должен был прийти еще вчера днем и вчера же вернуться домой, но в дороге, когда прыгал через арык, подвернулась ступня, нога распухла, и он приковылял сюда только к утру.

Когда он рассказал все это и показал ногу, Надя молча, укоризненно посмотрела на Худайкула, открыла амбулаторию, усадила Юсупа на табурет, принялась ощупывать распухшую ступню, давить на щиколотки.

– Бедному Ванюшке – везде камушки, – сказала она весело. – Так и тебе, Юсуп. Никак не везет. То чуть глаза себе не выжег, то ногу подвернул. Ну, ничего. Дня через два заживет твоя нога. Сухожилие немного растянул.

– Дня через два? – спросил Юсуп, огорчаясь.

– Может быть, даже и три.

– А как же я домой?!

– Как сюда приковылял, так и домой поковыляешь, – не выдержал Худайкул, все это время стоявший рядом с Филиппом Степановичем в раскрытой двери, у притолоки. – Не велик хан.

– Побудешь у меня, – сказала Надя Юсупу.

– Нет… Отец заругает меня.

– Тогда жди Кузьму Захарыча. Приедет он из Ташкента, – может, отвезет тебя на лошади…

– Да что ты в самом-то деле, сестра… хана какого-то делаешь из этого дерьма, – снова возмутился Худайкул так, что даже побагровел до фиолетового оттенка. – Он и всего-то стоит… не дороже верблюжьего ореха, а ты из него хана делаешь. Ни шайтана с ним не случится. Допрыгает на одной ноге, – добавил он гневно, горящими глазами глядя на мальчугана.

Но Надя словно не слышала его. Она открыла простенький шкафчик с медикаментами, выкрашенный в бледно-голубой цвет и очень похожий на кухонный, встряхнула один пузырек, второй, третий и вдруг бессильно опустилась на табурет. Холодная испарина выступила у нее на лбу. «Боже мой! Как же я могла так сделать? У меня не осталось даже йода. Все было там. Все в ящике», – в отчаянии вспомнила она.

Да, в этот раз они собрались ехать с Августом так внезапно и так поспешно, впопыхах укладывались, что она почти ничего не оставила: ни йода, ни хины, ни аспирина… Даже единственный рекордовский шприц, емкостью в пять кубиков, и оба пинцета, и прозрачная зеленоватая бутыль со спиртом – все осталось там, в ящике… Прежде, собираясь ехать по кишлакам, она отсыпала, отливала, прятала в темное, прохладное место, на земляной пол в свою комнату, под кровать, необходимый запас всяких лекарств, инструментов. На этот раз, как назло, она почти ничего не оставила, и вот – случай!

Йод в каком-то пузырьке все-таки нашелся, она смазала им распухшую ногу Юсупа, туго забинтовала вокруг щиколоток и ступни, строго сказала:

– Ну вот что, Юсуп. Ноги надо мыть с мылом теплой водой. Тогда цыпок не будет. Я тебе уже говорила об этом. Ты не маленький. Можешь сам себе воду согреть. Понял?

– Да.

– Ты и в прошлый раз говорил «да», а явился опять с цыпками. Позор. Такой большой, а на руках тоже цыпки. Может быть, мыла нет?

Юсуп молчал, потупив голову.

– На тебе мыло, – сказала она, кладя ему на колени кусок мутно-янтарного хозяйственного мыла. – Казанское. Отрежь себе кусочек, остальное матери отдашь.

Единственно, чем она была еще богата, – это мылом. Его осталось больше половины ящика, который стоял тут же, в углу. Взглянув на благодарно посветлевшее лицо Юсупа, Надя приподняла на ящике фанерную крышку, достала второй кусок, положила его на колени Юсупа рядом с первым.

– Не надо резать. Один отдашь матери, другой себе возьмешь. Цыпки выводить, – сказала она.

Филипп Степанович с Худайкулом, только что покурившие на террасе – один выплюнул изо рта зеленый насвай, другой хлопком ладони выбил из мундштука тлеющий «бычок», – в эту минуту снова появились в дверях. Увидев на коленях у Юсупа два куска мыла, Худайкул вмиг опять побагровел, беркутом бросился на мальчугана.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю